11 страница29 марта 2026, 12:14

𝟏𝟏.

Кэссиди вышла из ванной и побрела по коридору, превратившись в бледное привидение в собственном доме. Электричество так и не дали, и тьма в проходах была густой. Только из гостиной просачивался мертвенно-серый свет: уличный фонарь на аварийном питании за окном дрожал и мигал, отбрасывая на линолеум длинные, ломаные прямоугольники. Кэсси шла на этот свет не чувствуя под собой ног — они превратились в два столба ноющей, пульсирующей боли.

Девушка переступила порог гостиной и замерла. Сердце в груди совершило тяжелый, болезненный кувырок и, казалось, просто перестало биться.

На диване сидел Рэйф.

Он сидел, вольготно откинувшись на спинку, закинув ногу на ногу. В его руках было что-то темное и массивное. Кэсси не сразу поняла, что это, но когда он перевернул страницу, тихий, сухой шелест бумаги разрезал тишину. Это был её фотоальбом. Тот самый, со старыми картонными страницами и уголками для снимков, который годами пылился на нижней полке, храня в себе останки чужих жизней. Наследство матери: осколки прошлого, которое Кэсси старалась не трогать, чтобы не порезаться.

Рэйф Кэмерон сидел в её доме и копался в её памяти.

Он не вздрогнул, не обернулся на её шаги. Парень знал, что она придет.

На развороте, который он сейчас изучал с таким пугающим вниманием, была фотография: шестилетняя Кэсси в розовом платье, которое уже тогда было ей мало. Она сидела на качелях во дворе дома, улыбаясь во весь свой беззубый рот — передний резец только-только выпал, оставив забавную дырочку. На коленке — жирный мазок зеленки, память о первом падении с велосипеда. Маленькая, сияющая Кэсси, которая еще не знала, что мир — это место, где за каждую улыбку приходится платить втройне.

Рэйф смотрел на это фото не с нежностью. На его губах играла та самая тонкая, хищная усмешка, которую Кэсси видела тысячи раз — усмешка коллекционера, который оценивает редкую, но уже принадлежащую ему бабочку, пришпиленную булавкой к бархату.

— Рэйф... — выдохнула она. — Что ты... как ты сюда попал?

Парень медленно, почти лениво поднял голову. В полумраке его глаза блеснули холодным, антрацитовым блеском, отражая лихорадочное мигание уличного фонаря. Лицо его казалось маской — безупречно правильные черты, жесткая линия челюсти, губы, которые еще позавчера ночью целовали её, а теперь казались швом на закрытой ране.

— Дверь была не заперта, Кэсс, — проговорил Рэйф. Он захлопнул альбом и отложил его в сторону. — Ты всегда забываешь про замки. Я ведь тебе сотню раз говорил: в наше время это просто опасно. Мало ли кто может зайти?

Парень похлопал по подушке дивана рядом с собой — приглашение, которое больше походило на приказ.

— Знаешь, — продолжил Рэйф, и его улыбка стала шире, обнажая ровные, ослепительно белые зубы. — А ты ведь совсем не изменилась. Всё та же девочка с качелей. Маленькая, доверчивая, с вечно разбитыми коленками. Только теперь у тебя вместо зеленки настоящая кровь, а вместо выпавшего зуба — дыра в душе, которую ты так старательно пытаешься заштопать. Иди сюда, Кэсс. Нам нужно поговорить. О том, что ты наделала сегодня в участке.

Кэсси не шелохнулась. Она застыла в дверном проеме, судорожно сжимая в кулаках полы синего синтетического халата. Сердце колотилось где-то в самом основании горла.

Рэйф медленно поднялся с дивана. В этом движении не было суеты, только уверенность хищника, который знает, что жертве бежать некуда. Кэсси инстинктивно попятилась, но коридор был узким, и через секунду она лопатками впечаталась в стену. Холод штукатурки прошил халат, добравшись до самой кожи.

— Я заглядывал в участок, Кэсс, — произнес Рэйф.

Он шел к ней не спеша, по-хозяйски сокращая расстояние. Голос его был обманчиво мягким, почти ленивым.

— Знаешь, там дежурит один парень... мы с ним в старших классах вместе в футбол гоняли. Настоящий «свой парень». Он рассказал мне забавную историю. Мол, сегодня утром к ним прибежала какая-то девчонка. Вся в грязи, коленка в кашу, а в голове — целый воз страшных сказок. Про Сару. Про ту злополучную лавку Барбура, которая так удачно застраховалась.

Он остановился всего в паре дюймов от неё. Кэсси видела, как его зрачки расширились, поглощая радужку, превращая глаза в два бездонных колодца с черной нефтью. Его взгляд, липкий и тяжелый, медленно прополз по её лицу, задержался на пожелтевших отметинах на шее и скользнул ниже, туда, где плохо завязанный узел халата разошелся, выставляя на обозрение хрупкие ключицы и грудь.

— Это ведь была ты, Кэсс? — прошептал Рэйф.

Девушка не ответила. Воздух в коридоре вдруг стал густым и едким. Слёзы жгли глаза, но она запретила себе мигать. Если она закроет глаза хоть на мгновение, он её уничтожит.

— Я так и думал, — Рэйф улыбнулся. — Ты всегда была такой... принципиальной. Когда это касалось других. А когда дело касалось нас? Ты просто стояла и смотрела, как я ухожу. Как позавчера. Почему ты не схватила меня за руку, а, Кэсс? Почему не закричала: «Рэйф, вернись, мне больно без тебя»? Нет, ты просто лежала, глядя в потолок, и ждала, когда дверь захлопнется. Как ты всегда это делаешь. Наблюдаешь.

Парень резко выбросил руку вперед и перехватил её запястье. В том самом месте, где кожа еще хранила багровые тени его «любви». Пальцы Рэйфа были ледяными и твердыми, как стальные обручи. Кэсси вздрогнула, издав тихий, похожий на всхлип звук, но ноги словно вросли в половицы. В фильмах ужасов жертвы всегда тупят и не бегут — теперь она знала почему. Ужас не дает бежать. Ужас превращает кровь в холодный цемент.

— Я знаю о каждом твоем вздохе за этот день, Кэссиди Брукс, — его лицо придвинулось так близко, что девушка почувствовала кислый запах вчерашнего пива, дешевых сигарет и того самого одеколона «Old Spice», который он лил на себя литрами. — Я знаю, что ты околачивалась у старухи Стеймарт. Видел те сорняки, что ты выдрала — ты всегда ненавидела пустоцветы, верно? Знаю, что ты обрывала мой телефон, пока я был... скажем так, занят более приятными вещами. Знаю, что ты едва не размазала себя по асфальту о пикап Джейсона Холлиса, потому что глаза застили сопли. И я знаю всё, что ты напела копам.

Рэйф сжал её запястье сильнее, и Кэсси услышала, как внутри сустава протестующе хрустнули косточки.

— Неужели ты и правда думала, — прорычал он, и в его голосе наконец-то прорвалась та первобытная ярость, которую он так долго прятал под маской Кэмерона-младшего, — что можешь так просто взять и разрушить мою жизнь своими дешевыми признаниями?

Парень сделал шаг. Всего один. Но для Кэсси этот шаг прозвучал как захлопнувшаяся дверца склепа.

