Глава 43: Сигарета после ада
И тут — голос.
Глухой, хриплый, срывающийся где-то изнутри. Но спокойный. Даже слишком. В нём не было страха, не было мольбы. Только гул — тяжёлый и чёткий, как сталь по бетону.
— Слэм.
Тот замер. Пальцы, уже сжавшие Владу за плечо, ослабли. Он обернулся, неторопливо, с усмешкой на лице — снизу вверх, как на побеждённого.
— Чего? — протянул, в голосе сквозила мерзкая сытость. — Решил умолять? Или хочешь посмотреть поближе, как твою девочку ломают? Может, хочешь в первый ряд?
Зима сидел, склонившись, голова чуть опущена, руки за спиной, весь в крови, в пыли, как мешок битого мяса. Но взгляд — прямой. Без дрожи. Без крика.
Там было только одно — тишина. Густая, чёрная, как вода на глубине.
— Подойди, — тихо сказал он. — Я кое-что тебе скажу.
Слэм хмыкнул, встал. Медленно подтянул штаны, сплюнул рядом. Потом пнул Владу — подло, лениво, как мешок с мусором. Та едва дёрнулась.
— Щас, принцесса. Щас я выслушаю твоего рыцаря. Он же хочет попрощаться.
И пошёл.
Спокойно, с той самой походкой ублюдка, который уверен — всё уже кончено. Победа его. Осталось добить.
Но Зима сидел не просто так.
Пальцы у него за спиной давно ощупывали металл. Острый край трубы. Грязный, ржавый, но крепкий. Верёвка — почти рвалась. Он чувствовал, как каждая её нить трещит под напряжением. Чуть-чуть. Ещё...
Слэм подошёл почти вплотную.
— Ну давай, — склонился к нему, смердящий, с отвратительным прищуром. — Говори. Ты ж у меня в долгу. Я тебя не сразу...
И тут — вспышка.
Зима взрывается вверх всем телом. Связанные ноги резко выбрасываются вперёд, удар — точный, резкий, в колено. Звук — мерзкий, как когда сапог ломает лёд. Слэм выдохнул — скорее взвизгнул, чем закричал, — и рухнул на бетон, лицом вниз.
Зима наваливается сверху, тело работает само. Выворачивает руку — с силой, с хрустом. Верёвка рвётся. Боль не в счёт. Сейчас — только цель.
Рука свободна. Он хватает трубу — короткий, ржавый кусок с острым, как зуб, срезом. И без колебаний втыкает в плечо.
— Это... — хрипит, — за неё, тварь.
Слэм орёт. Хрипло, в пол. Брыкается, отползает, но уже поздно.
Зима встаёт, освобождаясь от веревок на ногах. Шатаясь, почти валясь, но держится. Дышит зверем — хрипло, с рывками. Плечи в крови, грудь ходит ходуном, ноги подгибаются, но он стоит.
— Думал, я смотреть буду?.. — голос срывается. — Ты меня совсем не знаешь, мразь.
Он наклоняется.
Хватает Слэма за волосы. Поднимает голову — лицо в крови, в соплях, в страхе. Глаза бегают, как у крысы.
— Твоя ошибка, — говорит Зима, глядя прямо в эти глаза. — Ты сделал это при мне.
И бьёт.
Труба — прямо в челюсть. Глухой хруст, как будто деревянную куклу сломали пополам. Кровь летит на бетон. Слэм захлёбывается, дёргается, но не вырывается.
Второй удар — в рёбра.
Треск. Он орёт. Точнее, хочет — но уже не может. Только судороги. Тело гнётся, как мешок костей.
Третий — снова в плечо. Металл входит медленно, туго. Звук, будто нож входит в мокрый мешок. Без сопротивления.
Зима не орёт. Не рычит. Не психует. Он делает это хладнокровно. Как будто режет не его — а то, что внутри, что не даёт дышать. С каждым ударом он вырывает из себя ярость. Грязь. Боль. Беспомощность.
