Глава 44.
~~ Эмбарго ~~
~~ Кровообращение ~~
Кровь — она не для того, чтобы её в жареном виде жрать. Её пить надо. Свежую. И только из любимых.
Макс Фрай. Книга одиночеств
С рассветом Диана снова убегает в бор, минуя спальню отца и чуткий слух няни несмотря на то, что ей не раз запрещали утренний одиночный моцион. С прошлого побега едва истёк месяц: отец поймал её, сильно отругав. И ведь она громко, по-детски отчаянно плакала, пуская крупные слёзы оттого, что вызвала гнев любимого родителя. …Но всё равно. Всё равно ослушалась наказа: «Не ходи в лес, не выходи из дома»*.
И она здесь — в том самом запретном лесу, выдыхает морозное облако, зачарованно бродит между стройными соснами. Ничего не боится. «Там живёт волк, он ест людей вроде тебя». Мимо. Ветер рассеивает предостережения сквозь агатовые локоны. Гретель, милая… ты разбросала хлебные крошки? Где твой Гензель? Что ищешь ты одна в этой чаще?
Будто чувствуя, как это место памятно, она возвращается сюда вновь.
Ей нужно нарушить правила, а может, это всё гены? Патологическое упрямство. Шестилетний ребёнок — обладатель волевого характера, уже сообразительна не по годам, её тянет на приключения и манят запреты. В ней узнаётся Тае, и в то же время Чонгук видит своё зеркальное отражение, знакомую модель поведения — сильное и непреклонное зерно. И это утешает. Ведь она и его дочь — его маленький Версаль.
— Диана, — строго окликает отец. Явился из тумана ёндон*.
Чёрный кролик замирает, уши востро подняв. Попалась.
— Я больше не буду ругаться. Если ты не собираешься слушаться, я буду вести себя с тобой точно так же.
Он говорит с ней по-взрослому, потому что шантаж вроде «расскажу всё брату» больше не работает. Действительно, он пока не будет ругаться, ведь порой и даже чаще всего — это самый бесполезный метод воспитания.
— Je t'aime papá. Ne me punis pas!* — невинно моргая, Гретель оправдывается по-французски, прекрасно зная, как отца в ссоры это ещё больше сердит.
— Ты невоспитанная?
И маленький чертёнок куксится, опять выжимая обиженные слёзы. В ход идут детские манипуляции.
— Почему ты не ответил, что тоже любишь меня?
— Потому же, почему ты не слушаешь меня.
Развернулся, не чтобы уйти, вот так её оставив, а дабы закрепить урок. Диана предсказуемо срывается, хватая его за руку. Всё ещё раздосадовано хмурится, надув губы. Но не отпускает.
И в этом она на Тае похожа, но в том же их различие…
В саду её называют «До Ян», что ей категорически не нравится. А нравится ей своё родное имя, потому всех остальных она заставляет считаться с собственным мнением. Постоянно она завладевает вниманием отца, не слушая о его занятости, не глядя на тётушку Хон — папину жену. Дома в Корее ей больше всего нравится проводить время с папой: он всегда разрешает ей заходить в кабинет и забираться на колени — тогда заводится беседа, и папа рассказывает много увлекательных историй: про династические мифы Когурё и Силла, про лесных выдуманных существ, про небо и парящего в нём змея-лун, про другие миры. Про папу Тае, который живёт так далеко. Его она тоже любит. Его и его уютные сорок квадратов, колоритную la vie*, чернильные рисунки на руках, колечко в носу и лукавую улыбку. Она скучает по ним обоим, разрываясь на два континента. Ей ещё неизвестно, почему только у неё два отца и ни одной матери, и она не понимает, почему так вышло, что они расселились по разным концам света. Может, потому она сейчас капризна, получая с лихвой от недолюбленных любовь двоих.
— Ты так и не сказал мне… Почему папа к нам не приезжает?
— Потому что папа не любит этот лес.
— Тогда давай его срубим?
Уже нарублено дров, Диана.
— Так проблемы не решаются.