Её спина ударилась о шкаф раньше, чем мозг успел отдать приказ ногам бежать. Старый, мать его, деревянный гроб — вот кем был этот шкаф. Он стоял в углу гостиной ещё от бабушки, пережил две войны, трое похорон и, кажется, помнил запах крови под обоями. Когда Рэйф надавил, шкаф заскрипел — не жалобно, а по-бабьи визгливо, как старая кровать в дешёвом мотеле. Дверца хрустнула. Внутри что-то упало. Стопка «Нэшнл Географик» за девяносто седьмой. Журналы шлёпнулись глухо, подняв облачко пыли, которая полезла Кэсси в нос, щекоча до чиха. Но чихнуть она не успела.

Рэйф перехватил её запястья раньше, чем она поняла, что подняла руки.

Одна его рука — сильная, жилистая, с въевшейся под ногти смазкой от мотоцикла — сомкнулась вокруг обеих её тонких костей. Кэсси дёрнулась. Плечо противно хрустнуло, где-то в суставе стрельнуло тупой, но честной болью. Он усмехнулся. Эту усмешку она чувствовала затылком. Он прижал её крепче, так, что её пальцы вжались в дерево дверцы. Дерево было холодным, шершавым — не крашеным, а покрытым временем и чужой злостью. Текстура въедалась в кожу, оставляя на тыльной стороне ладоней розовые полосы, которые через час станут синими.

Пальцы начали неметь. Сначала подушечки, потом фаланги, потом всё кисть до запястья — будто он перетянул её вену невидимым жгутом.

— Тем более, — сказал Рэйф. Негромко. Почти ласково. Это было хуже крика.

Он наклонился так близко, что Кэсси увидела поры на его щеках, красные ниточки лопнувших капилляров в белках глаз и крошечную каплю слюны в уголке губ. Его дыхание коснулось её щеки — тёплое, с кислым запахом пива и сигаретной горечью. Таким дыханием пахнет от мужчин, которые проиграли себя ещё в двадцать три, а теперь тянут за собой других.

— ...ты этого сделать не сможешь, — закончил парень. — Потому что ты безумно любишь меня.

Пауза. Он позволил этим словам повиснуть в воздухе, как вонючей дымовой завесе.

— После всего, что я сделал. И после всего, что я не сделал.

И Кэсси поняла. О, господи, как же отчётливо, как тошнотворно ясно это пришло к ней — прямо в живот, в солнечное сплетение, в ту самую дыру в груди, которую она затыкала ночными сменами, таблетками и глупыми романами, которые читала на работе.

Он был прав.

Боже, он был прав.

Она любила его. Всё ещё любила. Прямо сейчас, когда её запястья хрустели в его хватке, когда её пальцы теряли чувствительность, а шкаф сзади впивался в позвоночник острым углом неструганой доски. Любила так, как любят раковую опухоль — когда это уже не выбор, а часть метаболизма. Как кровь, которая течёт по венам, и которую нельзя заменить, даже если она заражена. Как кости — сломай их, и они срастутся криво, но они всё равно будут твоими.

— Ты никуда не денешься, Кэсс, — выдохнул Рэйф.

И его свободная рука пошла вниз. Спокойно. Деловито. Как сантехник, который лезет под раковину, потому что знает — трубы его.

Ладонь легла на талию — поверх халата, того самого, синего. А потом пальцы скользнули под него. К голой коже. Пальцы у парня были холодными. Кэсси вздрогнула. Но не от холода. Холод был бы спасением. Она вздрогнула от того, как эти пальцы ощупали её талию — уверенно, привычно, как собственность, которую он уже сто раз перещупал.

— Ты моя, — прошептал Рэйф. — Всегда была моей. И всегда будешь.

И после парень поцеловал её.

Резко. Жадно. Не целуя, а беря — как берут силой то, что уже оплачено кровью и слезами. Его губы вдавились в её, твёрдые, сухие, с шелушащейся кожей на нижней губе. Он впился, будто хотел содрать с неё этот поцелуй, оставить свой вкус на её нёбе навсегда. Кэсси не ответила. Но и не оттолкнула. Стояла, прижатая к шкафу, с заломленными за голову руками, и чувствовала, как его язык — влажный, тяжёлый — проталкивается в её рот, как его пальцы вжимаются в её талию, оставляя отпечатки. Пять подушечек. Пять новых синяков поверх старых, которые ещё не прошли после прошлой их встречи.

Рэйф пах пивом и сигаретами. Этим самым запахом, от которого у неё когда-то подкашивались колени, когда он обнимал её на кухне, целовал в макушку и шептал, что всё наладится. Сейчас тот же самый запах подкатывал к горлу горячей волной тошноты. Желудок сжался в мокрый кулак.

Слёзы потекли сами. Тёплые, солёные, они скатывались по щекам, затекали в уголки губ, смешивались с его слюной и её собственным бессилием. Рэйф не замечал их. Или замечал, и это заводило его ещё больше — она чувствовала, как его дыхание сбивается, как тяжелеет, как воздух из носа выходит короткими, звериными толчками.

Парень вжался в неё всем телом. Бедра, живот, грудь — он прижимал её к шкафу так, что старые доски жалобно застонали. И Кэсси почувствовала его возбуждение — чётко, как приклад ружья в живот. Горячо, тупо, бесстыдно. Он даже не пытался скрыть. Зачем скрывать то, что тебе принадлежит?

Его ладонь скользнула выше.

Не спросила. Не замерла. Просто поползла от талии вверх, собирая ткань халата в складки, пока не добралась до груди. Сжал. Не нежно, не так, как когда-то в кинотеатре на заднем ряду, когда они были молодыми и он ещё умел быть мягким. Нет. Сейчас он сжал её, как сжимают резиновую грушу — сильно, собственнически, с расчётом на боль. Как вещь, которая не имеет права возражать.

Кэсси всхлипнула.

Этот звук вырвался из неё помимо воли — мокрый, жалкий, похожий на скулёж щенка, которого переехали колесом, но он ещё дышит, потому что не понял, что уже мёртв.

Рэйф оторвался от её губ — не резко, а медленно, с каким-то чмокающим, влажным звуком, будто выдирал присоску из мокрой плоти. На секунду Кэсси показалось, что она слышит, как лопаются нити слюны, соединяющие их рты. Она стояла, не открывая глаз, потому что знала: как только она их откроет, реальность ударит по лицу.

Но Рэйф ждал. Он всегда ждал.

Когда девушка всё же подняла веки — тяжёлые, опухшие от слёз, с налипшими комочками туши, которые склеили ресницы в мокрые паучьи лапки, — она увидела его лицо в полумраке. Рэйф стоял так близко, что она могла разглядеть каждую пору на его носу, крошечную родинку над верхней губой, которую она когда-то целовала по утрам, и красные прожилки в белках — результат не столько бессонницы, сколько привычки заливать внутренности виски каждую ночь. Его глаза блестели. Не от слёз — Рэйф не плакал никогда, даже когда умерла его мать, даже когда Сара захлебнулась в ледяной воде, а он стоял на берегу и смотрел. Они блестели от маслянистой влаги, которая покрывает роговицу, когда человек смотрит на то, что хочет сожрать.

И в этих глазах Кэсси увидела своё отражение.