Слэм больше не визжит. Только стонет. Скребёт руками по полу, как ребёнок. Но выхода нет. Он загнан. Он понял.
Зима поднимает его лицо снова.
Говорит почти шёпотом, но каждое слово — как капля кипящего металла:
— Всё, что ты сделал — это ты себя убил. Не меня. Не её.
Он плюёт ему в лицо. Грязно, с ненавистью.
— Я должен был убить тебя сразу... — выдыхает.
И он бьёт ещё раз.
Слэм уже просто тряпка. Комок. Кукла из костей и страха.
Зима стоит над ним. Дышит тяжело. Труба выскальзывает из пальцев — скользкая от крови. Он держит её, но чувствует — всё, хватит.
Он не успокоился. Просто выгорел.
Пепел вместо гнева. Пустота — вместо боли. И в этой пустоте — только она.
Дальше тишина и резкий звук.
Не голос. Даже не стон. Просто — шорох. Едва уловимое трение ткани по бетону. Зима поворачивает голову.
Она.
Влада сидела в углу, свернувшись, будто пыталась вжаться в бетон, стать частью стены, исчезнуть из этого мира. Колени прижаты к груди. Голова опущена. Волосы — слиплись в кровавые пряди, спутанные, прилипшие к щеке и виску. Вся в пыли. В ссадинах. В чужих следах.
Футболка с плеча сорвана. Под ней — синяк, уже темнеющий, вгрызшийся в кожу под ключицей. Брюки сползли, обнажив бедро — грязное, в пыли, в пятнах. Следы. Царапины. Молчащие, но кричащие о том, что здесь произошло. И ничто уже это не сотрёт.
Она не плакала. Даже не шевелилась. Только дышала. Едва-едва. Рот чуть приоткрыт. Глаза остекленевшие, мёртвые. Смотрят в одну точку. Словно где-то там — на бетоне — она и осталась. А здесь сидит просто тело. Пустая оболочка.
Зима застыл.
Молча. Без слов. В груди что-то сжалось, как будто кости в нём начали ломаться изнутри. Он опустил голову. Глухо выдохнул — не воздух, а стон, тихий, потухший.
Потом увидел нож.
Возле трубы. Тот самый который Слэм выкинул. Берёт его, не думая. И не встаёт. Не подходит — ползёт. Тихо. Как к раненому зверю. Медленно, без резких движений.
Подползает. Становится рядом на колени. Не прикасается. Просто рядом. Рядом — и всё. Смотрит. Лицо — как выжженное. Глаза — тени.
Руку тянет к её запястью. Осторожно. Чтобы срезать верёвку. И вдруг — резко:
— Не трогай!
Голос хриплый, надломленный, но наполненный дикой, истеричной защитой. Она взрывается всем телом, отдёргивается, отскакивает назад, вжимается в угол, как в последний щит. Ударяется спиной о стену, срывается дыхание. В глазах — ужас. Паника. Зрачки бегают. Она не видит. Не узнаёт. Только одно: рядом — угроза.
Зима замер.
Мгновенно. Как будто выключили всё внутри. Нож — сразу вниз. Руки — в стороны, ладонями вверх. Не двигается. Даже не дышит.
— Я... — почти беззвучно. Даже не слова — просто воздух.
Потом чуть громче, но всё равно — шёпотом:
— Это я. Зима. Свой. Всё. Всё, маленькая. Я рядом. Больше ничего не будет.
Она всё ещё дрожит. Словно её швырнули в ледяную воду. Плечи подрагивают. Пальцы цепляются за бетон. Но глаза, потихоньку, начинают фокусироваться. Медленно. С трудом. Узнаёт.
Не отвечает. Только губы слегка приоткрываются — будто что-то хотела сказать. Но не может. Или не нужно.
Он ждёт.
