6
Мир за тонированными стеклами минивена был похож на аквариум — приглушённый, отстранённый, не совсем настоящий. Улицы города проплывали мимо, размытые дождём и ночными огнями. Софа сидела, сжимая подлокотник, пытаясь не думать о том, что оставила позади, и о том, что ждёт впереди.
Глеб ехал молча, сосредоточенно лавируя в потоке. Музыка не играла. Только шум двигателя и шуршание шин по мокрому асфальту. Эта тишина была хуже любых его подколок.
— Жалко машину? — наконец сорвалось у неё. — Неприметную? Похоже, вы умеете быть осторожным, когда надо.
— Когда надо, — кивнул он, не отрывая взгляда от дороги. — Это не моя. Это студийная. Для всякого... инкогнито.
— Ага. Для перевозки беглых горничных, — она попыталась шутить, но голос дрогнул.
— Для перевозки всего ценного, — поправил он, и его взгляд на мгновение скользнул в её сторону.
Это «ценное» повисло в воздухе, неловкое и многозначительное. Софа отвернулась к окну.
— Спасибо, — прошептала она в стекло, почти не надеясь, что он услышит.
— Не благодари, — отрезал он, но не грубо. — Ещё неизвестно, что хуже — твои кредиторы или моя студия. Там бардак, который не снился твоей хозяйственной душе.
Через двадцать минут они свернули в промышленную зону, подъехали к неприметному трёхэтажному зданию из рыжего кирпича. Глеб помахал рукой камере, массивные ворота поползли вверх. Он загнал минивен внутрь, в небольшой, но пустой гараж. Тишина снова сомкнулась над ними, теперь окончательная.
— Приехали. Добро пожаловать в фабрику грез и депрессии, — объявил он, выключая двигатель.
Студия оказалась... не такой, как она ожидала. Да, там стояли гитары, миди-клавиатуры, диджейские пульты. Были разбросаны листы с текстами, пустые банки. Но также было невероятно чисто в техническом смысле — провода аккуратно собраны в жгуты, оборудование сияло. И повсюду — звукопоглощающие панели, создававшие ощущение кокона, отрезанности от мира.
Глеб провёл её через небольшую кухню-гостиную («здесь можно есть, если найдешь что-то съедобное») в крохотную комнату отдыха с диваном, столом и душем.
— Твои апартаменты, мадам. Не пафосно, но безопасно. Окна нет. Дверь с кодом. Мой девиз: «Никто не войдет, никто не выйдет без моего ведома».
— Звучит как девиз сумасшедшего учёного, — заметила она, ставя свой жалкий чемоданчик у стены.
— Очень близко, — он ухмыльнулся. — Учёные — это те, кто сидит в своих лабораториях и ноет. А я здесь делаю шум. Громкий.
Он вдруг посмотрел на неё, и его ухмылка стала напряжённой.
— Теперь правила. Первое: не выходить без меня. Второе: не трогать оборудование. Третье... — он замялся. — Не задавать лишних вопросов, если услышишь что-то... странное.
Софа кивнула, ощущая странную смесь облегчения и новой ловушки. Она была в безопасности. И в плену. У него.
День прошёл в выжидательном онемении. Глеб ушёл в основную студию, откуда временами доносились приглушённые биты, обрывки голоса, звук расстроенной гитары. Она слышала, как он ругался, что-то ломал, потом снова начинал. Это было не творчество. Это была агония.
К вечеру она не выдержала. Вышла на кухню, чтобы налить воды. Дверь в студию была приоткрыта. Она заглянула.
Он сидел спиной к ней, сгорбившись перед микрофоном, в наушниках. На мониторе горел проект с названием «DEMO_18_PINK». Он что-то набрасывал в блокнот, затем яростно зачёркивал, скомкал страницу, швырнул её в угол. Его плечи были напряжены до боли.
Софа уже хотела уйти, но он, словно почувствовав её взгляд, резко обернулся. На его лице не было ни усталости, ни злости. Была пустота. Та самая, про которую он говорил — ночь души в дорогом флаконе.
— Чего? — буркнул он, срывая наушники.
— Ничего, — сказала Софа. — Просто... у вас там целая свалка бумаги. Может, стоит убрать?