Маленькое, искажённое, как в выпуклом боковом зеркале дешёвой машины. Бледное лицо, похожее на кусок сырого теста. Красные, опухшие веки — такие опухшие, что казалось, будто кто-то накачал их воздухом из велосипедного насоса. Тушь размазалась не красивыми готическими разводами, как в кино, а грязными серыми потёками, которые стекали к подбородку, смешиваясь со слезами и его слюной, оставшейся на её губах. Она выглядела так, будто её проволокли лицом по асфальту. Или избили. И, наверное, так оно и было. Только синяки были не на лице. Они пульсировали внутри — под рёбрами, на стенках желудка, на той части души, которую психиатры называют «самоуважением».

— Ты плачешь, — проговорил Рэйф.

Это не был вопрос. В его голосе не было ни удивления, ни раскаяния, ни даже удовлетворения. Только констатация факта, такая же плоская и бесцветная, как показания одометра. «Ты плачешь». «Три часа дня». «Сегодня вторник».

— Ты всегда плачешь, когда я тебя целую. Помнишь? — Он наклонил голову, разглядывая девушку. — В первый раз ты тоже плакала. Я думал, от счастья.

Рэйф провёл пальцем по её щеке. Не всей ладонью — одним указательным пальцем, медленно, почти торжественно, собирая солёную влагу, как священник собирает миро с иконы. Палец был мозолистым, с заусенцами, с въевшейся под ноготь грязью — то ли смазкой от мотоцикла, то ли кровью, то ли чёрной землёй с того места, где они когда-то закопали её кошку, которую он же и переехал, когда был пьян. Кэсси вздрогнула от этого прикосновения. Не потому что оно было грубым. А потому что оно было почти нежным. Именно эта нежность — редкая, как монета в кармане нищего, — была её наркотиком. Именно ради этой нежности она терпела всё остальное.

— Но ты плачешь не от счастья, Кэсс, — продолжил парень, и его голос стал тише, почти ласковым, почти любящим, если бы любовь можно было измерять в килограммах давления на квадратный сантиметр. — Ты плачешь от того, что не можешь меня отпустить. И от того, что не можешь остаться. И это разрывает тебя на части. — Рэйф сделал паузу, давая словам впитаться. — Но ты всё равно здесь. И я здесь. И мы всегда будем здесь, пока ты не поймёшь одну простую вещь.

Он наклонился к её уху. Кэсси почувствовала его дыхание. Его губы коснулись мочки уха — не поцеловали, а просто прижались. И Кэсси почувствовала, как по спине пробежал холодок.

— Ты никому ничего не докажешь, — прошептал Рэйф. — Потому что ты знала, что я был там, но не сказала никому. Ты тоже преступница, Кэсс. Возможно, даже больше, чем я.

Парень отстранился ровно настолько, чтобы посмотреть ей в глаза. В его взгляде не было злобы. Не было ненависти. В нём было спокойствие — то особое, холодное спокойствие человека, который знает, что ему ничего не будет. Который всегда это знал. С пелёнок. С тех пор, как отец объяснил ему, что деньги и власть могут всё. Даже сделать так, что девушка с синяками на шее замолчит. Даже если она говорит правду.

— Ты можешь кричать на всех углах, что я убийца, — продолжал Рэйф. — Что я поджигатель. Что я смотрел, как тонет Сара, стоял на берегу и считал секунды, пока пузырьки не перестали идти из её рта. Но тебе никто не поверит. Потому что ты — просто девушка, которую я трахал. А я — сын Уорда Кэмерона.

Парень усмехнулся. Не громко — тихо, почти беззвучно, одними уголками губ.

— И пока это так, ты ничего мне не сделаешь.

Он отстранился, но не отпустил её запястья. Его пальцы всё ещё сжимали руки девушки, прижатые к дверце шкафа. Кэсси давно перестала чувствовать пальцы. Сначала они онемели, потом превратились в чужие, ватные колбаски, потом начали гореть. Кровь не поступала в онемевшие кончики уже несколько минут, и каждый удар сердца отдавался в запястьях тупой, ритмичной болью.

Рэйф смотрел на неё сверху вниз. Он был выше на голову, и это преимущество в росте он использовал как дубинку — давил, нависал, заставлял её чувствовать себя маленькой, и теперь наслаждался её дрожью. В глазах парня не было злости. Злость была бы даже легче — злость можно понять, злость можно оправдать, злость можно переждать, как грозу. В его глазах было спокойствие.

— Ты не сделаешь этого, Кэсс, — прошептал Рэйф. — Ты не сделаешь, потому что если ты сделаешь, то потеряешь меня навсегда. А ты не хочешь меня терять. Даже сейчас. Даже после всего. Потому что я — единственное, что у тебя есть.

Он начал перечислять. Спокойно. Деловито.

— Твой отец во Флориде. Он звонит раз в полгода, и то когда ему нужны деньги. Друзья у тебя — жалкие. Киара... Мэйбанк, который подлизывается, потому что хочет залезть к тебе и Киаре в трусы. Работа — дерьмо. Ты ненавидишь каждый день, каждую минуту своей жизни.

Рэйф наклонился ещё ближе. Теперь их носы почти касались. Она видела, как расширены его зрачки — не от наркотиков, нет, он был трезв, это было хуже. Он был трезв и получал удовольствие.

— Я — твоя жизнь, Кэсс. И ты это знаешь. Ты знала это всегда, с той самой минуты, как впустила меня в свое сердце пару лет назад, тогда, в школе. Ты могла бы уйти. Ты могла бы убежать. Ты могла бы набрать 911 и рассказать им про Сару, про тот пожар, про всё. Но ты не сделала. И не сделаешь. Я — тот, кто наполняет тебя смыслом. Даже если этот смысл — боль.

Рэйф снова поцеловал её.

На этот раз медленнее. Почти нежно. Как будто хотел показать, что он не только грубый, но и ласковый, что он может быть разным, и именно это разнообразие держало её на крючке столько лет, что она уже сбилась со счёта. Его губы двигались по её губам мягко, вкрадчиво. Парень прикусил её нижнюю губу — не больно, а так, едва ощутимо, и тут же провёл по ней языком, залечивая воображаемую рану. Его рука, которая всё это время лежала на её талии, начала скользить. Не резко, не насильственно — плавно.

Сначала пальцы прошлись по бедру — через ткань халата, но Кэсси чувствовала каждый из них, каждый сустав, каждую мозоль. Потом рука поднялась выше, к талии, сжала на секунду — сильно, собственнически, напоминая, кто здесь главный. Потом выше, к животу — здесь кожа была особенно чувствительной, и Кэсси непроизвольно втянула живот, но его пальцы последовали за ним, не отставая, не давая ни миллиметра свободы. Потом выше, к груди. Он сжал её — на этот раз не грубо, а почти ласково, с каким-то извращённым вниманием, как будто оценивал вес, форму, упругость. Его большой палец провёл по соску — через ткань халата, но даже так Кэсси почувствовала, как тот мгновенно затвердел, предательски откликаясь на прикосновение.

А потом его рука опустилась вниз.

Его пальцы скользнули по животу, по складке между бедром и тазом, по внутренней стороне бедра, где кожа была тонкой, почти прозрачной, и капилляры просвечивали синими ниточками. Он залез под халат — не спрашивая, не останавливаясь, просто просунул ладонь между её ног, раздвигая их своим коленом, чтобы освободить себе место. Пальцы были холодными. И влажными — от её же слёз, которыми он вытирал её лицо минуту назад. Они нащупали то, что искали, с пугающей легкостью человека, который знает это тело лучше, чем она сама.