Не лезет. Не торопит. Потом — медленно, очень осторожно — снова тянет руку к её запястью. Без ножа. Просто рукой. Касается верёвки, вдавившейся в кожу. Смотрит в её лицо, спрашивая глазами. Разрешишь?
Она не двигается. Только смотрит. Не отводит взгляд. Замирает.
Он берет нож. Тот же. Но теперь — осторожно. Не как оружие. А как инструмент спасения. Медленно, почти беззвучно, срезает верёвку. Она едва заметно вздрагивает — рефлекс, страх, память. Но не отдёргивается.
Свобода. Верёвка падает на пол. Мгновенье — пустота.
Он не говорит.
Только снимает с себя куртку. Ту самую — грязную, пропитанную потом, кровью, улицей. Но свою. Тёплую. Он не прикасается к ней — просто накидывает на плечи. Осторожно, как покрывало. Как пепел — чтоб не обжечь.
— Всё, — хрипит он. Тихо, будто режет себя этим словом. — Всё закончилось, милая.
Тишина.
Потом — она поднимает голову.
Не рывком. Медленно. С трудом. Словно с этой тяжестью она несёт не голову, а целый мир.
И она вдруг делает шаг. Не ногами — жестом. Медленно, почти неуверенно — тянется к нему.
Пальцы дрожат. Словно боится, что сейчас коснётся — и он исчезнет. Но не исчезает.
Прижимается лбом к его груди. Просто так. Без слов. Не ради защиты — ради самого факта: он есть.
Он замирает. Вдох — выдох. Длинный. Медленный. Обнимает не сразу. Осторожно. Словно прикасается к ране, которая только что перестала кровоточить.
Его пальцы ложатся ей на спину. Плечи. Движения мягкие, будто гладит воздух, а не человека. Щекой прижимается к её макушке, закрывает глаза.
— Прости, — шепчет, почти не слышно. — Я должен был... быстрее...
Она не отвечает. Не двигается. Только дышит. Часто, обрывисто, будто воздух в лёгких режет изнутри. Но жива. Она жива.
И в этот момент — звук.
Где-то снаружи. Глухой, тяжёлый. Как гул перед бурей. Потом — ещё. Шаги.
Топот подошёл ближе, как удар сердца в черепе — тяжелый, неизбежный. Металлическая дверь содрогнулась. Один удар. Второй. С третьего — не выдержала: вылетела внутрь, грохнув, как обрушившийся потолок.
— ЗИМА!!! — рванул голос, рванул воздух.
Первым влетел Кощей. Следом — Турбо, Адидас и Маратка. В грязи, чумазые, как после боя. Каждый с лицом, как гранит. С пустыми, опасными глазами.
Они замерли.
Комната была мёртвой, но дышала чужой болью.
Зима — весь в крови, на полу. У него на руках — Влада. Без слов. Без крика. Как унесённая бурей, но живая. Он держал её так, будто она — последний глоток воздуха в этом смоге.
Слэм... был не труп, но близко. Размазан по бетону. Лицо — не лицо. Кровь — чёрная на щеках. Хрипит. Едва.
Кощей застыл. В его лице читалась не просто злость — в нём была холодная, выверенная ненависть. Он посмотрел на Зиму.
— Что... тут... было? — выдавил он. И казалось, от этих слов в комнате упало давление.
Зима поднял глаза. Чёрные. Пустые. Глубокие, как шахта без дна.
— Поздно, — сказал тихо. — Всё уже.
Влада тихо дышала, уткнувшись в его грудь. Пальцы вцеплены в его одежду — цеплялась за реальность, пока та не развалилась по кускам.
Кощей повернулся к Турбо, кивнул. Тот уже понимал. Маратка с Адидасом подошли к Слэму. Молча. Без слов. Только взгляд, в котором не осталось ни грамма человечности.
— Он живой? — хрипло спросил Кощей.
— Пока, — ответил Зима. Тихо, но чётко.