— Тогда мы зашторим все окна! Папа не будет видеть лес. Мы не будем ему показывать, — схватив его за кончики пальцев, она восторженно восклицает. Гордится, что выдала гениальную идею. Но предложение уже не ново.
Отец посмотрел на неё задумчиво — как в зеркало. Некоторые взрослые, как и дети, бывают бесстрашны и безраздельно жестоки. Детям это прощается, а взрослым приходится всю свою жизнь описывать в семь грехов и отчего-то именно смертных — будто вот настолько всё непоправимо.
— Всё тайное становится явным, Диана, — поучает вкрадчиво. — Нельзя просто закрыть кому-то глаза и заставить думать, что чего-то нет. — Такие простые истины обязательно нужно проговаривать, даже взрослым. Даже себе. — Обманывать родных — это очень плохой поступок. Ты ведь не хотела бы, чтобы я тебя обманывал?
— Йен говорит, что все взрослые врут.
Если бы все взрослые говорили исключительно правду, люди бы перестали рождаться. Не было бы и её.
***
Плохой поступок… Видишь? Тайны станут призраками.Ошибки станут ранами. Родные породнятся с болью — этого допускать нельзя.
Но всё допущено. Время. Упущено.
Тае проснулся — в больничных реалиях, они — в неизменных ролях. В не менее путанном настоящем.
Приходя в себя, он тяжело приоткрыл веки, выглядя смертельно уставшим. Ножевое в живот чуть не обратилось для него летальным исходом, а вот нож в спину Чонгук смог пережить. Отделался (не)лёгким испугом. И потому это он сейчас сидел у его койки, держась за ещё тёплую ладонь, надеясь не узнать её холод. Никогда больше.
— Почему… — вместо слов вылетели звуки. Шевелит, как беззубый старик, сухими потрескавшимися губами. Им хочется помочь. Ему. — …Я жив? — По виску потекла слеза.
Что может быть безысходнее плача человека, узнавшего о спасении?
Некогда Чонгук говорил ему, что его раздражают слёзы, и со временем Тае стал чаще замечаться в компании растрёпанных чувств. Все дети плачут, а взрослые им потворствуют. Но все взрослые плачут тоже.
— Ещё слишком рано уходить.
«От меня».
Бледного лица коснулась болезненная гримаса. И трещинки на губах закровили. Чонгук почувствовал, что его губы в засухе тоже.
— Я… не справился…
— Не переживай об этом.
Он плачет. Снова. И это не те слёзы, от которых Чонгук мог раньше открещиваться.
— Ты должен… бояться меня… Я… больной… Я попробую убить снова… Мне… не помочь… Я… опасен… для всех… — Чонгук растёр каплю с его виска, не уворачиваясь от пронзающего взгляда. В нём укор, в нём мольба, в нём — всё.
— Нет ничего, с чем бы мы не справились. Не плачь…
Но он плачет, плачет горько. Плачет надрывно. Из-за него. Это хуже скандала, хуже упрёка.
— Я сумасшедшая шлюха… как ты и сказал… Ты оказался прав… — всхлипом, стоном, алой кровью. Между губ потянулась ниточка слюны. Агония. — Моё место там — в психушке… Ты оказался прав…
В этот миг остро захотелось стать неправым во всём.
— Тише. Швы могут разойтись. Возьми меня за руку.
Послушавшись, тот слабо обхватил его пальцы в ответ. Но не для того, чтобы поймать тишину.
— У меня был шанс?..
— О чём ты?
— Я всегда хотел просто быть… нормальным. Зачем ты появился в моей жизни?.. — Глаза мерцающие, недоумевающие, искренние. Не дав волю эмоциям, Чонгук, как и прежде, с невозмутимым выражением убрал волосы с его лица. — Ты врал… так долго. Ты в порядке?
В порядке ли он?
— Когда мне было больно, ты делал больнее. Я был так плох?..
Ну не спрашивай так. Не смотри. Так.