Кэсси чувствовала, как её тело реагирует на его прикосновения.

Предательски. Как всегда. Потому что тело не умело врать. Даже когда разум кричал: «Остановись!» — кричал так громко, что, казалось, стены должны были треснуть, — даже тогда тело раскрывалось перед ним, как цветок перед солнцем, выделяя влагу, учащая пульс, разогревая кровь. Это было самое страшное. Не синяки. Не угрозы. Не его слова про отца и утонувшую Сару. А это — то, как низ живота начинал ныть сладкой, тягучей болью, как её собственные бёдра раздвигались чуть шире, как её дыхание сбивалось не только от страха, но и от того, от чего оно сбивалось все эти годы, когда она ещё верила, что любовь и боль — это разные вещи.

Кэсси ненавидела себя за это. Ненавидела так сильно, что её желудок скручивало в тугой, мокрый узел. Но ничего не могла с собой поделать.

Рэйф почувствовал это. Конечно, почувствовал. Он всегда чувствовал. Он усмехнулся прямо в её губы — той самой усмешкой, которой она боялась больше всего на свете, потому что эта усмешка говорила: «Я знаю. Я всегда знал. Ты моя, даже когда плачешь. Даже когда ненавидишь. Даже когда хочешь, чтобы я сдох. Потому что твоё тело — это я. И ты никогда не будешь свободной».

Его пальцы двигались — медленно, ритмично, безжалостно. А Кэсси стояла, прижатая к скрипучему шкафу, с заломленными за голову руками, с запястьями, которые давно потеряли чувствительность, с размазанной по лицу тушью, и плакала. Тихо. Беззвучно. Потому что громкие рыдания всегда только заводили его сильнее.

Слёзы текли по щекам, падали на его руки, на её халат, на пол, где лежали старые журналы, и смешивались с пылью, превращаясь в грязную, серую жижу. Шкаф скрипел в такт его движениям — старый, деревянный, видавший виды, он, казалось, понимал больше, чем она сама. Или, может быть, ему было всё равно. Как и всем. Как и всегда.

— Ты моя, — повторил Рэйф. Губы у него были влажные, с привкусом её собственных слёз и крови из прокушенной нижней губы — Кэсси не заметила, когда успела её прокусить. — Всегда была моей. И всегда будешь.

Парень говорил это, не отрывая лица от её лица, и его пальцы внизу не останавливались ни на секунду. Они двигались с механической, почти скучающей уверенностью человека, который знает эту местность лучше, чем карту своего родного города. Два пальца — средний и безымянный, — скользнули внутрь, в ту влажную, горячую тесноту, которая предательски раскрылась перед ними, как будто её тело только и ждало этого вторжения. Кэсси услышала влажный, чмокающий звук — такой отвратительный, что к горлу подкатила новая волна тошноты, — и почувствовала, как большой палец Рэйфа начал выписывать круги там, где нервные окончания собирались в тугой, болезненно-чувствительный узел.

— И никто — слышишь, Кэсс? — никто не сможет этого изменить.

Рэйф надавил сильнее, и её бёдра дёрнулись — не оттолкнуть, нет, а навстречу, и эта предательская реакция была хуже любого удара. Потому что удар оставляет синяк, который можно показать. А эту влажную, пульсирующую правду нельзя было показать никому. Даже себе.

— Ни полиция, ни твой шериф Хоппер — чёрт бы побрал этого толстозадого копа с его дурацкой фуражкой, — ни сам Господь Бог. Потому что ты сама не хочешь этого менять.

Его пальцы ускорились. Ритм стал жёстче, глубже, и Кэсси почувствовала, как внутри неё начинает затягиваться тугой, горячий узел — тот самый, который она так ненавидела, потому что он означал, что её тело сейчас сделает то, за что ей потом будет стыдно до самой смерти. Она попыталась сжать бёдра, чтобы остановить его, но его колено уже стояло между её ног, раздвигая их шире, лишая последней иллюзии выбора.

— Ты хочешь, чтобы я был рядом, — продолжил Кэмерон, и его голос стал тише, почти ласковым, почти мурлыкающим. — Даже когда я делаю тебе больно. Особенно когда я делаю тебе больно. Потому что боль — это единственное, что ты чувствуешь.

Рэйф сжал пальцы внутри неё. Кэсси всхлипнула. Из глаз снова потекли слёзы — горячие, солёные, они заливали щёки, затекали в уши, смешивались с потом, который выступил на висках.

— Когда я не делаю тебе больно, ты чувствуешь пустоту. А пустоту ты ненавидишь больше, чем боль.

И парень был прав. Он всегда был прав насчёт неё. И от этого знания становилось ещё больнее.

Кэсси знала это. Знала так же хорошо, как знала, что солнце встаёт на востоке. Она не могла перестать любить его — как не могла перестать дышать. Даже сейчас, когда его пальцы двигались в ней с ритмом метронома, отмеряя секунды до того позора, который она уже не могла остановить. Даже сейчас, когда он говорил ей, что она никто, что она ничто, что без него она — пустое место.

Кэсс не могла уйти. Куда ей было идти? К отцу во Флориду, который даже на её дни рождения забывал звонить? К Киаре или Джей Джею, которые ненавидят Рэйфа? К тому парню с заправки, который улыбался ей, но смотрел только на её сиськи? Она не могла остаться — потому что оставаться было невыносимо. И она стояла, прижатая к шкафу, с заломленными за голову руками — он так и не отпустил их, только ослабил хватку ровно настолько, чтобы кровь начала медленно возвращаться в онемевшие пальцы, вызывая то самое покалывание тысячи иголок, — и плакала. И чувствовала, как тело становится чужим, как она отдаляется от него, как душа поднимается к потолку и смотрит оттуда на эту жалкую, мокрую, дрожащую девушку, которая даже не может сказать «нет».

— Перестань плакать, — прошептал Рэйф, и в его голосе появилось раздражение. Не потому что ему было жаль её — ему никогда не было жаль. А потому что слёзы мешали ему получать удовольствие. Они делали его ласку менее... эффективной. — Ты портишь всё.

Его пальцы замедлились, но не остановились — перешли на другой ритм, более глубокий, более настойчивый, каждый толчок сопровождался лёгким поворотом запястья, и Кэсси знала, что это за движение, она помнила его по тем редким ночам, когда он был пьян ровно настолько, чтобы быть нежным, но не настолько, чтобы потерять контроль. Это движение должно было приносить удовольствие. И приносило — против её воли, против её кричащего разума, против всего, что она знала о себе.

— Я пришёл не для того, чтобы смотреть на твои слёзы, — продолжил Рэйф, наклоняясь так близко, что его дыхание коснулось её шеи, оставляя на влажной коже холодное, липкое пятно. — Я пришёл, чтобы ты поняла: не надо больше ходить в полицию. Не надо рассказывать про Сару. Не надо делать глупостей.

Его большой палец снова начал кружить — медленно, с почти гипнотической равномерностью, и Кэсси почувствовала, как внутри неё начинает затягиваться узел, который она пыталась удержать, сжать, задушить, как душат ребёнка, чтобы он не закричал. Но узел становился только туже, горячее, невыносимее.