Он поднялся. Осторожно, не спеша. Подхватил Владу на руки — она почти не весила. Как будто всё, что в ней было, уже выжгли. Осталась только оболочка и слабое биение жизни. Её волосы, спутанные, прилипли к его шее. Она молчала. Но не отпускала.
Он шёл через комнату, как через ад, медленно, уверенно. Каждый шаг звучал как удар сердца.
Слэм попытался отползти — зашевелился, как червяк на битом стекле. Но Турбо наступил на руку. С хрустом.
— Шакал, — выдохнул он.
Адидас молча достал нож. Медленно. В глазах не было ничего. Только усталость. Слишком многое они видели, чтобы орать.
Они били. Не как в кино. Не красиво. Без выкриков. Просто — били. Сломали всё, что не держалось. Ломали кости. Давили рёбра. Резали кожу. Выворачивали суставы. Медленно. Методично.
Слэм орал — но никто не слушал. Только стены впитывали его крики.
— Он не умрёт, — тихо сказал Адидас. — Мы не для этого пришли.
Они подняли его. Как мешок дерьма. Кощей подошёл. Близко. Смотрел в его разбитую рожу.
— Мы тебя не убьём, — сказал. — Ты сгоришь живьем,сука.
Турбо открыл канистру. Воняло бензином. Полил всё вокруг — стены, тряпки, пол. Даже на Слэма плеснул.
— Пойдёшь в ад вместе со своей гнилью, — сказал Адидас.
Они вышли. Спокойно. Как будто за сигаретами.
Кощей чиркнул спичкой. Глянул на огонь, словно на старого друга. Швырнул в угол.
Пламя взвилось мгновенно — как будто бензин только и ждал, когда его освободят. Чавкнуло жаром по ногам, осветив закопчённые стены. Вспышка вырвалась вверх, сорвалась к потолку, схватила балки, облизала их огнём.
Хрип. Вопль. Слэм орал внутри, но никто не обернулся.
— Двигаем, пацаны, — выдохнул Кощей. Спокойно. Без торопливости, но с таким тоном, будто он уже внутри другого мира — где этого больше не существует.
Они вышли.
На улице дышало серое предутро — тот мерзкий промежуток, когда ночь ещё не отпустила, а рассвет боится включиться по-настоящему. Воздух сырой, гнилой. Где-то вдалеке орали собаки. Ни людей, ни окон.
Фургон стоял чуть в стороне, в тени — старая военная коробка, с облезшей краской, с прожжённым сиденьем, ржавым порогом. Они его загнали сюда за пару дней. Всё было по плану — в случае чего, чтобы уехать без следа. Старый "РАФик", такой, что к нему никто не подкопается, — похожих по городу ещё бегало полно.
Адидас прыгнул за руль, завёл на первом повороте ключа. Мотор взревел, будто спросонья — с хрипом, рывком, с характером. Фары врубились в утро, разрывая темноту как ножом. Сзади хлопнули двери. Все расселись молча. Только Турбо выругался сквозь зубы:
— Надо валить нахрен, сейчас как снюхаются — ни один мент мимо не проедет.
Зима сидел впереди. Влада — у него на руках. Её лицо прижато к его груди, будто она хотела спрятаться внутри него. Пальцы вцепились в куртку. Он гладил её по спине, почти незаметно, тихо — не как утешение, а как рефлекс, как дыхание. Бессознательно. Нужное.
Сзади — тишина. Гробовая. Только мотор рычал и фургон подпрыгивал на выбоинах, будто сам хотел сбежать из той подземной комнаты, что теперь горела за их спинами. Запах гари тянулся в салоне. С кровью. С болью. С памятью.
Турбо мотал ногой, прикусив окурок. Марат глядел в стекло. Кощей сидел, опустив голову, будто удерживая в себе бурю. Адидас держал руль так, что костяшки побелели. Машина ехала быстро, но не срываясь — ровно, чётко, с упрямым напором, как человек, который не оглядывается на смерть.