— Ограничивал меня как ребёнка, наказывая ремнём: говоришь, мне это нравится? Но сам я не знаю… Я бы имел шанс, если бы тогда?.. В порту… Если бы ты не вынуждал меня быть с тобой?.. И верить… Каждый раз… Я будто…
— Тае.
Не перебивай.
— …Самый большой идиот на планете! — Буря! Выхлоп. Дай же огня. — Сколько можно играть в игры со смертью?! Я должен был умереть! Я хочу умереть!!! Всё кончено! Кончено! Ко-ончено, ты слышишь?!!!
Для такого немощного человека со свежими швами Тае раскричался донельзя бодро и визгливо, выбив своей экспрессией почву из-под ног. И до того, как персонал успел вбежать в палату, Тае впился ему в шею зубами, вознамерившись вырвать сочный кусок. Ядовитая змейка напала внезапно, но его толстая кожа оказалась ей не по зубам.
Когда-то на месте Тае лежал он сам, а тот попался под горячую руку, стоя перед ним тогда ошеломлённый, поруганный ни за что, растерянный — после всех случившихся событий роковой аварии. Но он не ушёл. Чонгук не обманывал, говоря, что до сих пор хранит нежность его рук. Более они никогда не были ближе, чем в ночи, когда он не мог дать ничего, а Тае, приловчившись, беспрекословно ворочал его тело по кровати.
Тае установили капельницу, и он терял запал постепенно — то можно было проследить по тлеющему взгляду. Он снова выглядел как живой мертвец: тощий, бледный, с кучей каких-то страшных диагнозов для своего юного возраста. И вот он здесь морально умирает на его глазах. Из-за него.
«Ты в порядке?»
— Чем раньше начнётся лечение, тем лучше будет долгосрочный прогноз, — под ухом рокочет доктор. — Рецидивы наносят невосполнимый ущерб. Вы должны быть готовы к трудностям. Восприятие, переключаемость внимания, память и ассоциации — сейчас у него всё работает неправильно. Подбор терапии влечёт за собой побочные эффекты, и мы не знаем, с чем нам придётся столкнуться. Но вам лучше как можно скорее нанять хорошую сиделку. Возникнут трудности и с выполнением базовых ежедневных задач…
— Какие у него шансы?
Только честно.
— Господин, шизофрения неизлечима, мы не говорим здесь о шансах — мы можем надеяться лишь на долгосрочную ремиссию. Жизнь мистера Лепети отныне сильно изменится. Больше всего ему сейчас понадобится поддержка близких. Медицина, горькие пилюли не могут подарить человеку тепло и нужность. Вы верите в чудо?
— Не шутите так, доктор.
Мистер Лепети… нелепость.
***
Почти всё время Тае находился во сне, что было к лучшему. Расшатанный эмоциональный фон не способствовал скорому заживлению дыры в животе. Ранение оказалось неглубоким, столовый нож был затуплен, но последствия могли быть необратимыми. Это ему ничего не сделалось да потому, что Тае выбрал неудачное место для нанесения удара, ведь знать ему неоткуда, как зарезать человека. Он лишь упражняется в резьбе, ошибочно используя своё тело вместо дерева.
Он видел. Его голым. Рассмотрел каждый дюйм тела, не ласканного им уже давно. С их последней близости прошёл год, и в тот последний раз под ним было упругое тело — кровь с молоком, — не исчерченное рубцами самоистязания. Теперь шрамы, как чёрные метки оспы, обвешали его всего: лицо — то самое кукольное, нежное, шею — лебединую, руки — мягкие, ломкие, бёдра — стройные, низ живота. Чужое пальто.
Он бы снова сделал всё по-своему: распорядился бы избавиться от этих шрамов, пока тот спит, так Тае бы не выглядел как муза Пиранези*. Но на сегодняшний день он этим путём идти не станет.
Пути Господни неисповедимы. Некогда на скамье в белом коридоре сидели Файя, Тае и его боль. Эта скамья приняла новые лица. Скамейка запасных. Теперь здесь Чон, Александрия, их вина. Лица разные, а поводы всё те же, тот же коридор, проспиртованная белизна. Их сажают сюда ошибки.
