Озвучивание не поддерживается в этом браузере
42
Катя была в отделе — ведь никто не отменял работу, и даже когда земля уходит из–под ног, часы продолжают тикать, кофе остывает, а папки с делами сами собой не разбираются. Казалось она знала какой–то старый, выученный до автоматизма трюк: собрать себя по кусочкам ровно настолько, чтобы хватило дойти до рабочего места и не рухнуть прямо у двери. А в это время Джокер мчался по заснеженным улицам, и машина летела, будто сама искала эту встречу, рвалась к ней. Скорость была такой, что казалось — ещё чуть–чуть, и они прорвут границу между реальностью и кошмаром, где всё решается одним ударом, одним взглядом, одним словом. Шрам рядом молчал, не пытался остановить, не уговаривал, только время от времени коротко кидал адреса, повороты, ориентиры — так, чтобы не потерять ни секунды. Они приехали туда, где Богдан в последнее время часто ошивался: возле старого торгового центра, у полутёмного подъезда, где даже днём было как–то неуютно, а вечером и вовсе хотелось пройти мимо, не поднимая головы. И он был там. Стоял, ссутулившись, курил, стряхивал пепел, и в каждом его движении сквозило что–то нервное, дёрганое — будто он сам чувствовал, что земля под ногами уже не такая твёрдая, как ему хотелось бы
Резко, с визгом тормозов, машина остановилась прямо перед ним. Богдан дёрнулся, обернулся, и в его глазах мелькнул тот самый животный страх, который появляется, когда понимаешь: ты больше не охотник, ты — цель. Джокер выскочил из машины, как огненная молния — стремительно, безжалостно, так, что даже морозный воздух будто расступился перед этой яростью. Он схватил Богдана за шиворот, рванул к себе, и тот дёрнулся в страхе, не успев даже придумать оправдание, не успев спрятать глаза. Перед ним были не просто злые глаза — перед ним была чистая, выжженная дотла ярость. В этом взгляде не было ничего человеческого, ничего, что можно было бы уговорить, умаслить, перекричать. Там была только одна правда: ты перешёл черту, и теперь придётся отвечать.
–Нравится избивать Катю, так да?! — голос Джокера раскатился над пустынной улицей, как удар грома, и в нём не было ни следа прежней иронии — только обжигающая, беспощадная ярость. Она пылала внутри него, сжигая всё, что хоть как–то напоминало о сдержанности. Мысль о том, что кто–то посмел поднять на Катю руку, превращала его кровь в жидкий огонь. –И делать вид что все хорошо, так да?! Ты каждый день смотрел в её глаза и все равно избивал её!
Богдан пытался что–то пролепетать, торопливо, сбивчиво, будто слова могли стать щитом:
–Джокер, ты не так всё понял... я не хотел... это просто нервы, это...
Но он не успел договорить. Не успел придумать ни одной убедительной лжи, ни одной жалкой отговорки. Джокер ударил его в живот — резко, точно, без показной силы, но с такой холодной расчётливостью, что Богдан согнулся пополам, хватая ртом морозный воздух, который вдруг стал колючим и невыносимо тяжёлым. Джокер не смотрел на него с ненавистью — он вообще не смотрел. В его глазах не было ничего, кроме ледяной пустоты, в которой не оставалось места для жалости. Он распахнул багажник, и тот щёлкнул, как затвор, отрезая все пути назад. Шрам вышел из машины, молча, без лишних движений. Его лицо было непроницаемым, он уже видел десятки таких сцен и знал: сейчас нельзя ни смягчать, ни торопиться, ни сомневаться. Вместе они подхватили Богдана, который даже не пытался сопротивляться — только дёргался, как человек, который вдруг осознал, что его сила — это иллюзия, рассыпавшаяся от одного удара. Они закинули его в багажник, захлопнули крышку, и этот глухой звук прозвучал как финальная точка в старой, мучительной истории. Они знали, куда едут. Туда, где никого не будет — ни случайных прохожих, ни любопытных глаз, ни тех, кто мог бы вмешаться. Место, где можно было сказать всё, что должно быть сказано, и сделать то, что должно быть сделано, чтобы Богдан наконец понял: есть вещи, за которые не прощают. Машина рванула прочь, оставляя на снегу две тёмные полосы, будто шрамы на белом полотне улицы. Фары выхватывали из темноты сугробы, голые ветви деревьев, пустые скамейки — город казался вымершим, словно даже он отступил, давая этой буре разыграться без свидетелей. В ту же секунду Катя находилась на работе — в кабинете Завьялова, аккуратно выкладывая на стол отчёт по закрытым делам
