- интервал: октава.
Удар — ещё один, пока ветер гуляет по предоставленному пространству никчемной планеты, наигрывая в перерывах между теми самыми «примами» самую настоящую «малую секунду», что уши болят лишь от одного прикосновения холодной порывистой ленты. Это похоже на запах серого промокшего тщетного асфальта после моросящего осеннего дождя; на ливень, что смешан со снегом в январе; и на аромат радуги, отражающейся в радужке глаз, где плещутся остатки кофе и белые-белые бесцветные киты.
И этот настойчивый стук рыжего, словно тэхёновские волосы, мяча, пока тот не оказывается в выкрашенном в красный кольце; пока крутится в худых, но жилистых руках Юнги, заставляя Тэ замереть на одно сплошное мгновение, которое, кажется, исчисляется теми самыми секундами — малыми и большими, потому что обычные — человеческие, уже не играют роли. И это, и правда, завораживает, заставляя эмоции и плескающийся в разноцветных водах восторг взрываться новогодними петардами и брызгами волшебного, льющегося в разные стороны, шампанского; забываться и мечтать снова и снова, пока не надоест — а «не надоест» никогда; и, конечно, по-глупому, но совершенно счастливо улыбнуться такому серьёзному, стоящему там, Юнги, что наполняет когда-то растерзанные лёгкие белыми-белыми, словно снежными и морозными бабочками. Всё это действительно похоже на самую настоящую в этом мире сказку, где часы — это те самые, сыгранные как-то однажды в музыкальном классе, октавы.
Цветы — нежно-жёлтые розы, воткнулись своими корнями в сердце, обвивая и без того хрупкие, поломанные в прошлом надвое рёбра, где будто прописана каждая сыгранная хоть раз нота — и это звучит словно постоянная, не прекращающаяся реприза; глушится, притихает, а затем вновь становится громче и громче, пока не находит свой исчерпывающий сознание пик.
Юнги держит в руках недавно пребывавший в старом баскетбольном кольце и наполовину испачканный в пыли мяч; заразительно улыбается, смотря, кажется, мимо Тэхёна в те самые исписанные черными нотами рёбра.
— Не хочешь попробовать? — Юнги не настаивает, лишь предлагая, наверное, ради чужого внимания и этого взгляда карих глаз, потерянных между поставленными в другом углу крашенными в прошлом году лавочками и парнем, что опять в своей белой футболке и исписанных какими-то детскими узорами шортах — черных-черных, правда.
Мин не удивляется, а лишь слабо спокойно хмыкает, когда видит это умеренное качание головы из сторону в сторону — скорее, смешанное с удивлением, нежели каким-то отвращением. Потому что сегодня Юнги не смотрит за передвижением — порой чертовски быстрым — чужих пальцев, когда те, словно сотворяют новый космос — планету, а затем и сияющие вокруг звёзды; и пока звучит последняя нота, нажатая совсем тихо — весь этот мир, построенный в одно музыкальное мгновение, существует; а затем разрушается осколками септим и терций, возвращая в сухую реальность, смешанную с разочарованиями и пыльными шторками позади, которые вселяют этот «пепел» в лёгкие, до предела впитавшие аромат мелодий этюдов и прелюдий, витавший в воздухе, будто остатками несыгранных страниц в пожелтевшем сборнике; и Юнги, кажется, действительно становится хорошо.
— А ты знал, что играть в баскетбол равносильно тому, что играть в ансамбле?
На лице Тэ читается лишь это и без лишних слов понятное «что?» или более грубое «что он несёт?» вкупе с вцепившимися длинными пальцами в край деревянной лавки, чья краска уже потрескалась на ножках и острых углах, которые уже ни раз видели поцарапанные коленки и порванные девчачьи колготки.
— Один пианист должен обязательно слушать другого. Нельзя играть просто по заученному тексту, совершенно не слушая партию человека, игравшего вместе с тобой. И эти распределения тех самый партий... Ты должен буквально чувствовать каждую сыгранную твоим партнером ноту, считать и действительно играть вместе с ним, быть одним целом на это мгновение, улавливая даже малейшее изменение настроения. Ну ты знаешь. И когда тот допускает ошибку, нужно пытаться сделать всё, чтобы он начал играть заново, при этом не останавливаясь самому, потому что когда останавливаются оба — это называют провалом. Когда допущенная ошибка исправляется вместе — это называют талантом.
— Юнги-хён, ты?..
— Интернет, Тэ. Обычный и всем известный до безумия интернет.
И Тэ готов поклясться, что убьёт сейчас этого противного и слишком напыщенного самовлюбленного идиота, чья гордость всегда превыше всего в глазах других; а Юнги нагло лжёт, потому что та же самая уже и без того простуженная гордость не даёт спуститься в яму под чётким и хорошо видным всем названием «беспечного романтика», что словно клеймом сядет на его бывшее непоколебимое звание. И, наверное, им обоим чертовски весело от всего этого.
— Звучало красиво, пока ты не признался, — вздыхает Тэхён, проводя рукой по потрескавшейся в углу краске — корявая, словно и характер Юнги.