— Что ты намерен делать?.. — сиплым голосом задала она. Больше не угрожала, не смелела.
— Ты намеренно оставила нож.
— Нет… я… Чонгук, нет. — Она касается его руки, и получает за это бритвенный взгляд. Руки! Неспешно отдёргивает. Подальше. Вот так.
Когда-то томно Дадэ изрекла глупое суеверие: «Один раз ты умер — но больше не умрёшь».
И он поверил.
«Однажды ты обменял свою жизнь, и сколько бы раз тебя ни убивали, в отмеренный срок смерть сама придёт за тобой».
Так все умерли. А он остался.
— Я не пыталась…
— Совпадение, — тоном, высмеивающим такое явление.
— Мы с тобой оба не ангелы!.. Когда-то я бросила своих племянников, но больше я этого не допущу. Веришь или нет, я хочу, чтобы он был счастлив. Ивет не лечили должным образом, но с ним всё будет по-другому. — Помолчав, трагично подвела: — Наша семья будто проклята…
Нашла, кому посморкаться на судьбу-злодейку. О своей семье ему даже заговаривать было смешно.
— Я поинтересуюсь мнением Тае.
— Подожди!..
— …Но знаю, что он мне не откажет. Сейчас он поедет со мной. Его имя — Тае Дюран, и мы его вернём, и я вновь буду его законным опекуном. Когда ему станет лучше, он сможет уехать. Если захочет. Но сейчас он нуждается в присмотре близкого человека. — Она посмотрела на него косо, надувая щёки, чтобы возразить. — Но это не ты. Мадам Лепети.
А возразить было нечем.
— Ты любишь всё брать в свои руки. Все от этого теряют голову…
Порой буквально.
***
Больной всё чаще находился в сознании, но не в себе. Скорбно молчал, отсутствующе глядел в стену, лишних слов не бросал и часами бессмысленно лежал в позе эмбриона — в наиболее безопасной, последовательно отыгрывая роль психбольного. Они всё ещё были во Франции, Чонгук готовил почву для его переезда. Всё было стерильно, прямо как инструменты в операционной, которыми Чонгук безмолвно, с маской на лице и ассистирующими хладнокровно вспарывал место нарыва, ещё надеясь пациента спасти.
— Как ты себя чувствуешь?
Разговорить такого Тае было практически невозможно. Его верной спутницей стала апатия, но иногда случались и резкие перепады настроения, и тогда Чонгук вместе с ним катался на американских горках его шаткого эмоционального фона.
Сейчас только одной своей безучастно отвёрнутой спиной Тае заявлял о безразличии. Раньше ему хотелось отстаивать своё мнение, рассказывать о своих чувствах и самочувствии — даже в те моменты, когда Чон не желал вникать, — но всё это кануло в лету.
— Доктор сказал, что из-за назначенной терапии тебя могут мучить усталость и апатия. Что-нибудь странное видишь?
На лице больного повесилась усмешка.
— Вижу. Жизнь, которую ненавижу, — осознанно, хриплостью. С пустыми глазами. Или глазницами? — Рядом с человеком, которого ненавижу. Жаль, я не слеп, а всего лишь ненормален.
К подобным «камням» Чон уже стал привыкать. Ненависть его не пугала, ненависть — недооценённая человечеством сила. Не добро побеждает зло лишь по факту отношения к положительной стороне. За добром кроется множество низших мотивов. Так пусть оно победит, пусть ценой ненависти. Чонгук всё оплатит.
— Тогда ты счастливый человек — у тебя есть стимул поправиться.
— Мне всё равно — отвечая на любой твой вопрос.
