2.
Темнота долгая не бывает. Из забытья меня выдергивает не какой-то там шум, а ебучая боль. Острая, пронзительная, будто мне прямо в сустав вбили раскаленный лом и провернули.
Я хриплю, разлепляя глаза. Картинка плывет. Все тот же потолок с желтым потеком от старой протечки. Тусклая, бьющая по шарам лампочка. Воняет дешевым спиртом и железом — моей кровью.
— Блять... — выдыхаю сквозь сцепленные зубы.
— Не дергайтесь... Пожалуйста... — голосок дрожит где-то у самого уха.
Кошу глаза. Зайцева. Сидит надо мной на коленях, губу закусила так, что та аж побелела. В трясущихся руках иголка. Я чувствую, как металл тупо лезет сквозь мясо. Слышу этот мерзкий звук — хруст натягиваемой плоти. Меня мутит. Не от кровищи, я её цистернами видел, а от ебаной беспомощности. Валяюсь на грязном линолеуме, как сбитая на трассе псина, а какая-то малолетка в пижаме с плюшевыми медведями штопает меня, как драный носок.
— Ты там крестиком вышиваешь, блять? — рычу. Голос сиплый, как из преисподней.
Она вздрагивает, и игла дергается прямо в ране.
— Сука! — ору я, выгибаясь до хруста в позвоночнике. — Руки, блять! Аккуратнее!
— Я же просила не дергаться! — пищит она, и в её тоне животный страх мешается с истерикой. — Кожа очень плотная... игла плохо идет...
— Так толкай сильнее! Ты врач или кто нахуй?!
— Я... я педиатр будущий! — всхлипывает. — Я детей лечить должна, горлышко смотреть, а не пулевые зашивать на полу!
— Считай, что я большой капризный ребенок. Шей, Зайцева. Заканчивай это дерьмо.
Делает еще стежок. Я считаю про себя, чтобы не отъехать в обморок. Раз. Два. Три. Боль пульсирует в висках, кувалдой бьет по затылку. Паленая водка, которую я в себя влил, слегка приглушила пожар, но этого мало.
— Последний... — шепчет.
Затягивает узел. Нитку зубами откусывает. Морда вся в моей крови перемазана. Очки набекрень съехали, на щеке багровый развод. Видок у неё — чисто девки из дешевого слэшера, где она одна из всей компании выжила в мясорубке.
— Всё... — откидывается на пятки, роняя окровавленные ладони на колени. Дышит тяжело, загнанно.
— Бинт давай.
— У меня нет широкого... Только узкие и пластырь...
— Лепи пластырь. И замотай чем-нибудь сверху. Хоть трусами своими, мне поебать. Главное, чтобы кровища не хлестала.
Она заливается краской. Даже в полумраке этого уебанского коридора видно, как красные пятна ползут по тонкой шее.
— Я сейчас... полотенце принесу.
Вскакивает, убегает на кухню, гремя там посудой. Прикрываю глаза. Начинает колотить. Организм орет от кровопотери. Холод пробирается под кожу, сводит мышцы судорогой. Надо на ноги вставать. Нельзя тут валяться, на сквозняке из-под щелей.
Прибегает обратно с кухонным полотенцем — вафельным, с какими-то дебильными цветочками. Прикладывает к плечу, начинает приматывать узким бинтом. Движения суетливые, дерганые, но пальцы нежные. Слишком, блять, нежные для моей шкуры, которая привыкла к ударам и свинцу.
— Помоги встать, — говорю, когда она заканчивает свою перевязку.
Пялится на меня с чистым ужасом.
— Вам нельзя... Вам лежать надо... Вы крови очень много потеряли...
— Если я тут валяться останусь, то загнусь от воспаления легких. Поднимай, давай.
Вытягиваю здоровую лапу. Она мнется секунду, потом берется за нее своими тонкими ледяными пальчиками. Делаю рывок, сажусь, и мир делает сальто-мортале. К горлу тут же подкатывает желчь. Перед шарами рой черных мух. Хватаюсь за стену, сдирая ногтями старые обои, чтобы не рухнуть обратно в эту лужу.