–Ну вот Емельянова — Завьялов пробежался глазами по бумагам, привычно постукивая ручкой по столу. В его голосе звучало то самое сдержанное одобрение, которое Катя ценила: без лишних восторгов, но с нескрываемым уважением к её педантичности. –Всё в сроки как всегда
–Ну куда без этого — чуть улыбнулась она, стараясь, чтобы эта улыбка выглядела естественно, а не как маска, натянутая поверх усталости. Внутри всё ещё подрагивало, но здесь, в этом кабинете, среди папок, регламентов, можно было ненадолго притвориться, что мир держится на порядке и дисциплине, а не на случайных ударах судьбы
Всё было спокойно, размеренно, привычно — ровно до той секунды, когда дверь не просто открылась, а буквально взорвалась, впустив в кабинет вихрь паники. Солнцева ворвалась так, будто за ней гнался сам дьявол: волосы растрепались, пальто наполовину расстёгнуто, глаза расширены, а дыхание сбито так, что слова вылетали, опережая друг друга
–Роман Евгеньевич! — выкрикнула она, и от этой интонации, от этой неприкрытой, почти животной тревоги даже Завьялов замер, забыв про ручку, про отчёт, про весь свой привычный авторитет. –Нужно найти место нахождения Джокера, он совершает огромную ошибку!
В кабинете повисла секунда звенящей тишины — той самой, когда мозг ещё не успевает догнать слух, и реальность кажется искажённой, как в кривом зеркале
–Что это ещё за новости? — Завьялов нахмурился, голос его звучал жёстко, почти резко — не от гнева, а от того, как сильно выбила его из колеи эта внезапная вспышка. Он привык к докладам, к рапортам, к сдержанным донесениям, а не к тому, чтобы ему в кабинет врывались с паникой в глазах
–Он убьет его — Марина выдохнула эти слова, и в них не было истерики, не было театральных пауз — только горькая, ледяная уверенность, от которой у всех в комнате что–то внутри сжалось. –Я в этом уверена
–Кого? — в унисон спросили Катя и Завьялов, и этот синхронный вопрос прозвучал как единый, испуганный выдох
–Богдана — Марина наконец–то сделала глубокий вдох, пытаясь хоть немного выровнять дыхание, но голос всё равно дрожал, срываясь на каждом слоге. –Ему Шрам рассказал что он тебя избивает
Катя побледнела — не резко, не картинно, а так, как бледнеют люди, когда правда, которую они прятали даже от самих себя, вдруг вырывается наружу и обжигает. Она не пошевелилась, только пальцы, лежавшие на краю стола, чуть сжались, будто искали опору в чём–то твёрдом, реальном. У Завьялова глаза округлились — не от гнева, не от раздражения, а от абсолютного, оглушающего непонимания. Эта новость не укладывалась в его картину мира, где всё раскладывалось по папкам, классифицировалось, фиксировалось. Как вообще могло быть такое? Как могло происходить прямо под носом, в городе, в отделе, среди людей, которых он знал годами? Он тут же перевёл взгляд на Катю — не с упрёком, не с осуждением, а с отчаянной надеждой увидеть в её глазах ту самую улыбку, которая скажет: «Да это шутка, Роман Евгеньевич, не волнуйтесь». Но улыбки не было. Была только тишина, в которой тонули все привычные смыслы
–И Саша пришел в ярость — продолжала Марина, голос её звучал уже чуть ровнее, потому что теперь, когда слова были сказаны, казалось, что она хоть что–то делает, а не просто стоит и ждёт катастрофы. –Они поехали за ним, а куда именно я не знаю