— Потому что если ты сделаешь ещё одну глупость, — его голос упал до шёпота, такого тихого, что она слышала его скорее костями черепа, чем ушами, — мне придётся...

Рэйф замолчал. Пальцы внутри неё замерли на секунду — замерли, и это было хуже, чем движение, потому что в этой неподвижности было обещание. Обещание боли, которая сделает всё, что было раньше, похожим на ласку. Кэсси замерла сама — даже дышать перестала, только слёзы продолжали течь сами по себе.

— ...мне придётся объяснить тебе, что такое по-настоящему больно, — закончил Кэмерон. — А я не хочу этого делать. Потому что ты мне нравишься, Кэсс. Ты хорошая девочка. Послушная. Когда не пытаешься строить из себя героиню.

Он поцеловал её в шею — в то место, где билась сонная артерия, где кожа была тонкой, почти прозрачной, и каждый удар пульса был виден невооружённым глазом. Поцеловал нежно, почти благоговейно, как целуют икону. И в тот же момент его пальцы внутри неё снова начали двигаться — резко, глубоко, с такой силой, что Кэсси вскрикнула. Не от боли — от того, как этот вскрик вырвался из неё вместе с последними остатками сопротивления.

Узел внутри неё лопнул.

Она не хотела этого. Она кричала про себя «нет», кричала так громко, что, казалось, стёкла в окнах должны были треснуть, — но её тело уже не слушалось. Мышцы живота сократились, бёдра сжались вокруг его руки, и она почувствовала, как её накрывает волна — горячая, солёная, унизительная, — как её внутренности сжимаются вокруг его пальцев с такой силой, что он на секунду замер, удивлённый, а потом усмехнулся.

— Вот так, — сказал Рэйф, и в его голосе было удовлетворение — сытое, самодовольное удовлетворение. — Вот так-то лучше. Ты всегда кончаешь, когда я говорю тебе про полицию. Это странно, Кэсс. Но мне нравится.

Парень вытащил пальцы — медленно, с каким-то чмокающим звуком, который показался ей самым отвратительным звуком в её жизни. Потом поднёс руку к лицу, посмотрел на блестящие, мокрые пальцы, на секунду задумался — и вытер их о её халат.

— Приведи себя в порядок, — проговорил Рэйф, окидывая её взглядом — босую, в распахнутом халате, с мокрыми волосами, с покрасневшими глазами, с пятном на халате, которое она не сможет отстирать никогда. — Ты выглядишь ужасно. И завяжи халат, а то простудишься.

Парень усмехнулся, и в этой усмешке было что-то почти нежное, почти заботливое — как если бы муж, который только что изнасиловал свою жену, поправил ей одеяло и пожелал спокойной ночи. Кэсси не могла отличить, где заканчивается настоящая забота и начинается ложь. Или, может, это было одно и то же. Может, для Рэйфа забота и ложь были двумя сторонами одной монеты, и он не видел между ними разницы. Как не видел разницы между лаской и пыткой, между поцелуем и ударом, между «я люблю тебя» и «ты ничто».

Кэмерон повернулся и пошёл к выходу.

Его шаги были спокойными, неторопливыми. Он шёл так, как будто был у себя дома, а не в её доме, в её гостиной, куда ворвался без приглашения, когда она была в душе. На ходу он вытер руку о джинсы — ту самую, которая только что была внутри неё, — и Кэсси увидела влажное пятно на его бедре и подумала, что теперь это пятно будет напоминать ему о том, что он сделал. И ему понравится это напоминание.

Девушка стояла, прижимаясь спиной к шкафу, чувствуя, как дрожат колени, как слёзы всё ещё текут по щекам, как халат сполз с плеча, обнажая синяки, которые он оставил позавчера ночью. И между ног у неё всё ещё пульсировало — тёплое, влажное, живое, — и это было самым страшным. Потому что это означало, что её тело помнило его. Хотело его. Откликалось на него. Даже сейчас. Даже после всего.

Рэйф остановился в дверях, обернулся и посмотрел на неё. На мгновение его лицо смягчилось, и Кэсси показалось, что она видит того Рэйфа, которого полюбила — того, кто обнимал её, когда ей было плохо, кто целовал её шрамы на коленях, кто говорил, что она самая красивая девушка в мире. Но это было только мгновение. Потом его лицо снова стало холодным, чужим — лицо человека, который только что трахнул её пальцами, пока она плакала, и который не чувствовал ничего, кроме сытого удовлетворения.

— И забудь про полицию, Кэсс, — сказал он. — Правда, забудь. Ради себя же. Потому что если ты не забудешь, мне придётся напомнить тебе, кто я. И кто ты. И это будет не очень приятное напоминание.

Парень помолчал, потом добавил тише, почти ласково:

— Ты же не хочешь, чтобы тебе было ещё больнее, правда?

Рэйф улыбнулся — той самой улыбкой, от которой у неё когда-то подкашивались колени, — и вышел. Дверь закрылась за ним с тихим, почти вежливым щелчком. И в наступившей тишине Кэсси услышала только собственное дыхание — хриплое, рваное, похожее на дыхание человека, который только что выжил после утопления. И звук капель — её собственных слёз, падающих на пол, на старые журналы, на пыльный деревянный пол, который никто не мыл уже три месяца.

Кэсси стояла так долго — минуту, пять, десять, она не знала. Потом медленно сползла спиной по шкафу вниз, села на пол, поджала колени к груди, обхватила их руками и завыла. Тихо, беззвучно.

Между ног у неё всё ещё пульсировало. И это был самый громкий звук в комнате.

Кэссиди не знала, сколько времени прошло.

Это было одно из тех ощущений, когда время перестаёт быть линейным и превращается в студень — тягучий, бесформенный, без начала и конца. Может, час. Может, вся ночь. А может, всего пятнадцать минут, но эти минуты растянулись в резиновую ленту, которая обмоталась вокруг горла и медленно затягивалась.

В спальне было темно. Единственным источником света был уличный фонарь — старый, ржавый, с помаргивающей лампой, которая помнила ещё ту эпоху, когда люди не боялись оставлять двери незапертыми. Его свет пробивался сквозь дешёвые занавески из синтетики, которые Кэсси купила три года назад в «Волмарте» за восемь долларов, и ложился на потолок бледными, дрожащими полосами.

Кэсси лежала на кровати. Не на своей половине — она давно уже забыла, что такое «своя половина», — а свернувшись калачиком, как плод в утробе, который ещё не готов родиться в этот жестокий, вонючий мир. Колени подтянуты к груди, руки прижаты к животу, пальцы сжаты в кулаки так сильно, что ногти впиваются в ладони, оставляя полумесяцы, которые к утру станут багровыми. Халат распахнулся, и одна грудь вывалилась наружу, холодная, с затвердевшим соском — но ей было плевать. Она смотрела на эти полосы на потолке, не моргая, так долго, что роговица начала сохнуть, и каждое моргание стало похоже на трение наждачной бумаги по глазу.