— Осторожно! — подставляет свое хрупкое плечо.
Наваливаюсь на неё. Она охереть какая мелкая. Моя сотка килограмм из мышц и костей вдавливает её в линолеум. Слышу, как она кряхтит и прогибается от натуги. Делаем шаг. Потом второй. Я использую её как живой костыль. Моя рука лежит на её плече, пальцы впиваются в тонкую ткань пижамы. От неё несет какой-то ванилью и потом. Живой запах. Он хоть немного перебивает штын моей крови и перегара.
— Куда?
— В спальню твою. Лечь мне надо.
— Но там... там чисто... — лепечет.
— Мне похуй, Зайцева. Хоть шелка там у тебя, хоть солома. Веди.
Тащимся по коридору, как два паралитика. Сбиваю здоровым плечом какой-то шкафчик, с полки валится книга. Поебать. Она толкает хлипкую дверь ногой. Вваливаюсь внутрь. Тут светлее. Фонарь с улицы лупит прямо в окно. Хата чисто девчачья. Обои светленькие, на столе, видимо, макулатура её медицинская, на кровати плед какой-то уебанский. На полке плюшевый заяц сидит, глазами-пуговками пялится. Ирония судьбы. Зайцева и её зайцы.
Отпускаю её плечо и рушусь на кровать, даже не пытаясь быть аккуратным. Пружины жалобно скрипят и прогибаются подо мной. Падаю прямо в грязных уличных ботинках, в насквозь окровавленных брюках на её чистую кровать.
— Мой плед... — пищит эта мышь.
— Куплю тебе новый. Десять таких куплю, блядь. Главное заткнись и не ной.
Лежу на спине, пялюсь в потолок. Вертолеты в башке кружат так, что тошнит. Жар накатывает тяжелыми волнами. Надо скинуть шмотки. Ткань липнет к телу, кровь засыхает коркой, стягивая кожу, дышать не дает.
— Сними ботинки, — командую.
Стоит у двери, переминается с ноги на ногу, как неполноценная.
— Что?
— Ты глухая? Ботинки, говорю, сними. Я сам не нагнусь.
Подходит. Осторожно, шаг за шагом, будто я заминирован и сейчас рвану. Берется за мой ботинок. Тяжелый, на тракторной подошве. Ошметки грязи с улицы тут же сыплются на её чистенький ковер. Стягивает один, потом второй. Ставит их аккуратно, у кровати. Правильная девочка. Порядок любит.
— Теперь штаны, — говорю.
Замирает. Вскидывает на меня глаза.
— Я... я не буду...
— Будешь. Или ты хочешь, чтобы я лежал тут в кровище и гнил? У меня жар хуярит, дура. Мне остыть надо.
Приподнимаю таз, сцепив зубы от стреляющей боли.
— Расстегивай ремень. Давай.
Подходит ближе. Руки дрожат еще сильнее, чем когда иголку держала. Вижу, как краска заливает её щеки. Стыдно ей видите ли. Пиздец скромность. Пальцы касаются холодной пряжки ремня. Металл звякает. Возится, не может справиться с кожей. Лежу и смотрю на неё сверху вниз. На её склоненную макушку, на выбившийся светлый локон. Ситуация полнейший сюр, уже дважды. Глава Стаи, полутруп с дыркой в плече, и перепуганная студентка, которая раздевает меня, как шлюха, только со слезами на глазах.
— Быстрее, — подгоняю.
Ремень поддается. Расстегивает пуговицу, тянет вниз молнию. Стягивает джинсы. Я помогаю, упираясь пятками в матрас и приподнимаясь. Когда она сдирает с меня штаны, остаюсь в одних боксерах. Тут же отворачивает морду, старается не пялиться на моё тело. А посмотреть там есть на что. И я не про член сейчас. Я весь забит. Грудак, пресс, ноги. Белесые шрамы от заточек, старые рваные следы от пуль, жесткие татухи. Вся моя биография на шкуре написана.