Юн же усаживается рядом, буквально чувствуя коленом чужую ногу, оголенную короткими темно-синими шортами — редкость для такого Тэхёна. Он тяжело вздыхает, будто снимая с себя былое напряжение; и смотрит на спокойного и чертовски красивого в свете звёзд и скопившегося сумрака КимТэ, устроив рыжий мяч в белых — на фоне наступающей ночи — руках, пока тот снова не валится на пыльную землю.
— Да ладно тебе, я же отчаянный придурок. Я бы просто не смог такое придумать, — Юн слабо улыбается, наклоняясь, чтобы поднять недавно упавший мяч.
Выходит немного неуклюже, но Тэхён совершенно не замечает, лишь смотря куда-то вдаль, где снова горит освещающий только метр асфальта фонарь и отражается табличка с названием их школы. Школы, в которой они действительно впервые встретились.
— Юнги-хён, а ты когда-нибудь слышал легенду про «октаву»?
Тэхён, и правда, не знает, зачем спрашивает именно это. Наверное, ему просто нужно рассказать сейчас хоть что-то, чтобы заполнить эту тишину и какую-ту странную пустоту в тех самых рёбрах, где больше не носится ветер сонаты, раздражая проросшие в сердце нежно-желтые колючие розы.
— Ещё бы слышал что-нибудь про ту самую «октаву».
Юнги улыбается как-то совсем по-глупому, заставляя Тэхёна довольно ухмыльнуться на прозвучавшую секунду назад фразу. Наверное, они действительно чертовски разные, совершенно не похожие — но тут не действует правило магнитов или противоположностей. Просто иногда такое случается. И нет иного названия этому, чем то самое, порой сказанное в кромешной тишине, чтобы никто не услышал «т а к о е».
— Я не удивлён.
— Зато я всё теперь прекрасно знаю про септиму. Есть ли про септиму какие-нибудь легенды?
— Думаю, что теперь, и правда, есть, — Тэ по-теплому улыбается, напоминая ещё совсем раннее майское солнце, которое, скорее не греет, а просто даёт о себе знать (а от этого и без того действительно тепло).
Юнги смотрит на замолкнувшего Тэхёна выжидающее, словно поджигая в глазах и без того будто полыхающий в радужках интерес, что остаётся там непогасшей свечёй, пока Тэ не начинает говорить снова — тихо, неспешно — как только и умеет.
— Октава — отражение двух одинаковых, но совершенно разных душ; словно последствие зеркал, которые смотрят друг на друга — и видят одно и тоже, никогда не коснувшись. Октава может блуждать по клавишам — но никогда не узнает собственное отражение, звучащее где там — за семь тысяч неизмеряемого от неё, что будто улетает эхом для одной ноты вниз — глубже, а для другой вверх — к сиянию. История печали и октавы как синонимы, потому что если печаль любит боль, то октава играет эту боль дважды — то глубже, то выше — к сиянию.
— И? Я что-то ничего не понял.
Юнги смотрит на вдохновившегося Кима, чьи слова совершенно тихие, пропитанные ромашковой чуткостью и романтичностью, что смешана с остатками клубничного молока. И не может поверить, что об одном интервале можно рассказать столько, сколько Юнги не мог бы говорить о всех правилах, существующих в баскетболе.
— Октава — отражение двух совершенно разных, но одинаковых людей, нот, душ... Неважно. Октава — это феномен. Октава не существует в реальности, потому что октава — и есть одно сплошное противоречие. Она не должна существовать. Но октава — признанная в мире настоящая гармония, которую не имеет ни один интервал в этой вселенной. И... Октава, наверное, и является той самой легендой, потому что не укладывается в голове человека. Она просто есть.
И Юнги хочется сказать что-то в ответ или поддержать разговор, но у Тэхёна слабая улыбка, играющая на уголках губ потерянными в поле ромашками и рваное, но действительно тихое дыхание. Он не смотрит ни вперёд, ни даже на собственные руки — куда-то в целое никуда, и не меньше. И, наверное, во всех этих словах и даже обычном интервале смысла больше, чем во всей нашей вселенной. Юнги так хочется думать и одновременно не хочется.
— Это похоже не противоречивые чувства, — добавляет Тэхён. — Очень похоже.
— И что бывает, когда они заканчиваются?
— Обычно... Септима, — и вряд ли Тэхён когда-нибудь расскажет что-то о септиме также, как пару секунд назад говорил о октаве.
И вряд ли Юнги отважится спросить, потому что Тэ не захочет объяснять. И это нормально, потому что их отношения и есть та самая октава.
Как одно целое.
Отражение друг друга.
Благозвучие, которого быть не должно.
Тэхён и Юнги — та самая, сыгранная на пыльных клавишах, октава.
ч. 8
Примечания:
Вот так вот и выглядят концы.
Признаюсь, что мне немного грустно, потому что эта работа напоминала мне мою продолжительную учёбу в музыкальной школе, и это, если честно, грело душу. И эти... Легенды про каждый интервал... Что-то отдельное, серьезно. Правда, октаву я посчитала более подходящей для этой истории.
А ещё я хочу сказать спасибо всем, кто читал как до удаления и/или после удаления. Эта работа возвращена на своё законное место (спасибо, Аня). И да, hedley — perfect — реально отдельная эстетика (версия фортепиано).
Октава — конец и начало одновременно.
Конец в этой истории и начало ИХ жизни в моей фантазии.
all the love хх