Когда доехали до базы, небо уже блекло. Фургон встал у знакомого двора, как уставший зверь, выдохнув выхлопом напоследок.
Зима первым открыл дверь. Ноги дрожали, но он держался. Выходил медленно, осторожно, с Владой на руках. Она не двигалась — будто вся тяжесть, что когда-то была в её теле, осталась на том бетонном полу. Теперь — только кожа, кости и боль.
— Держись, — прошептал он ей. — Я рядом.
Она не отвечала. Только вцепилась в него, судорожно. Он крепче прижал её. Не отпускал. Не позволял себе даже подумать, что это всё могло кончиться по-другому.
Адидас выскочил из фургона, кинул взгляд:
—Долго не сидим. Не светимся, пока район не проснулся.
Пацаны потянулись. Турбо осматривался, прикрыв лицо капюшоном. Марат прошёл в полумраке, молча. Кощей не сказал ни слова.
Зима понёс Владу внутрь. Она была совсем тёплая, но не дышала нормально. Как будто задерживала дыхание, боясь снова оказаться в том аду.
База встретила их скрипом двери и запахом старой пыли. Стены, когда-то кажущиеся родными, теперь давили. Они вошли. Зима осторожно опустил её на старый стул, присел перед ней на корточки. Убирал волосы с её лица — липкие, спутанные, в пятнах крови. Губы у неё дрожали, как у простуженного ребёнка.
— Скажи что-нибудь.... где болит? — он говорил шёпотом, как молитву. — Я тут, слышишь?
Она молчала.
Он сжал её руку, почти с надрывом:
— Пожалуйста...
Она медленно подняла взгляд. В нём — остались искры. Тусклые, но живые.
— Вахит... — хрипло выдохнула она. Почти не слышно.
Он замер. Сердце стукнуло где-то в горле.
— М?
Она сглотнула, и голос — как бумага, промокшая кровью, тонкий, с рваными краями:
— Давай... покурим...
Он выдохнул. Даже улыбнулся, хотя эта улыбка больше походила на боль.
— Ща...Милая...Ща покурим..
Он достал смятую пачку, встряхнул сигарету, вставил ей в губы. Руки дрожали, когда чиркнул зажигалкой. Она вдохнула — медленно, будто втягивала в себя обратно жизнь. Огонёк отразился в её глазах.
Он набросил на неё плед. Старый, с запахом базы, но мягкий, почти родной. Она схватилась за него, будто в броню, укуталась, зарылась.
Сигарета тлела. Она смотрела в никуда, и голос снова зазвучал — хриплый, но с нутром:
— Прости... что я так... в себя ушла...
Он молчал. Только слушал её, будто боялся прервать поток.
— Просто в какой-то момент... стало страшно. Не за себя. А за тебя.
Её руки сжались в пледе. Она втянулась в него, как в пепел.
А он сидел перед ней, сгорбленный, с разбитым лицом, со своей болью, что была ничто рядом с её. Смотрел на неё какое-то время, и в глазах было не «гордо» и не «мужественно». Там была тяжесть. Такая, что ломает внутри всё.
Он чуть отвёл взгляд. Глубоко вдохнул.
— Ты... за меня? — голос дрогнул, как трещина в стекле. — Он над тобой... такое творит... а ты думала обо мне?
Он сглотнул. В горле — пусто, сухо, будто наждаком по сердцу прошлись.
— Я сидел напротив. Видел, как ты скукожилась. Как он... трогает тебя. А я... ничего. Вообще. Ни хера. Ни слова. Ни действия. Ни даже рывка нормального.
Он потер лицо руками. Медленно. Как будто хотел стереть из себя то, что видел.
— В какой-то момент я реально... — он выдохнул, глухо, с хрипом, — я ощутил себя тупым. Не просто беспомощным. Тупым. Как будто мозг вырубился. Всё во мне кричит: рви, бей, ломай — а я сижу, связан, и не понимаю, что делать.