— Нравится?
— Н-нет... — шепчет, отшвыривая мои окровавленные джинсы в угол комнаты.
— Правильный ответ.
Начинает колотить так, что зубы выбивают дробь. Лихорадка накрывает с головой, топит в ледяной воде.
— Воды... — прошу глухо. — И укрой чем-нибудь. Холодно, пиздец...
Ночь превращается в ебаный ад. Проваливаюсь в бред. Снится ангар, засада, снайперы. Только вместо ухмыляющегося Белова на галерее стоит мой покойный отец. Гордей скалится, держа в кулаке мое сердце.
— Слабак, — цедит он презрительно. — Ты сдохнешь, как помойная собака, Демьян.
Картинка дергается. Вижу Мясника. У него вместо лица кровавое месиво. Он тянет ко мне руки.
— Демьян... Где ты, брат?
Мечусь по кровати. То кидает в жар, то морозит до костей. Плечо горит напалмом. В какой-то момент разлепляю глаза и вижу темный силуэт над собой. Кто-то тянет ко мне лапы. Убийца. Нашли. Добивают. Инстинкт убийцы срабатывает быстрее, чем просыпается мозг. Выбрасываю здоровую руку вперед и мертвой хваткой беру тень за горло. Пальцы стальным капканом сжимаются, вдавливая хрящи.
— Сдохни, сука... — рычу, вкладывая всю силу. — Кто тебя послал, гнида?!
— Хррр... — сипит под моими руками. — Пус... тите...
Мир резко проясняется. Фокус наводится. Это не киллер. Это Зайцева. Держит в трясущихся руках влажное полотенце. Шары вылезают из орбит, лицо наливается бордовым. Я душу её. Разжимаю пальцы, и она мешком валится на пол, заходится жутким кашлем, жадно хватая ртом воздух.
— Блядь... — тру лицо потной ладонью, пытаясь прийти в себя. — Ты какого хера подкрадываешься в темноте?
— У вас жар... — сипит она, потирая шею. Там уже наливаются багровые синяки от моих рук. — Я просто хотела вам лоб протереть...
Плачет. Тихо так, беззвучно, как побитая. Слезки текут по щекам.
— Не реви, сама виновата. Нехер лезть к зверю, когда он спит. Руку откушу.
Но внутри, сука, что-то скребет. Я реально чуть не свернул ей шею. Спасительнице, мать её.
— Воды дай, — рублю я, чтобы эту хуйню в башке заглушить.
Встает, пошатываясь. Берет стакан с тумбочки, подносит к моим пересохшим губам. Руки трясутся так, что половина воды расплескивается мне на грудь. Пью жадно, как животное.
— Еще.
Наливает еще.
— Сядь, — киваю на деревянный стул рядом с кроватью. — И не смей уходить. Если я снова начну буянить — ори дурниной. Или стаканом в рожу плесни.
— Я боюсь вас... — шепчет, вжимая голову в плечи.
— Правильно, бойся. Страх помогает выжить.
Садится на самый краешек стула, поджимая ноги под себя. Маленький, до усрачки напуганный комок мяса.
Кошусь на тумбочку. Там лежит мой «Глок». Она тоже на него косится. Перехватываю её взгляд.
— Думаешь, взять его и съебаться? — спрашиваю тихо, вкрадчиво.
Вздрагивает всем телом.
— Н-нет...
— Врешь. Думаешь. Но ты этого не сделаешь. Знаешь почему?
Молчит, только губы дрожат.
— Потому что ты знаешь: я из-под земли тебя достану. Мои псы перевернут этот город вверх дном. Они найдут всю твою семью. И тогда сегодняшняя ночь покажется тебе доброй сказкой.
Вижу, как чистый ужас затапливает её глаза.
— Я не сбегу... Я будущий врач. Я не бросаю пациентов.
— Пациентов, — усмехаюсь, закрывая тяжелые веки. — Ну-ну. Лечи, доктор. Лечи.