— Я хочу, чтобы ты поехал со мной и вернул себе имя. — Тае и бровью не повёл на перспективу возвращения в место, где его, впрочем, как и здесь, держали взаперти. — Не ради меня, а ради Дианы. — Формулировка разная, а рычаги давления одни и те же… — Если не хочешь, воля твоя — живи под крылом своей тёти, я подготовлю соответствующие документы, засвидетельствую смерть. Но если «Дюран» перестанет существовать, у Дианы никого не останется, и тогда, Тае, я удочерю её. Это не шантаж и не угроза — это взгляд в будущее. Я тебя не держу и ни к чему не принуждаю.
— Думаешь, для меня это ещё важно?
— Иначе быть не может, если мы говорим о нашей дочери.
— Диане действительно будет лучше с тобой. Ты давно её отобрал, и она меня не помнит. Радуйся.
— Она тебя не забывала.
— Не расслышал? Мне плевать. Какая к чёрту разница, в какой психушке гнить?! — И снова качели. — История любит повторяться! — Но Чонгук не из тех, кого можно спугнуть криком. Он не боится экстремального аттракциона. — Я стал жалким огрызком балета, и, завершив карьеру, как и мать, поехал крышей! Теперь я тебя устраиваю?! У меня нет ни друзей, ни близких! Даже моя единственная тётка с тобой спала! Ты даже дядю у меня отобрал. Фиктивного, правда, ну всё же. Ах да, с ним уже спал я. Да мы с тобой грёбаные мистер и миссис Смит! Хах… о чём это я? Ты даже не знаешь, кто это. Кинематограф презренный, жвачка для глотателей пустот.
Когда-то Чон именно так и выразился: «Кинозрители — глотатели пустот», — одновременно выключив его ноутбук с поставленным на паузу фильмом.
— Ты прав, я не знаю, — без всякой злости. Но кинозритель был безутешен.
— Теперь у меня даже нет телефона, я тебя ничем не раздражаю! Нет, это вопрос! Я тебя наконец-то ничем не раздражаю?! На мне одежда — как ты хочешь! За мной всегда следят! Я никто! Нет… Я — ничто! Моё слово ничего не значит… без опекуна. Чего мне желать?! — Раскричался до звона в слуховых аппаратах. — Стимул? У меня?! Я хочу только смерти, но меня не ждёт избавление, ведь на той стороне вся моя сумасшедшая семейка!!! Гори в аду!!!
От крика голос сорвался на хрип. Чон прижал его к подушке, насколько это возможно аккуратно зафиксировав его запястья по обе стороны от головы, вынося град ругательств и толчков. Он имел право злиться. Он имел полное право выговаривать ему всё это.
До тех пор, пока Тае не сомкнул лиловые веки, Чон так и сидел рядом, больше не удерживая, лишь безмятежно поглаживая запястную косточку. Мизинец на правой до конца не разгибался. Он заметил это впервые, вот прямо сейчас, и от этого стало не больно… не горько, не тоскливо даже, а непостижимо тяжело, будто он доверху оказался набит железом.
Шепчет: «Мой пальчик», — как когда-то. Целует эту порченную кость. Тае снова беззвучно плачет… не выдёргивая ладонь.
— У меня нет намерений попасть в рай… — тихо ему отвечает на последнее проклятие.
В аду его тоже ждёт вся семья, мальчик-с-пальчик.
***
Терапия сказывалась на Тае негативно:из-за страшной вялости он совсем перестал двигаться и совершать привычные бытовые ритуалы. Теперь он не только плохо питался, но и самостоятельно не мог справить нужду.
Наконец, они летели в Корею. Ни с кем это более не обсуждалось, во всяком случае, единственный, кто мог повлиять на решение, никакого противодействия не совершал.
Из больницы до кортежа, сопровождающего их до аэропорта, Чон нёс его на руках, не прибегая к услугам коляски. По причине слабости Тае не столько не мог, сколько не хотел совершать такое простое действие как ходьба. На руках же он доставлялся в самолёт, усаженный рядом с Чоном.
Напротив расположились господа новый ассистент и медиатор, и Чон Хосок вышел в первый ряд галантно склониться для знакомства.
— Наслышаны о вас, мистер Дюран, рад, наконец, с вами увидеться.