Слёзы кончились. Не высохли — кончились, как бензин в машине, которая ехала на красную лампочку, а потом заглохла посреди шоссе. Осталась только тупая, ноющая пустота, которая расползалась от груди к животу, к ногам, к рукам, заполняя каждую клетку, каждую вену, каждый миллиметр пространства между костями. Тело стало тяжёлым, таким тяжёлым, что если бы ей пришлось встать, она не была уверена, что ноги выдержат.

Запястья болели. Не остро — тупой, пульсирующей болью, которая била в такт сердцу: тук-тук, тук-тук. Она поднесла руки к лицу, посмотрела на них в бледном свете фонаря. Кожа была красной, с чёткими отпечатками пальцев — там, где Рэйф сжимал её, прижимая к шкафу. Отпечатки уже начали синеть, превращаясь в те самые синяки, которые будут жёлто-зелёными через неделю, а потом исчезнут, как будто их никогда и не было. Как будто ничего не было.

Но Кэсси знала. Она помнила каждый момент. Каждый звук. Каждый запах.

Она думала о Рэйфе. О том, как он стоял у шкафа, прижимая её к дереву. О том, как пахло от него — пивом «Будвайзер», который он пил из банок, сминая их после каждой второй глотки, сигаретами «Мальборо» без фильтра, одеколоном «Old Spice», который она терпеть не могла с первой секунды, но он нравился ему, и она привыкла. О том, как его пальцы сжимали её запястья — сильные, грубые, с мозолями на подушечках от работы, которую он ненавидел, но делал, потому что отец сказал: «Работай, или я вышвырну тебя из завещания». О том, как он целовал её, и она не оттолкнула его. Не смогла. Не захотела.

Или захотела, но тело не слушалось.

Вот это было хуже всего. Потому что тело помнило.

«Ты безумно любишь меня после всего, что я сделал и не сделал».

Он был прав. Господи, как же он был прав. Она любила его. Любила так, что это чувство стало частью её — не как воспоминание, не как привычка, а как кожа, как кости, как кровь, которая течёт по венам и которую нельзя заменить, даже если она заражена. Она пробовала всё. Расстояние — уезжала к тётке в Портленд на три недели, но каждую ночь снился Рэйф, и она просыпалась в мокрой от пота постели с его именем на губах. Время — когда она встречалась с парнем по имени Маркус, который был добрым, заботливым, который никогда не поднимал на неё руку, но каждую ночь, закрывая глаза, она представляла на его месте Рэйфа. Других мужчин — было пару попыток, но они заканчивались тем же: она сравнивала их с Рэйфом, и они проигрывали. Проигрывали потому, что не умели целовать так, чтобы внутри всё переворачивалось. Не умели смеяться так, чтобы хотелось смеяться вместе с ними. Не умели делать ей больно так, чтобы эта боль напоминала о том, что она жива.

«Ты — моя жизнь».

Парень был прав и в этом. Без него её жизнь была серой, пустой, как этот дом после урагана — без электричества, без воды, с поваленным дубом во дворе и ведром пустоцветов на крыльце. Она просыпалась по утрам, шла на работу, пробивала чеки, улыбалась покупателям, возвращалась домой, ела макароны с сыром из коробки, смотрела сериалы, ложилась спать. И каждый день был похож на предыдущий, как копия копии, и в этой повторяемости не было смысла. С ним — даже когда было больно, особенно когда было больно — она чувствовала себя живой. Потому что боль напоминала ей, что она ещё не превратилась в камень. Что она ещё может чувствовать. Что она не умерла окончательно, как Сара и Джон Би, которые утонули, пока Рэйф стоял на берегу и считал пузырьки.

Кэсси перевернулась на спину. Матрас жалобно скрипнул. Девушка уставилась в потолок, на те самые полосы от фонаря, которые продолжали свой бесконечный, гипнотический танец. Где-то за стеной тикали часы.

Каждый тик отмерял секунду её жизни, которую она никогда не вернёт. Каждый такт был маленькой смертью. И Кэсси вдруг подумала, что, может быть, это и есть ад — не огонь и сера, а бесконечное тиканье часов в пустой комнате, когда ты лежишь на спине и понимаешь, что завтра будет то же самое, что послезавтра будет то же самое, что ничего никогда не изменится, потому что ты сама не хочешь меняться.

Девушка закрыла глаза. И попыталась представить, что будет завтра. Что она скажет, если Рэйф придёт снова — а он придёт, она знала, он всегда приходил, как зубная боль, как грибок в ванной, как реклама кредитов по телевизору. Что она сделает, если он позвонит — снимет трубку? Не снимет? Бросит телефон в стену? А что она будет делать, если не позвонит — что, наверное, было бы лучше, как ампутация лучше гангрены, но от одной мысли об этом сжималось сердце, и в груди возникала та самая пустота, которую она ненавидела больше, чем боль.

Телефон зазвонил.

Звук был резким, пронзительным. Он разорвал тишину на куски. Кэсси вздрогнула так сильно, что матрас подпрыгнул.

Девушка села на кровати. Халат сполз с плеча, но она не обратила на это внимания. Глаза расширились, впились в дверь спальни, откуда доносился звонок — с кухни. Она оставила телефон на столе.

Кэсси выключила его. Да, точно. Когда ехала в участок, чтобы рассказать про Сару, про пожар, про всё, — она выключила телефон, потому что не хотела, чтобы друзья звонили в самый неподходящий момент. Но вернувшись домой — после того, как Рэйф ушёл, оставив её на полу у шкафа с мокрым халатом и пульсирующей болью между ног, — она забыла включить его.

Или не забыла?

Может, она включила его сама, не помня. Машинально, как делала каждый вечер, когда возвращалась с работы: проверить, не звонил ли Рэйф. Не потому что хотела с ним говорить — а потому что паника от того, что он мог звонить, а она не ответила, была сильнее, чем паника от того, что он звонил. Так бывает, когда привыкаешь к удушью: дышать свободно становится страшнее, чем задыхаться.

Девушка спустила ноги с кровати. Холод пробрался сквозь подошвы, поднялся по икрам, до колен, заставил мышцы сжаться. Она встала, и комната качнулась, потому что давление упало, и кровь отхлынула от головы. Пришлось опереться рукой о стену, чтобы не упасть.

Телефон всё звонил. Настойчиво, требовательно, с тем особым ритмом, который говорил: «Я не повешу трубку. Я буду звонить, пока ты не возьмёшь. Я никуда не денусь».

Кэсси пошла на кухню. Босая, в распахнутом халате, с мокрыми волосами, которые всё ещё капали на плечи и на спину, оставляя тёмные пятна на ситце. На полу оставались влажные следы от босых ступней. Она не зажгла свет — шла на звук. В голове пульсировала одна мысль, одна молитва, одно проклятие:

«Это Рэйф. Это Рэйф, чёрт бы его побрал. Он передумал. Он хочет сказать, что любит меня. Он хочет вернуться. Он скажет, что всё было зря, что он не хотел, что он просто испугался, что он не может без меня дышать. И я поверю. Я всегда верю. Потому что я дура. Потому что я люблю его. Потому что я — ничто без него».

Кэсси взяла трубку. Рука дрожала так сильно, что телефон чуть не выскользнул из пальцев. Девушка поднесла его к уху, прижала к щеке, и только тогда — в последнюю секунду, когда палец уже навис над кнопкой «ответить», — она посмотрела на экран.