Снова проваливаюсь в небытие, но теперь сон глубже. Я чувствую, что она сидит рядом. Слышу её прерывистое дыхание. Чувствую запах ванили. И её животный страх. Охуенное снотворное.
Утро встречает меня серым мутным светом и диким, пустынным сушняком во рту. Открываю глаза. Комната уже не кружится. Жар спал. Осталась только придавливающая к матрасу слабость и тупая боль в пробитом плече. Я жив. Это первая мысль. Вторая: где, блять, ствол? Здоровая рука шарит по тумбочке. Металл холодит ладонь. На месте.
Приподнимаюсь на локте, осматривая территорию. Зайцева спит в старом кресле у окна. Свернулась калачиком под пледом, подтянув колени к самому подбородку. Очки лежат на подоконнике. Волосы растрепались гнездом. Во сне она выглядит совсем мелкой. Губы приоткрыты, ресницы вздрагивают. На бледной шее уже налились синевой следы от моих пальцев. Пялюсь на них без капли жалости. Следы это охуенно. Пусть пялится в зеркало и каждую секунду помнит, кто тут хозяин положения. Страх это лучший ошейник. Пока она срётся от ужаса, глупостей не наделает.
В желудке урчит так, что аж сводит. Я не жрал больше суток.
— Эй! — хриплю.
Не слышит. Спит как убитая. Видать, всю ночь надо мной сидела, караулила.
Беру какую-то мелкую декоративную подушку и швыряю прямо в неё. Попадает в плечо. Подскакивает, спросонья чуть не наебнувшись с кресла. Шарит руками по подоконнику, ищет свои окуляры. Нацепляет криво.
— А? Что? Вам плохо?!
— Мне херово. Но подыхать я передумал. Жрать хочу.
Моргает, пытаясь сфокусироваться и понять, где она вообще.
— Жрать... — повторяет, как попугай. — В смысле... кушать?
— В прямом. Жрать, Зайцева. Мясо есть?
Встает, одергивая свою дурацкую пижаму.
— Мяса нет... Есть йогурт и овсянка... Я могу кашу сварить.
— Кашу... — кривлюсь так, будто лимон сожрал. — Я тебе что, младенец беззубый? Я хищник, мне белок нужен.
— Хищникам тоже надо восстанавливать силы после травм, — огрызается вдруг. Видимо, спросонья инстинкт самосохранения еще не проснулся. — Овсянка полезна для желудка.
Ого. Зубки прорезаются.
— Вари свою ебучую кашу. И кофе мне, черный, без сахара.
Идет к двери, но я её торможу.
— Стой. Мобилу дай.
Замирает в дверях.
— Зачем?
— Дай сюда телефон, я сказал. Не беси с утра.
Неохотно лезет в карман халата, достает какой-то дешевый пластиковый «Самсунг» в розовом чехольчике. Протягиваю руку и она кладет его мне в ладонь. Одним движением ногтя подцепляю слот, вытаскиваю симку и ломаю кусок пластика пополам.
— Эй! — вскрикивает, кидаясь вперед. — Вы что делаете?!
— Восстановишь.
Швыряю обломки на ковер. Телефон кидаю обратно ей.
— Теперь ты без связи. Из хаты ни ногой. Дверь никому не открывать, даже если ОМОН с болгаркой придет. Окна зашторить наглухо. Звонят в дверь — сидишь тихо, как мышь под веником, и не отсвечиваешь. Усекла?
— А университет? — таращится растерянно. — У меня сегодня зачет важный...
— Плевать я хотел с высокой колокольни на твой зачет. Высунешься отсюда и тебя завалят наглухо. Мои враги землю роют. Если узнают, что я отлеживаюсь здесь — разбираться не станут, кто ты: медик, отличница или моя подстилка. Тебе просто перережут горло от уха до уха.
Смотрю ей в глаза, чеканя каждое слово, чтобы до тупой студенческой башки дошло. Бледнеет. Кажется, дошло.
