Глава 7
Потом — выше. Предплечья, где из-под закатанных рукавов белой рубашки виднелись линии татуировок. Аня не могла разобрать рисунок целиком — только отдельные фрагменты: геометрические узоры, что-то похожее на крыло, обрывки слов, которые она не решалась прочитать. Тату поднималось выше, скрываясь под тканью, и она поймала себя на мысли, что хочет увидеть всё. Как выглядят эти рисунки на его коже. Как двигаются мышцы под ними, когда он сжимает кулаки. Сколько ещё тату скрыто под рубашкой, под пиджаком, на груди, на спине...
Она заставила себя отвести взгляд, чувствуя, как щёки заливает жаром.
О чём я думаю? Она не должна была думать о нём так. Она должна была злиться, возмущаться, искать способ отказаться от этого брака, который отец устроил, даже не спросив её. Но вместо этого она сидела за столом, сжимала в руках медведя, которого отец велел убрать, и рассматривала мужчину, который через месяц станет её мужем, как рассматривают запретный плод — с вожделением и страхом.
Он был красив.
В клубе, в полумраке, среди мельтешащих огней и толпы, он казался ей существом из другого мира — слишком идеальным, чтобы быть настоящим. Но сейчас, при свете свечей и хрустальных люстр, он выглядел ещё лучше. Свет падал на его лицо, подчёркивая острые скулы, чёткую линию челюсти, лёгкую небритость, которая делала его не идеально-гладким, а живым, настоящим. Тёмные волосы, идеально уложенные, но Аня заметила, что одна прядь упала на лоб, и ей захотелось убрать её, провести пальцами по его коже, почувствовать, какие они на ощупь — эти волосы, этот лоб, эта линия скул.
Она снова опустила глаза, чувствуя, как сердце колотится где-то в горле.
Ты с ума сошла.
Она слышала его голос — низкий, с хрипотцой, от которого у неё внутри всё сжималось. Он разговаривал с отцом о каких-то делах, цифрах, сроках, о грядущей через месяц свадьбе, и Аня не понимала ни слова из их разговора, потому что её мозг отказывался воспринимать что-либо, кроме звука его голоса. Он был везде — заполнял пространство, обволакивал её, проникал под кожу, заставляя мурашки бежать по спине.
Парфюм — тот же, что в клубе. Кожа, можжевельник, что-то древесное и горьковатое. Она чувствовала его запах даже через стол, даже сквозь ароматы еды и запах свечей, и ей казалось, что она пьянеет, хотя сегодня не выпила ни капли.
Она снова подняла глаза — на этот раз выше, до его лица.
Он смотрел на неё.
Не так, как смотрят на девушку, которую собираются представить родителям. Не так, как смотрят на будущую жену. Он смотрел на неё так, будто уже раздевал её. Будто видел то, что скрыто под розовым топом, под шортами, под кожей. Его серые глаза — почти чёрные в полумраке гостиной — были тяжёлыми, жадными, и от этого взгляда у Ани перехватывало дыхание.
Она хотела отвернуться. Спрятаться за медведя. Опустить глаза в тарелку и не поднимать до конца ужина. Но не могла. Смотрела на него, заворожённая, как птица на змею, и чувствовала, как по телу разливается странный, незнакомый жар, которого она никогда не испытывала.
Его взгляд скользнул по её лицу, задержался на губах — она снова прикусила нижнюю, от волнения, не замечая этого, — и Ане показалось, что он видит каждый миллиметр её кожи, каждое движение, каждое дрожание ресниц.
На меня так никто никогда не смотрел...
Она не врала себе. В девятнадцать лет, с её внешностью, она привыкла привлекать внимание. Парни на курсе оборачивались, когда она проходила мимо. Однокурсники приглашали на свидания, делали комплименты, дарили цветы. Но никто — никто — не смотрел на неё так. С такой откровенной, почти неприличной жадностью. С такой уверенностью человека, который уже знает, что она будет его.
И это было страшно.
Страшно, потому что она не знала, как на это реагировать. Потому что её тело отзывалось на его взгляд тем, чего она не понимала — тянущей болью внизу живота, дрожью в коленях, предательским учащением пульса, который, казалось, кричал: «Да, да, да», в то время как разум шептал: «Беги».
Она отвела взгляд первой.