Маленький, тусклый, с выцветшими пикселями — айфон, который она купила три года назад, и он был таким же уставшим, как она сама. На экране горели буквы. Чёрные на сером. Неумолимые, как приговор.

Шериф Хоппер.

Сердце пропустило удар. Потом ещё один. А потом забилось так часто и так хаотично, что Кэсси показалось, будто сейчас лопнет грудная клетка.

Она не знала, почему звонит шериф. Может, чтобы сказать, что они начали расследование по Саре. Может, чтобы сказать, что нашли новые улики по тому пожару. А может — и эта мысль ударила под дых, — чтобы сказать, что Рэйф пришёл в участок первым. Что он написал заявление. Что он сказал, будто это она его избила, она его шантажировала, она угрожала поджечь дом его отца. Что он сделал это — переиграл её, как делал всегда, потому что Рэйф Кэмерон никогда не проигрывал.

Экран погас. Телефон замолчал. Но на секунду — на одну короткую, хрустальную секунду — Кэсси увидела в чёрном зеркале экрана своё отражение. Бледное, мокрое, с размазанной тушью и покрасневшими глазами. С синяками на шее, которые уже начали проявляться.

Секунды уходили.

Телефон зазвонил снова.

Кэсси замерла.

Палец застыл над кнопкой ответа. Она смотрела на имя, высвечивающееся на дисплее, и не могла пошевелиться. Хоппер. Опять Хоппер. Буквы были мелкими, бледно-серыми на чёрном фоне.

В голове пронеслась вся та жалкая, дурацкая цепочка решений, которая привела её сюда — в тёмную кухню, босую, в распахнутом халате, с мокрыми волосами, с телефоном в дрожащей руке. Она не позвонила ему, хотя он просил. Прямо сказал, глядя в глаза: «Если что-то случится — звони мне. Не в участок. Мне». А она поехала в участок. Как идиотка. На старом велосипеде, который скрипел так, что, казалось, весь город слышал. С разбитым коленом — колено всё ещё болело, под халатом проступала запёкшаяся кровь, смешанная с грязью. Рассказала всё какому-то полицейскому с рыжими усами. Полицейский смотрел на неё с усмешкой — не той, открытой, которую можно было бы оспорить, а той, внутренней, которая пряталась в уголках глаз и в кривизне рта. «Доказательства, мисс, нужны доказательства», — сказал он, и Кэсси услышала в его голосе то же самое, что слышала всю жизнь: «Ты никто. Твоё слово ничего не стоит».

А Хопперу не позвонила. Потому что испугалась. Не его — себя. Потому что не хотела видеть в его глазах ту же усмешку, которую видела в глазах рыжеусого.

Телефон продолжал звонить.

Кэсси прижала свободную руку ко рту, чтобы заглушить дыхание. Слёзы снова подступили к глазам, но это были не те слёзы, что она лила час назад, лёжа на полу у шкафа. Не от боли. Не от унижения. От какого-то животного, первобытного страха, который не имел имени, потому что имена нужны вещам, которые можно понять, а это было за пределами понимания. Страх, который живёт в спинном мозге.

Но пальцы уже нажали кнопку. Сами. Тело действовало быстрее разума, как это часто бывает в критический момент — и чаще всего это приводит к катастрофе, но иногда, очень редко, к спасению.

— Алло?

Голос был не её. Тонкий, надломленный. Кэсс ненавидела этот голос. Но это был её голос.

— Кэсси? — Голос Хоппера был спокойным, низким, с той особой, профессиональной мягкостью, которая бывает у людей, привыкших разговаривать с пострадавшими. Не с жертвами — с пострадавшими. Потому что «жертва» — это ярлык, который вешают после, а «пострадавший» — это человек, который ещё может выбраться. — Это Джим Хоппер. Ты как?

Она открыла рот. Язык прилип к нёбу. Кэсси хотела сказать «всё хорошо», это стандартное «всё хорошо», которое американцы говорят друг другу, даже когда у них внутри всё горит синим пламенем. Но вместо этого из горла вырвался короткий, сухой всхлип.

Девушка зажала рот ладонью. Сжала губы так сильно, что зубы впились в кожу изнутри, и почувствовала вкус крови — свежей, медной, смешивающейся со слюной. Слёзы текли по щекам, по подбородку, капали на халат, на пол, на босые ступни. Нос заложило так, что дышать стало трудно, и каждый вдох превратился в свистящий, мокрый звук, похожий на дыхание человека с пробитым лёгким.

— Кэсси? — повторил Хоппер. — Ты здесь? Ты меня слышишь?

Девушка кивнула, потом вспомнила, что он не видит, и выдавила из себя:

— Да. Я... я слышу.

Голос прозвучал лучше — не так надломленно. Она сглотнула, и в горле что-то щёлкнуло.

— Хорошо. — Хоппер сделал паузу. И в этой паузе Кэсси услышала знакомый звук — щелчок зажигалки, потом глубокий вдох, потом шипение. Он затягивался сигаретой. Она слышала этот звук сотни раз. Это был звук человека, который думает. И курит. И думает. — Я знаю, что ты приходила в участок сегодня. Мне позвонил дежурный, сказал, что какая-то девушка делала заявление на Рэйфа Кэмерона. По описанию я понял, что это ты.

Кэсси слышала, как он выдыхает дым — длинный, медленный выдох, который обычно делает курильщик, когда хочет успокоиться. Или когда ему нужно сказать что-то неприятное, и он собирается с мыслями.

— Почему ты не позвонила мне, Кэсси? — спросил он. Не агрессивно. Не осуждающе. А с той печальной, усталой интонацией, с какой спрашивают «почему ты не пришёл на похороны?» или «почему ты не сказал, что болен?». — Мы же договаривались. Я тебе говорил: если что-то случится — звони мне. Не в участок, не в полицию. Мне.

Девушка молчала. Что она могла сказать? Что испугалась? Что думала, что справится сама? Что теперь, после того как Рэйф пришёл и прижал её к шкафу, она поняла, что не справится? Ни сама, ни с кем-то? Что она вообще никто и никогда не справится, и лучше бы ей умереть, когда она ещё не знала, как больно может быть любить?

— Мне страшно, — прошептала Кэссиди наконец.

Хоппер молчал несколько секунд. Кэсси слышала, как он выдыхает дым, как где-то на заднем плане работает радио — тихо, едва слышно, какой-то старый кантри-хит про разбитые сердца и уходящие поезда. Потом он сказал — спокойно, твёрдо, как говорят с человеком, который стоит на краю крыши и смотрит вниз, и от того, как ты скажешь следующие слова, зависит, шагнёт он вперёд или отойдёт назад:

— Слушай меня, Кэсси. Ты сделала неправильно, что пошла в участок. Неправильно, что не позвонила мне. Но сейчас не время винить себя. Сейчас нужно думать, что делать дальше.

Он сделал паузу — Кэсси услышала, как он тушит сигарету: щелчок зажигалки (или, может, это звук, которым он затушил бычок о подошву ботинка), короткое шипение, потом тишина.

— Ты одна дома?

— Да.

— Рэйф был сегодня?

Девушка снова заплакала. Тихо, беззвучно, так, что Хоппер, наверное, ничего не слышал, кроме своего дыхания и своего радио. Она кивала, хотя Хоппер не видел её. Кивала и кивала, как китайский болванчик на приборной панели старой машины.