— А... баба Нюра? — спрашивает еле слышно. — Вы же ей дверь сломали... Она может полицию вызвать... Или соседи по лестнице увидят...
— С бабкой я сам порешаю, когда на ноги встану. Баблом ей пасть заткну. Иди вари свое хрючево.
Уходит. Я остаюсь один. Смотрю на куски симки на ковре. Я в глубоком дерьме. Заперт в чужой конуре с девчонкой и бабкой снизу, пробитый пулей, без связи с братвой. Стая там, наверное, на ушах стоит. Или уже грызутся за мой трон. Надо выбираться. Но сперва нужно мясо нарастить.
Закрываю глаза, слушаю. Звон посуды на кухне. Шум воды из-под крана. Странная хуйня. Обычно меня дико бесит любой посторонний шум. А сейчас это успокаивает.
Минут через двадцать притаскивается. Ставит на тумбочку поднос. Тарелка с какой-то серой липкой жижей, чашка кофе и кусок батона с маслом.
— Ешьте, — бурчит, глядя в пол.
— "Ешь", — поправляю жестко. — Мы с тобой теперь одной крови повязаны. В прямом смысле, моей.
Киваю на её пижаму. Там бурые пятна намертво въелись в нарисованных медведей. Морщится, осматривая себя.
— Мне переодеться не во что... Всё в стиральной машине.
— Ходи голая, я не против. Хоть глаз порадую.
Фыркает, отворачивается. Пытаюсь взять ложку, но правая грабля не пашет. Плечо стреляет так, что искры из глаз сыплются при малейшем движении. Левой жрать пытаюсь — выгляжу как парализованный урод, каша мимо рта летит.
— Давайте сюда, — вздыхает тяжело, забирает у меня ложку.
Опять она мне выкает. Сказал же русским языком: на «ты». Можно подумать, перед ней старый дед с простатитом. Мне всего тридцать шесть — самый сок. Хотя... прикидываю хуй к носу: если этой малолетке в районе двадцатки, то я ей по факту почти в отцы гожусь. Папик, нахуй.
Садится на край матраса. Зачерпывает свою серую жижу.
— Открывайте рот.
Смотрю на неё. Серьезная пиздец. Очки поправила, брови сдвинула. Режим «дохтур» активирован. Это дико унизительно. Я, Демьян Соболев, которого боятся до усрачки суровые мужики, кормлюсь с ложечки, как немощный овощ. Но жрать хочется в сто раз сильнее, чем понты колотить.
Открываю рот. Сует мне кашу. Горячая, сладкая хуета. Гадость редкостная. Но пустой желудок принимает её с благодарностью, урча.
— Вкусно? — спрашивает с нескрываемым сарказмом.
— Как говно, — честно рублю. — Но сойдет, чтобы не сдохнуть.
Жую в тишине. Только стук металлической ложки о мои зубы. Когда тарелка пустеет, откидываюсь на подушки.
— А теперь слушай сюда, Малая. Мне нужно пару дней. Отлежаться, в себя прийти. Как только смогу ходить и не падать мордой в пол — я свалю отсюда. И ты забудешь меня, как страшный сон.
— Я уже не забуду, — говорит тихо, глядя на мою забитую руку. На «Ролексы», которые стоят как вся её жизнь. — Вы сломали дверь баб Нюры. Испортили ковер. И жизнь, наверное, тоже.
— Дверь я ей новую поставлю. Ковер купишь. А жизнь... Скажи спасибо, что я тебе её вообще оставил.
Встает, забирает поднос, поджимая губы.
— Как мне вас называть? — спрашивает робко, уже стоя в дверях. — Вы Соболев... А имя?
Я впериваюсь в неё тяжелым взглядом.
— Никак. Для тебя я твоя самая хуевая проблема. Свободна.
Выходит, прикрыв за собой дверь. Закрываю глаза. Зубастая девка. Стержень есть. Это заебись. Скучно в этой норе не будет. Надо спать. Восстанавливать шкуру.