Медиатор протягивает ладонь — и ничего не происходит. Тае даже не поворачивает головы, продолжая бесстрастное созерцание аэропорта из иллюминатора.
— Мистер Дюран хочет побыть один, — задумчиво оглядывая его, поясняет босс. — Хочешь прилечь?
Будто никого не было рядом, они вдвоём говорили и понимали друг друга без слов. Сперва Тае точно так же проигнорировал его вопрос, но через несколько минут лишь лёгкий разворот плеч дал понять, что он откликнулся на его предложение. При подчинённых Чон без стеснения возился с ним как с младенцем, помогая подняться и дойти до спальни.
Чонгук же помог ему справиться с пуговицами пуловера, которые сам же на нём застёгивал часом ранее; потянув и за кончик носка, нащупал холодную ступню, подтянул обратно. Хорошая работа, товарищ опекун. Распаковал. И завернул.
— Они смеются надо мной… — глухо пожаловался Тае.
— Кто тебе сказал?
— Они все смеются.
— Отчего им смеяться?
Накрыв его одеялом, Чон встретил осоловелый взгляд, в следующий миг переведённый куда-то ему за спину. Тревожный знак.
— Им смешно.
— Кто над тобой смеётся, Тае? — серьёзнее, чем прежде. Чем когда-либо?
— Если скажу, ты тоже начнёшь смеяться.
— Я тебе верю, скажи.
Чонгук взял его за руку, Тае её сжал и, будто морок схлынул с его лица, взглянул на него осмысленнее, обречённовыдохнув:
— Не знаю, кто…
***
Чонгук привёз его в провинцию Канвондо — к берегу Японского моря, в Каннын. Планы изменились, и вместо пентхауса с прозрачными стенами ванной выбор пал на частный дом с креслом-гамаком у пляжа. Он больше не мог видеть в Тае заключённого психбольницы. И не хотел возвращать его в Сеул, где всё напоминало о прошлом, и каждый камень будто шептал: «Ты помнишь?», — и, если нет: «Ты вспомнишь».
Прошёл ровно год с того дня, как Тае обнаружил дедовский блокнот, и их семейному счастью пришёл конец. Точка невозврата. Но они вернулись, как часовая стрелка всегда возвращается в нулевое положение, они — в начало. Осень. Октябрь. Снова море, снова они вдвоём — вместе, но, очевидно, порознь. …И вместе с ними медсестра, охрана, обслуга, год пропасти. Палата переехала в арендованный дом — над декорациями поработали. Дизайнер нисколько не рад.
Небольшое количество туристов, спокойный пляж близ порта Чунмунджин. Воздух. Не надышаться. Ветер сбивает с ног. Так бы и сбиться. Рассеяться песком. Раствориться.
Мысли беспорядочные…
Здесь Тае наконец-то, точно маленький, встаёт и делает первые шаги самостоятельно, втянув целебной свежести, на ходу стягивая обувь и носки, рассекая пальцами ног холодный песок. Издали, как ответственный взрослый, за ним наблюдает дизайнер, но за ним не ступает — спускает с поводка. Беги и радуйся, любимая болонка.
Песчинки трещат на зубах. Волосы развеваются.
Тае оборачивается. Безмятежный.
***
Живой воздух оказал краткосрочный эффект, и вот уже пациент снова не поднимался с постели, подавленно валяясь посредине одеяльных руин, уронив голову с края, выглядя так, будто кто-то неряшливо кинул его, перепутав с грязной футболкой. В это же время Чон скатался в Сеул — Тае от этого вовсе не стало легче, — но как можно скорее вернулся, заменяя сиделку. Больной не справлялся с самообслуживанием и препятствовал в содействии. Катался по простыни. Навзрыд молчал. Даже вырывал волосы. Пил горстями таблетки — они будто делали только хуже.
Ненавидел.
— Брак — это бизнес? — обличал. — Так управляй. Ты бизнесмен, а я — обычный человек. Противоположности не притягиваются, они создают такие больные связи, как наша, и эти связи делают больными людей. Нам с тобой не суждено. Ты сам всё выдумал. Ты и твои родители. Тебе не нужно больше вытирать мне задницу — это тебе совсем не подходит.