— Кэсси? — Голос его стал жёстче. Не грубее — жёстче. — Был? Что он сделал?

— Он... — Она всхлипнула, сглотнула, попыталась взять себя в руки. Взяла себя за запястье — то самое, которое всё ещё болело, — и сжала, чтобы боль отрезвила. — Он пришёл. Сказал, что знает про участок. Сказал, чтобы я забыла. Что я ничего не докажу. Что его семья... — Голос сорвался на писк. — Что я никто.

Хоппер выругался. Коротко, тихо, одним словом — тем самым словом, которое мужчины его поколения используют, когда видят, что что-то пошло не так, и ничего нельзя исправить.

— Слушай меня внимательно, — проговорил мужчина. — Мы не можем говорить по телефону. Не знаю, кто может слушать. Кэмероны имеют связи даже там, где не должны их иметь.

Кэсси вдруг подумала о том, сколько микрофонов может быть спрятано в её старом телефоне. Сколько пар ушей могут быть настроены на её частоту. Она представила себе людей в чёрных костюмах, которые сидят в подвале какого-нибудь здания и слушают её всхлипы, записывают их на плёнку, чтобы потом отдать Кэмерону, который сидит в своём кресле с кожаной спинкой и улыбается, потому что знает: правда не имеет значения, когда у тебя есть власть.

— Нам нужно встретиться, — продолжал Хоппер. — В нейтральном месте. Не у меня дома, не у тебя. Где-нибудь, где нас никто не увидит вместе.

Кэсси вытерла слёзы тыльной стороной ладони. Она шмыгнула носом. Попыталась успокоиться. Дыхание всё ещё сбивалось — грудная клетка ходила ходуном, но уже не плакала.

— Где?

— Знаешь закусочную «У Дженни» на выезде из города? Трасса 9, у заправки?

— Да.

Конечно, она знала. «У Дженни» — это была та самая закусочная, где они с матерью ели бургеры после поездок к стоматологу. Где пахло жареным луком и дешёвым кофе, где стойка была обклеена скотчем, а официантки называли всех «дорогой» и никогда не запоминали заказы. Место, где никто никого не спрашивает, потому что всем плевать. Идеальное место для встречи двух людей, которые боятся, что их услышат.

— Завтра в полдень, — сказал Хоппер. — Там всегда много людей, никто не обратит внимания на двух человек, которые пьют кофе. Я буду ждать. Приходи.

Он помолчал. Кэсси слышала, как он дышит. Потом он добавил тише, почти нежно, но в этой нежности была не ласка, а предупреждение:

— Ты поступила неправильно, Кэсси. Но это не значит, что всё потеряно. Мы можем это исправить. Вместе. Но ты должна доверять мне. Слышишь? Должна доверять.

«Должна доверять». Кэсси вдруг подумала, что за всю свою жизнь она никому по-настоящему не доверяла. Матери — та умерла слишком рано. Отцу — тот уехал во Флориду с женщиной, которая была моложе Кэсси. Рэйфу — тот использовал её доверие как дверь, в которую входил, когда хотел, и выходил, когда надоедало. Даже себе она не доверяла — потому что знала, что её тело предаст её в самую неподходящую минуту.

— Слышу, — прошептала девушка.

— И ещё, — сказал Хоппер. — Не делай больше ничего сама. Не ходи в полицию. Не звони Рэйфу. Не пытайся с ним говорить. Если он придёт снова — не открывай дверь. Звони мне. Сразу. У тебя есть мой номер.

— Есть.

— Хорошо. — Он выдохнул — долгий, усталый выдох, от которого у Кэсси защипало в глазах. Она вдруг поняла, что Хоппер, наверное, тоже не спит. Что он, может быть, сидит сейчас в своём кресле, в своей пустой квартире, с кружкой остывшего кофе и пачкой сигарет, и думает о том, во что ввязался. — Тогда завтра. Будь осторожна. И постарайся поспать. Выглядишь ты, наверное, как... впрочем, не важно. Завтра увидимся.

— Спасибо, Джим, — сказала Кэсси, но в трубке уже раздались короткие гудки. Он повесил трубку.

Кэсси опустила телефон на стол. Она долго смотрела на него, на тёмный экран, на котором уже не светилось имя Хоппера. В голове было пусто.

Девушка подошла к окну. Занавески — те самые, дешёвые, синтетические, за восемь долларов, — были задёрнуты, но она отодвинула их дрожащей рукой и посмотрела на улицу. Дождь кончился. Ветер тоже утих — ветки старого клёна застыли в неподвижности. Небо на востоке начинало светлеть — не розоветь, не золотеть, а именно светлеть, переходить из чернильно-чёрного в грязно-серый, как старая простыня после сотни стирок.

Кэсси отошла от окна. Прошла на кухню. Она налила себе стакан воды — из бутылки, которую купила вчера в круглосуточном магазине, потому что кран всё ещё не работал после урагана. Вода была прохладной, безвкусной, с лёгким привкусом пластика. Девушка пила её большими глотками, чувствуя, как жидкость стекает по горлу.

Кэсс поставила стакан на стол. Посмотрела на телефон. Экран был тёмным, но она знала, что стоит только нажать кнопку, и он засветится, и на нём будут пропущенные звонки, сообщения, голосовая почта. Киара, Джей Джей. Неизвестный номер — может, телемаркетинг, может, банк, а может, кто-то из Кэмеронов, кто хотел бы сказать ей что-нибудь... убедительное.

И Рэйф. Может, даже Рэйф. Хотя она сомневалась, что он будет звонить после того, что произошло. Рэйф не звонил после того, как заканчивал. Он просто исчезал на несколько дней, а потом появлялся снова, как ни в чём не бывало.

Девушка не стала включать телефон. Не сегодня. Сегодня ей нужно было поспать. Хотя бы несколько часов.

Кэсси легла на кровать. Матрас жалобно скрипнул, пружины впились в спину, но она не обратила внимания. Натянула одеяло до подбородка — одеяло было старым, байковым, с вытертыми краями и катышками, которые кололись, как мелкие иголки. Закрыла глаза. В голове крутились обрывки мыслей, как мусор в водовороте.

Всё смешалось в один липкий, тягучий ком, который медленно вращался где-то за грудиной, не давая дышать полной грудью. Но Кэсси дышала. Глубоко, медленно, как учил её когда-то психолог. «Дыши животом, Кэсси. Считай до четырёх на вдохе, задержи на две секунды, выдыхай на четыре. Это помогает. Не сразу. Но помогает».

Она считала. Один, два, три, четыре — вдох. Раз, два — задержка. Один, два, три, четыре — выдох. Сердце постепенно успокаивалось, пульс становился ровнее, и мысли перестали метаться. Они замедлились, потом замерли, потом начали падать одна за другой.

Кэсси закрыла глаза и провалилась в сон — не глубокий, не целительный, а тот, который похож на чёрную воду, в которую падаешь и не знаешь, выплывешь ли на поверхность или утонешь.

Но она дышала. И это уже было победой.

11 страница29 марта 2026, 12:14

Комментарии

0 / 5000 символов

Форматирование: **жирный**, *курсив*, `код`, списки (- / 1.), ссылки [текст](https://…) и обычные https://… в тексте.

Пока нет комментариев. Будьте первым!