Шрам и Джокер оказались в лесу — таком глухом, что, казалось, сам город остался где–то за гранью реальности, а здесь властвовали только вековые деревья, тяжёлый запах хвои и редкие, резкие крики птиц. Здесь не было ни гула машин, ни людского гомона — лишь тихий, почти зловещий шёпот ветра в кронах, будто лес сам прислушивался к тому, что сейчас произойдёт. Выйдя из машины, они тут же распахнули багажник. Богдан, едва оказавшись на холодном воздухе, рванулся прочь — не думая, не выбирая дороги, просто инстинктивно, как загнанный зверь, который надеется лишь на одно: вырваться, убежать, раствориться среди деревьев. Но Шрам не дал этому случиться. Молниеносным, отточенным движением он схватил его, будто пригвоздил к месту, и держал крепко, без лишней жестокости, но так, что любое сопротивление становилось бессмысленным
–Куда собрался, а? — коротко бросил Шрам, и в этом голосе не было злорадства, не было насмешки — только холодная, трезвая сила, которая не оставляла пространства для иллюзий. –Тут тебе не город. Тут никто не услышит, если закричишь. И никто не поможет
Богдан обмяк, поняв, что бежать некуда. Лес вокруг стоял стеной — тёмной, плотной, равнодушной. Даже птицы будто притихли, словно почувствовав, что сейчас решается не просто чья–то судьба, а что–то куда более тяжёлое. Джокер не спешил. Он не набросился с кулаками, не кричал, не сыпал угрозами. Он просто стоял, глядя на Богдана так, будто пытался разглядеть в нём то самое чудовище, которое столько времени ломало Катю, прячась за маской обычного человека. В его глазах не было безумия — была ледяная ясность, от которой у Богдана по спине пробегал липкий, стылый холод
–Мужики, ну отпустите меня! — голос Богдана сорвался на хриплый крик, в нём смешались страх и отчаянная мольба. Он дёргался, пытался вырваться, но хватка Шрама была железной, безжалостной в своей холодной точности
Джокер пылал яростью — она рвалась наружу, сжигая остатки самоконтроля. Он не выдержал этой наглости, этого нелепого, почти детского желания всё обратить в просьбу, будто парой слов можно было стереть то, что он узнал. В секунду, не думая, не взвешивая, он врезал Богдану — резко, сильно, так, что тот отлетел, ударившись плечом о шершавый ствол старой сосны. Но Джокер не остановился. Ярость гнала его вперёд, заставляла снова и снова наносить удары — не в исступлении, а будто каждым из них он пытался выбить из мира саму возможность того, что кто–то мог безнаказанно избивать Катю. Удары сыпались один за другим, и в этом ритме не было ни удовольствия, ни азарта — только тяжёлая, горькая необходимость, словно он пытался заглушить той физической болью, которую причинял, ту внутреннюю, что жгла его изнутри
Богдану стало по–настоящему страшно: не от боли, не от крови, а от этой ледяной, безмолвной ярости, в которой не было ни крика, ни брани, только чистое, выжженное дотла намерение наказать. А Шрам лишь смотрел, спокойный и неподвижный, будто наблюдал не драку, а неизбежное, давно предрешённое возмездие. Он знал: Джокер не остановится, пока не почувствует, что чаша переполнена. И в его взгляде не было одобрения, но и не было осуждения — только понимание: сейчас друг балансирует на краю, и любое слово может либо вернуть его, либо толкнуть дальше. Ударов было много, и никто не знал, сколько бы их ещё последовало, если бы вдруг, в одну секунду, Джокер словно не выдохнул всю эту ярость разом. Он резко отвернулся, тяжело дыша, сжимая и разжимая кулаки, будто пытался удержать внутри то, что только что рвалось наружу. Внутри всё ещё пылало, но огонь уже не жёг, а тлел — тяжёлым, горьким жаром, который не приносил облегчения
–Ты... ты с ума сошёл — прошептал Богдан, и в этих словах не было уже ни вызова, ни бравады, только глухая, усталая обречённость
–Я? — усмехнулся Джокер, опускаясь перед Богданом на корточки. Его поза была обманчиво расслабленной, но в ней сквозила угроза — будто хищник присел, чтобы жертва не надеялась на пощаду. Руки Джокера были в крови — от ударов, от ярости, от этой грубой, беспощадной правды, которую он сейчас собирался вбить в сознание Богдана. –Ты вообще в курсе что девочек нельзя обижать? Их нельзя трогать!