— Не твоё дело, диван, — отрезал он, но без злоба. Скорее с обречённостью. — Это не мусор. Это... невышедшие демки. Мертворождённые строки.
Он встал, потянулся, кости хрустнули. Прошёл мимо неё на кухню, взял банку энергетика, отхлебнул.
— Ты знаешь, каково это? — спросил он вдруг, глядя куда-то в стену. — Когда ты только что выпустил альбом, который все хвалят? «Pink Phloyd»... «Одинокая звезда» и «Лаллипап» гремят везде. А ты сидишь и не можешь написать ни строчки. Потому что всё, что у тебя есть — это эхо от того успеха. Пустота после взрыва. И страх, что это был твой последний взрыв.
Он говорил не с ней. Он говорил с кем-то невидимым. Или с самим собой. И в этой уязвимости не было расчёта. Это было настоящее. Самое настоящее, что она от него видела.
Софа стояла, слушая. И вдруг в её памяти чётко и ясно зазвучали слова. Голос из колонок в её сгоревшем кафе, из наушников в метро, когда она пыталась заглушить страх. Его голос, но другой — не хриплый от сигарет, а наполненный какой-то чистой, неистовой яростью и болью. Рифмы, которые били наотмашь, смешивая грязь и нежность.
И она сказала. Тихо, но так чётко, что он не мог не услышать.
— Идиот.
Он обернулся, брови поползли вверх в привычном удивлении.
— Я что, опять? — в его голосе снова появилась знакомая насмешка, но она была хрупкой, как стекло.
— Идиот, — повторила она, делая шаг навстречу. — А я... я твоя фанатка.
Он замер. Энергетик в его руке остался неподвижным на полпути ко рту.
— С альбома «Pink Phloyd»... моя любимая — «Мелисса / Моя сука», — продолжила она, глядя ему прямо в глаза. В её собственных горел какой-то новый, странный огонь. — Та, где самая пронзительная часть — это не про бабло или понты. А про то, как одно и то же чувство сводит с ума. «Моя сука пахнет так, будто мелисса... Её телу просто хочется молиться». Это же не про девушку. Это про зависимость. От кайфа, от успеха, от этой... «свежести», которая на деле — наркотик. А потом идёт срыв: «Когда я проснусь с ней, мы будем на кухне, убитые вусмерть». Это про похмелье. Про утро после вечеринки, когда от «релиза» осталась только пустота. И ты кричишь «дай мне огня», потому что без новой дозы уже не можешь. А она — эта «сука-мелисса» — уже «нужна, как кило».
Она видела, как его лицо меняется. Как уходит напряжение, как удивление сменяется чем-то вроде шока, а затем — острой, почти болезненной внимательностью. Он слушал так, будто она говорила на забытом языке, на котором он думал, но никогда не произносил вслух.
— Ты в конце просто зацикливаешь эту фразу: «Моя сука — это свежесть, будто бы мелисса». Как мантру. Как оправдание. Как будто пытаешься себя убедить, что эта зависимость — она прекрасна. А сам внутри уже «горит, фавела»... — закончила она, и голос её на последних строчках чуть дрогнул.
Тишина в студии стала абсолютной. Даже фоновый гул оборудования казался приглушённым.
Глеб медленно, очень медленно поставил банку на стол. Звук был оглушительно громким.
— Ты... слышишь это? — его голос был хриплым шёпотом. Не «слушала», а именно «слышишь». — То, что под текстом?
— Все слышат, — ответила Софа просто. — Просто не все признаются, что узнают в этом себя. Не в бабле и «пиздолизáх», а в этой... шизофрении чувств. Когда самое лучшее и самое худшее в твоей жизни — одно и то же. И ты не знаешь, молиться на это или бежать.
Он смотрел на неё, и в его зелёных глазах было столько противоречивых эмоций, что их невозможно было разобрать. Стыд? Гнев? Признание? Благодарность?
— Зачем ты мне это говоришь? Сейчас? — спросил он, и в его голосе прозвучала настоящая растерянность. — Я же... я же для всех просто тот пацан, который орёт про «сук» и «фавелы». Крутой, дерзкий, похуист. А ты...
