11
Вечером, когда за окнами окончательно стемнело, Кислов не стал зажигать свет. Только камин пылал оранжевыми языками, отбрасывая на стены пляшущие тени. Дом снова стал похож на логово — тёплое, но дикое.
Он сидел в кресле, курил и молчал, глядя, как Т/и ходит по комнате, укутанная в его рубашку. И в этом взгляде было всё: и желание, и собственническая ревность, и та самая молчаливая клятва, что теперь она под его защитой — навсегда.
— «Хватит бегать, сядь уже,» — пробурчал он, стряхивая пепел в жестяную банку. Голос хриплый, чуть раздражённый, как будто её движение мешало ему... но на самом деле он просто не хотел отпускать её из поля зрения.
Т/и усмехнулась и подошла ближе. Села к нему на подлокотник, ноги подтянула. Кислов выдохнул дым в сторону и глянул на неё снизу вверх.
— «Ты специально, да? Мозги мне крутишь.»
Она хмыкнула:
— «А если да?»
Кислов скривил губы в усмешке, бросил сигарету в камин и резким движением подхватил её, усадив прямо к себе на колени. Её тело улеглось на него как родное, а его руки сразу обхватили её крепко, как захват, от которого не выбраться.
— «Ну, крути дальше. Но знай — отвечать буду по-своему.»
Он наклонился и уткнулся лицом ей в шею, вдохнул глубоко её запах. Не по-романтичному, а грубо, с жадностью, будто проверял, что она всё ещё тут, что его.
Т/и задохнулась, почувствовав, как его пальцы сжали её бёдра, как дыхание стало чаще.
— «Ты и днём такой же...» — прошептала она, цепляя его за волосы.
Он коротко рыкнул, чуть прикусывая её кожу на шее:
— «Днём, ночью — всегда. Потому что ты моя. И это не меняется по часам.»
Она выгнулась чуть сильнее, а он одной рукой схватил её за затылок, притянув голову к себе, и впился в её губы. Поцелуй был не нежный, нет. Он был требовательный, глубокий, с нажимом, от которого внутри всё сжалось в тугой узел.
Кислов двигался резко, но контролировал себя — так, чтобы не напугать, но чтобы она чувствовала: сила у него есть, и эта сила сейчас принадлежит только ей.
Когда она застонала в ответ, он оторвался на секунду, глядя на её лицо, на губы, покрасневшие от поцелуев.
— «Слышишь? Вот так должно быть. Никто не имеет права прикасаться к тебе. Только я. Только мои следы на твоей коже.»
Он снова провёл губами по её шее, ниже, туда, где его рубашка спадала с её плеча. И с каждым движением он будто отмечал её, оставлял невидимые клейма: здесь ты моя, и здесь, и здесь тоже.
Т/и прильнула к нему сильнее, и он рывком развернул её на коленях, усадив лицом к себе, так что теперь она сидела верхом. Его ладони скользнули по её спине, сжали её бёдра, как будто хотел запомнить форму её тела своими руками.
— «Теперь никуда не уйдёшь. Поняла?»
Она кивнула, дыхание сбилось.
— «Поняла...»
Он хрипло усмехнулся и снова потянулся к её губам.
⸻
Дальше всё пошло нарастающе: движения стали грубее, жар сильнее. Но даже в этом напоре оставалось что-то другое — он теперь не просто хотел её, он требовал, чтобы она осталась рядом. Чтобы принадлежала ему не только телом, но и дыханием, звуками, каждым прикосновением.
И в этой жёсткой, властной страсти чувствовалось куда больше, чем в любых красивых словах.
Потому что Кислов умел любить только так — сильно, резко, без остатка.