Сделала это резко, словно обожглась, и уставилась в свою тарелку, где салатные листья уже успели завянуть, а рыба остыла, покрывшись тонкой плёнкой. Она взяла вилку, подцепила лист, отправила в рот, не чувствуя вкуса. Жевала механически, думая только о том, чтобы не выдать себя. Не показать, как сильно он действует на неё. Не выдать этот стыдный, неправильный жар, который разливался по телу каждый раз, когда их взгляды встречались.
Она снова прикусила губу. Потом, спохватившись, разжала зубы, но губа уже горела, припухшая, чувствительная.
Она не знала, что Егор заметил каждое её движение. Каждый украденный взгляд. Каждый раз, когда её глаза скользили по его рукам, по татуировкам, по лицу. Каждый раз, когда она кусала губу. Каждый раз, когда её дыхание сбивалось, когда их взгляды встречались.
Она не знала, что одним своим видом — испуганным, невинным, таким желанным — она заставляла его сжимать бокал с такой силой, что тот мог треснуть.
Она не знала, что он уже решил, как проведёт эту ночь — думая о ней, представляя, как разденет её, как войдёт в неё, как она будет стонать под ним, глядя своими огромными голубыми глазами.
Она не знала.
Она просто сидела на краешке стула, чувствуя себя маленькой и потерянной, и пыталась справиться с тем, что происходило внутри неё — с этим странным, пугающим, незнакомым чувством, которое заставляло её сердце биться быстрее каждый раз, когда она поднимала глаза на мужчину, который через месяц станет её мужем.
Отец что-то говорил. Егор отвечал. Свечи догорали, отбрасывая длинные тени на стены.
Вечер тянулся медленно, как патока.
Свечи почти догорели, оставляя на скатерти лужицы застывшего воска. Тарелки опустели — точнее, опустели тарелки отца и Егора. Аня так и не притронулась ни к чему, кроме нескольких салатных листьев, которые она жевала, не чувствуя вкуса, просто чтобы занять руки.
Она всё ещё сидела на краешке стула, всё ещё сжимала в руках медведя, всё ещё боялась поднять глаза. Но иногда — украдкой, когда отец отворачивался, а Егор смотрел в другую сторону, — она позволяла себе взглянуть на него. На его руки. На татуировки, выглядывающие из-под закатанных рукавов. На профиль, чёткий и острый, как лезвие.
И каждый раз её сердце пропускало удар.
Наконец Егор отодвинул бокал, взглянул на часы — дорогие, массивные, блеснувшие в свете люстры — и поднялся.
— Сергей Петрович, — сказал он, и в его голосе прозвучало то, что не терпело возражений, — мне пора.
Отец мгновенно вскочил, словно его пружиной подбросило. Аня заметила, как он суетится — непривычно, неестественно. Обычно сдержанный, властный, сейчас он походил на прислужника, который боится не угодить важному господину.
— Конечно, конечно, — затараторил Сергей Петрович, выходя из-за стола. — Егор Владимирович, спасибо, что нашли время. Я провожу.
Он сделал шаг в сторону прихожей, потом обернулся, бросил взгляд на дочь. В этом взгляде было всё: и недовольство её молчанием, и надежда, что она сейчас исправится, и приказ — молниеносный, невысказанный, но понятный любому, кто знал Сергея Петровича.
Сделай так, чтобы ты ему понравилась.
Аня почувствовала, как внутри всё сжалось. Она не знала, что делать. Сказать что-то? Улыбнуться? Подойти ближе? Она не умела флиртовать, не умела привлекать мужчин, не умела быть той самой — уверенной, соблазнительной, желанной. Она умела только сидеть тихо, прижимать к груди медведя и надеяться, что её не заметят.
Отец ждал. Аня открыла рот, но слова застряли в горле.
И в этот момент раздался звонок.
Телефон отца завибрировал на столе, экран загорелся. Сергей Петрович взглянул на него, и его лицо изменилось — стало сосредоточенным, деловым.
— Прошу прощения, — сказал он, поднимая трубку. — Важный звонок. Егор Владимирович, я на минуту. Аня, ты пока...
Он не закончил фразу. Уже говорил в трубку, отходя в сторону, его голос стал тише, но Аня уловила обрывки: «Да, я слушаю... Контракт... Подписи...»
Он скрылся за дверью кабинета, и в гостиной повисла тишина. Тяжёлая. Звенящая.
Аня осталась одна. С ним.