— А я вижу, что ты застрял, — перебила она. — Ты выплеснул в той песне всё, что у тебя было на тот момент — всю эту грязь, боль, кайф и опустошение. И теперь, когда это приняли, ты испугался. Испугался, что больше нечего выплескивать. Что следующая песня должна быть ещё честнее, а ты... ты не готов к такой честности. Потому что если снять с себя эту маску «крутого пацана», то под ней может оказаться просто... человек. Которому тоже страшно.
Глеб продолжал молчать. Он подошёл к ней. Близко. Его дыхание было неровным.
— А ты откуда всё это знаешь? — прошептал он. — Ты же... горничная. С долгом.
— Я была человеком, — просто сказала Софа. — У которого было кафе, мечты и наушники. И в этих наушниках часто орал парень, который, казалось, понимал, каково это — когда всё, к чему ты прикасаешься, превращается и в мелиссу, и в отраву одновременно. Даже если это «всё» — у него хиты, а у меня — долги. Страх быть ненужным, страх опустеть... он не меряется деньгами или славой, Идиот. Он универсален.
Он резко отвернулся, схватился за край стола, костяшки пальцев побелели.
— Чёрт. Чёрт. — Он повторял это слово снова и снова, как мантру. Потом обернулся. В его глазах стояла не ярость. А что-то вроде облегчения. Как будто с него сняли тяжёлый, невидимый для всех панцирь. — Так что, по-твоему, мне делать? Писать про то, как мажор боится опустеть? Это же...
— Правда, — перебила она, уже не боясь. — Пиши правду! Пиши про этот страх! Про то, что «свежесть» кончилась, а ты остался один на этой «кухне», «убитый вусмерть» и не знаешь, где взять новый «огонь»! Возьми эту пустоту, этот страх стать фальшивкой — и сделай из них новую «Мелиссу»! Ты же умеешь! Ты же мастер заворачивать своё дерьмо в такой красивый и дерзкий пакет, что все думают, что это конфетка! Так возьми своё нынешнее дерьмо — и сделай из него что-то!
Она закончила, тяжело дыша. Она только что накричала на Глеба Голубина. В его же студии. Разобрав по косточкам его же хит.
Он стоял, глядя на неё широко раскрытыми глазами. Потом его губы дрогнули. Он начал смеяться. Сначала тихо, с истеричной ноткой, потом всё громче. Он смеялся до слёз, схватившись за живот, смеялся так, как будто не смеялся годами.
— Охренительно! — выдохнул он, вытирая глаза. — Это... это самый жёсткий, самый точный пинок под зад, который я получал в жизни. От горничной. От фанатки. От... — он запнулся, не находя слова. — Ты разобрала мой трёхминутный трэк на молекулы, вскрыла его, как труп, и показала мне, что там внутри. И знаешь что? Ты была права в каждой строчке. В каждом «aye» и «yeah».
Он перестал смеяться, его лицо снова стало серьёзным, но теперь в глазах горел огонь. Не ярость. Не позёрство. Чистый, неразбавленный азарт. Озарение.
— «Страх стать фальшивкой». «Где взять огня». Чёрт, Софа... — он произнёс её имя без клички, впервые за всё время. Тяжело, с усилием. — Ты... ты не фанатка. Ты... диагност. Ты... — он замялся, искажая слово. — Соавтор.
Он резко развернулся, почти побежал к студии, к микрофону, хватая на ходу тот самый скомканный лист и снова расправляя его.
— Не мешай мне. Не уходи. И... принеси чаю. Если найдёшь. Без сахара.
Дверь в студию захлопнулась. Через секунду она услышала, как он что-то бормочет в микрофон, снова и снова, набивая строку, с новой, лихорадочной, живой энергией. Не агонией. Рождением.
Софа осталась стоять одна на кухне, прислушиваясь к рождению чего-то нового. Дрожь в её руках наконец утихла. Страх перед людьми снаружи никуда не делся. Но внутри этой звуконепроницаемой коробки, в сердце его мира, она только что совершила невозможное — не просто вскрыла его песню. Она вскрыла его самого. И он позволил. Более того — он был благодарен.
Это было страшнее любой перепалки. Прекраснее любого комплимента. И опаснее для её собственных границ, чем все угрозы дяди Вадима, вместе взятые.
Потому что теперь она была для него не «диваном». Не «горничной с долгом». Она была тем, кто его увидел. И услышал.
А это меняло всё.