Он поднял глаза. Усталые. Тёмные. Настоящие.
Она не сразу ответила. Только потянулась рукой, будто медленно пробираясь сквозь туман, и сжала его пальцы. Тихо. По-человечески.
— Ты человек, — сказала спокойно. — А человек не может всё. Не всегда. Не сразу. Это только в сказках мужики всё вовремя делают. А в жизни... — она выдохнула, чуть сжав его ладонь, — в жизни ты сделал всё, что смог. Даже больше.
Он хотел возразить, но она сразу — не давая, с напором:
— Не смей делать из себя ошметок. Не смей. Я не сомневалась в тебе ни секунды. Ни там. Ни здесь. Я даже когда он... — голос дрогнул, но она проглотила это, — даже тогда знала, что ты вырвешься. Просто... надо было чуть-чуть дожить.
Она подняла на него взгляд. В нём — сине-стальное: побитое, но не сломанное.
— И ты вырвался. Ты остановил это. Сам. Какой ещё к чёрту "тупой"? Ты — живой. И сильный.
Он чуть покачнулся. Словно эти слова задели глубже, чем кровь и раны. Вдохнул резко, будто его только что вытащили с глубины.
— Как ты себя чувствуешь? — всё-таки спросил он. — Может, Рому позвать?.. Пусть осмотрит. Он нормальный. Тактично.
Она фыркнула. Улыбка — кривая, будто в ране.
— Щас прям, Вахит. Позорище, блин. Я как-нибудь переживу. Не сдохла — и дальше не сдохну.
Он напрягся.
— Не надо вот это, ладно?.. "Позорище". После всего, сидишь тут, куришь и пальцы мне жмёшь. Ни хрена ты не позорище.
Она отвела взгляд. Затянулась. Дым качнулся перед лицом, как занавес между ними. Но ненадолго.
— А тебе... — тихо, почти шёпотом, — не противно?
Он молчал секунду. А потом медленно, чётко, будто каждое слово весило как кирпич:
— Влада. Посмотри на меня.
Она не хотела. Но всё же посмотрела. В глаза. Прямо.
— Мне не противно. Мне больно.
Он накрыл её ладонь своей. Гладил костяшки пальцев, нежно, будто поцарапанные, даже если не физически — внутри.
— И слушай меня внимательно.
Голос стал ниже. Жёстче. Не злой — решительный.
— Никогда больше ты не полезешь в это дерьмо. Ни под каким предлогом. Ни с кем. Ни зачем. Ни за что.
Она хотела что-то вставить, но он не дал. Чуть сжал руку.
— Всё. Кончено. Последний раз, ты слышишь? Никаких разборок, вылазок, "сама разберусь", вот этой всей хуйни. Ты девочка, Влада. Моя. А я мужик. И это моя работа — ломать уродов. Твоя — жить. Смотреть вперёд. Дышать. Смеяться. И если ты ещё хоть раз полезешь в подобное — бейся, ори, убей меня потом, но я не отпущу тебя туда.
Он выдохнул. Долго. Слишком долго держал это внутри.
— Ты у меня одна. И я тебя больше не отдам. Ни им. Ни этим улицам. Я понятно выражаюсь?
Она не ответила сразу. Только подняла его руку — и приложила к своей щеке. Глаза у неё были мокрые, но слёзы не текли. Просто стояли — тяжёлые, как ртуть.
— Понятно, — прошептала она. — Только ты тоже обещай... что если я сойду с ума и полезу — ты меня силой дёрнешь. Даже если я орать буду.
— Обещаю, — сказал он. — Только ты не сойдёшь. Ты сильнее, чем ты думаешь.
— Нет, — она покачала головой, чуть усмехнувшись, — я просто с тобой.
Он сжал её в объятиях. Плотно. Голову прижал к груди. И больше уже ничего не говорил.
Потому что больше и не надо было.
