19 часть
Мы не пошли в мой номер. Не пошли в его. Мы просто остались там, в том полумраке служебного коридора, где пахло бетонной пылью и нашим общим крахом. Его губы нашли мои, но это не было поцелуем отчаяния или животной жажды. Это было подписание нового договора. Без слов. Без пунктов. Единственный пункт — быть вместе в этом падении.
Когда мы наконец разъединились, чтобы перевести дыхание, мир вокруг не рассыпался. Он стал странно чётким. Я видела каждую трещинку в краске на стене, каждую пылинку в луче света из-за угла. Видела, как дрожит его нижняя губа. Видела себя отражённой в его тёмных зрачках — растрёпанную, заплаканную, бесповоротно проигравшую эту битву с самой собой.
«Что теперь?» — прошептала я, не отпуская ворот его куртки.
«Не знаю, — честно ответил он, прижимая лоб к моему. Его дыхание было тёплым и неровным. — Я не строил планов дальше этого момента. Дальше стены.»
«Значит, летим в слепую.»
«Летим.»
Мы вышли из коридора, и паддок встретил нас обычным гулом. Но теперь каждый взгляд, брошенный в нашу сторону, казался многозначительным. Каждый звук — громким. Мы шли рядом, не касаясь друг друга, но пространство между нами вибрировало, как натянутая струна. Оскар, увидев меня, поднял бровь. Я встретилась с ним взглядом и чуть кивнула. Он понял. В его глазах мелькнуло что-то сложное — разочарование, усталая покорность судьбе, желание сказать «я же предупреждал». Но он лишь отвернулся, погрузившись в разговор с инженером.
В тот вечер мы были в его номере. Всё было иначе. Не было пьяной откровенности, не было циничного «взаимного использования». Была неловкая, почти болезненная нежность. Он снимал с меня свитер так медленно, будто боялся сломать хрусталь. Я помогала ему с повязкой, и мои пальцы дрожали, касаясь его кожи, всё ещё отмеченной жёлтыми пятнами старых синяков. Мы изучали друг друга заново, как будто видели впервые. Шрам на его виске, родинку у меня на ключице, следы усталости под глазами.
Когда мы наконец оказались в постели, не было спешки. Было молчаливое, сосредоточенное исследование. Каждое прикосновение было вопросом и ответом. Каждый вздох — признанием. Это не было сексом. Это было возвращением домой, о котором мы не знали, что тоскуем. И когда волна накрыла меня, я не закричала. Я заплакала. Тихо, без звука. От того, что эта боль, этот восторг, это невыносимое облегчение были настоящими. И он, почувствовав слёзы на моей коже, не спросил, в чём дело. Он просто прижал меня к себе ещё крепче, как будто мог вобрать в себя всю эту боль и радость, разделить её тяжесть.
Утром я проснулась от того, что он смотрел на меня. Лежал на боку, подперев голову рукой, и просто смотрел. Без улыбки. Без грусти. С глубоким, сосредоточенным вниманием.
«Что?» — прошептала я, голос охрипший за ночь.
«Я пытаюсь понять, как я мог так долго дышать под водой, — тихо сказал он. — И не замечать, что задыхаюсь.»
«Поэтично. Для гонщика.»
«Для человека, который только что впервые за долгие годы проснулся и не почувствовал, что день — это приговор, — он провёл пальцем по моей брови, по скуле, по губам. — Ты не приговор. Ты... помилование. Которого я не заслуживаю.»
«Перестань, — я нахмурилась, отводя руку. — Не начинай с этого. Не с недостойности. Мы оба в равной степени сломанный хлам.»
Он усмехнулся, и в его глазах блеснула знакомая искорка.
«Согласен. Но из этого хлама можно собрать что-то интересное. Если очень постараться.»
«А у тебя хватит на это терпения?» — спросила я, и в голосе прозвучала непрошенная надежда.
Он не ответил сразу. Наклонился и поцеловал меня. Долго, мягко, без остатка.
«У меня нет выбора, — сказал он, отрываясь. — Ты — мой единственный обязательный пункт в расписании. Всё остальное — факультатив.»
Мы снова заснули, спутавшись ногами, и на этот раз сон был глубоким, без сновидений. Но реальность ждала за дверью. Когда я, уже одетая, собиралась уходить, он остановил меня.
«Лина. Сегодня. На трибунах. Будешь с командой?»
«Должна быть. Работа.»
Он кивнул, но в его глазах мелькнула тень.
«Макс... будет на трассе. Он будет драться с нами.»
Я вздохнула. «И что? Шарль, это твоя работа. Моя — тоже. Мы не можем спрятаться от этого.»
«Я знаю. Просто... теперь будет сложнее. Когда я буду видеть его в зеркалах заднего вида, я буду думать не о том, как его обогнать. Я буду думать о том, что его руки касались тебя. И это... выбивает.»
Это была не ревность-игра. Это была уязвимость. Признание слабости. И оно было страшнее любой сцены.
«Тогда не смотри в зеркала, — сказала я, подходя и поправляя воротник его комбинезона. — Смотри вперёд. На трассу. Я буду там, у боксов «Макларена». Но я буду смотреть на тебя. Только на тебя.»
Он закрыл глаза, сделал глубокий вдох, как будто вбирая в себя мои слова как кислород. Потом кивнул.
«Договорились.»
Выходя из его отеля, я столкнулась с тем самым миром, который мы пытались игнорировать всю ночь. Солнце било в глаза. Звук ревущих моторов на утренней практике пронзал воздух. Ко мне подбежал запыхавшийся стажёр с папкой бумаг. Начинался день гонки. Но что-то внутри сместилось. Точка опоры, которую я искала всё это время — в остроумии, в работе, в циничном договоре — оказалась не там. Она была там, в номере наверху, в человеке со сломанной ключицей и таким же сломанным сердцем.
Я шла по паддоку, и меня больше не пугала мысль о свободном падении. Потому что падать, когда знаешь, что внизу не бетон, а чьи-то руки, которые поймают, — это уже не падение. Это полёт. Самый страшный и самый прекрасный в жизни.