Богдан сжался, будто хотел стать меньше, исчезнуть, раствориться в этом холодном, равнодушном лесу. Он прижимал ладонь к разбитому лицу, но кровь всё равно просачивалась сквозь пальцы, стекала по подбородку, капала на промерзшую землю, смешиваясь с сухими иголками. Он хотел что–то сказать — оправдаться, закричать, проклясть — но слова застревали в горле, превращаясь в хрип
–Ты смотрел на неё каждый день — продолжал Джокер, и в его голосе уже не было крика, не было надрыва — только ледяная, выжженная дотла уверенность, от которой у Богдана внутри всё сжималось. –Видел, как прячет синяки под длинными рукавами. И всё равно поднимал руку. Потому что тебе казалось — это власть. Тебе казалось, что, если она молчит, значит, согласна. Значит, можно
Он чуть наклонился вперёд, так, что их лица оказались в опасной близости, и Богдану пришлось запрокинуть голову, чтобы не терять его взгляд. А в глазах Джокера не было ни злорадства, ни торжества — только тяжёлая, горькая усталость человека, который вынужден был стать тем, кто показывает границы кулаками
–Так вот — тихо, почти шёпотом произнёс Джокер, но каждое слово звучало как удар. –Больше нельзя. Ни сегодня, ни завтра, ни через год. Ты больше не имеешь права даже дышать в её сторону
–Ты как вообще смел поднять руку на мать своего ребенка? — Шрам наклонился к Богдану, почти вторя позе Джокера, но в его голосе не было ярости — только ледяное, звенящее непонимание, будто сама эта мысль не умещалась в его голове, царапала изнутри, не давая дышать. –Ты каждый день смотрел на Мию, видел её улыбку, и при этом бил её мать? Как ты после этого в зеркало смотрел?
Богдан дёрнулся, будто от пощёчины, только эта пощёчина была не физической — она ударила по самому уязвимому, по тому, что он сам пытался прятать даже от себя: по связи с дочерью. Он хотел отвернуться, спрятаться от этого взгляда, от этих слов, но Шрам не дал ему такой роскоши
–Неужели вы меня убьёте? — в голосе Богдана вдруг прорвалась какая–то нелепая, почти смешная надежда, будто эта крайность казалась ему даже предпочтительнее той унизительной пустоты, что сейчас его накрывала. И от этого слова, от этой отчаянной попытки ухватиться хоть за какую-то логику, обоим мужчинам стало противно видя всю его гниль
Джокер и Шрам переглянулись — коротко, без слов, одним этим взглядом подтверждая друг другу: «Да». Они не могли позволить, чтобы он вообще появлялся в жизни Кати, чтобы снова дышал рядом с ней, смотрел на неё, строил из себя жертву или, хуже того, снова становился хозяином положения
А в отделе тем временем всех уже подняли на уши. Телефоны трезвонили, рации хрипели, в коридорах мелькали фигуры в форме — всё крутилось вокруг одной–единственной задачи: найти Джокера. Обыскали уже всё, что только можно: заброшки на окраине, старые гаражи, полуразвалившиеся боксы, прошерстили все адреса, где он хоть раз мелькал в отчётах или упоминался в разговорах. Даже те места, о которых знали только по слухам — тихие дворы, промзоны, тупиковые дороги, куда не заглядывали патрули. Но он словно испарился: ни следа, ни зацепки, ни намёка на то, где искать. Город будто проглотил его вместе с этой яростью, и теперь тишина казалась не спокойствием, а зловещей паузой перед чем–то непоправимым
–Роман Евгеньевич, может, Гера поможет? — тихо, но твёрдо предложила Арина. Завьялов вызвал её, когда понял, что обычные каналы уже не тянут, а время утекает сквозь пальцы
–Чем это? — подполковник не смотрел на неё, он мерил шагами кабинет, будто пытался вышагать из себя это давящее чувство бессилия
–Может местонахождения его найти
Завьялов на секунду замер, будто взвешивая все риски — и служебные, и личные
–Да, давай — наконец кивнул он. –И возьми Рыжова. Он нужен
–А к чему все же такая спешность? — спросила Арина не понимая всего до конца
Подполковник наконец посмотрел на неё — прямо, без смягчений, без попыток спрятать правду за сухими формулировками. В его взгляде читалась тяжесть, которую он нёс на себе с той самой минуты, когда Марина вывалила эту новость в его кабинете
–Ты не знаешь, я скажу тебе — голос Завьялова звучал ровно, но в этой ровности было столько горечи, что у Арины внутри всё сжалось. –Богдан избивал Катю
–Что? — выдохнула Арина, и это «что» прозвучало как удар. Она покачала головой, будто хотела стряхнуть эти слова, не дать им укорениться, ведь Катя бы не дала себя в обиду но видя взгляд подполковника понимала что это так
–И если мы не найдем в течения часа Джокера — знал наверняка Завьялов. –То, скорее Богдана найдем уже в гробу, если вообще найдем
В кабинете повисла тишина — тяжёлая, густая, пропитанная тревогой


Комментарии