Говорил его словами.
«Я не заставляю тебя здесь присутствовать. И не очень понимаю твой приступ доброты. Не надо приносить себя в жертву», — вещал сам Чонгук с больничной койки несколько лет назад.
«…Я бы не стал этого делать на твоём месте».
Он бы не стал…
— Езжай домой к жене. Здесь, рядом со мной — ты выглядишь жалким.
И всё же он здесь.
— Люди, которые любят, всегда так выглядят. Ты не задумывался?
— Я не умею думать — я глупый. Ты забыл?
Жалил, метко.
— Слышу, идёшь на поправку.
Жаль, всё не так.
Провокации были бесполезны, с Чоном они не работали.Уже не раз им было доказано, что ждать и терпеть он умеет очень долго.
Вечерами Тае выгонял его из спальни и не гасил ночник, а, когда Чонгук без стука приходил к нему глубокой ночью, обязательно вспрелый прижимался, пряча лицо за его крупной ладонью. В те часы, бывало, не спали оба, и Чонгук поднимался, оперевшись на постель коленом, но не для того, чтобы соблазнить, а аккуратно освобождал его от влажной одежды, ни взглядом, ни касанием не замарав сексуальным подтекстом. Раздев, тянул за липкие ручки. Тае доверчиво льнул в его надёжные объятия.
…Жаль, история на этом не заканчивалась.
После они вместе шли в душ.
…Жаль, не для занятия любовью.
Тае усаживали на детский пластмассовый стульчик, Чонгук поливал его из душа, прося пользоваться уже намыленной мочалкой. Дела шли туго. И как только вода стихала, Тае обнимало махровое полотенце, закрывая от холода и пряча от себя самого. Потом они возвращались в постель, под ними — свежая простынь, Чонгук тоже взмокший: как же они это всё согреют?
Чонгук знал. Хуже, Тае знал тоже: что крепко спал он только рядом с ним.
— Наверное, я больше никогда не смогу заняться любовью. — Порой он делился интимными умозаключениями, как будто они были старыми друзьями, у которых в обиходе этакое обсуждать. Последствием медикаментозной терапии стало снижение либидо, но то было не самое большое зло. Проблемы с речью и памятью — это горе пострашнее. Тае начал испытывать трудности в чтении и письме. В чтении и письме… — Я больше никогда никого не захочу и не почувствую, каково это…
— Всё будет, Тае. — И не утверждал, что с ним. Пусть сегодня они будут друзьями.
— Я так и не побывал в активной роли…
— Ты так хотел?
Кому, как не Чону об этом рассказывать… Но больше некому. Он был единственным бывшим близким человеком.
Пусть будут бывшими близкими.
— Теперь захотел… Если у меня больше… не встанет, то я так и не узнаю это чувство. Активом быть приятнее?
— Не могу знать. Я не пробовал быть снизу, чтобы сравнить.
— И никогда не хотел?
— Не пришлось.
Будто не они столько лет делили постель.
— И я не узнаю, как это может быть с женщиной…
Женщина.
Он подавил рвущийся вопрос, хотя на языке вертелось скользкое: «С каких это пор?»
— Узнаешь, конечно.
— Расскажи… что ты ощущаешь в процессе… с мужчиной и женщиной? Тут тебе есть с чем сравнивать.
— Всё приятно. — Нет, расскажи. — Но может быть лучше, если партнёр небезразличен.
— Ты не ответил…
— Стесняюсь.
Тае засмеялся, Чонгук улыбнулся.
И это повторялось вновь: нелепые диалоги, тяжёлые ночи, предчувствие неминуемой гибели, будто жизнь на волосок от… На душе тревожно, как бы всё успеть. «Последняя любовь на Земле». Словно в той мелодраме сперва они теряют обоняние, затем вкус, обретают депрессию, канут в эйфории и сами не ведают, что с ними будет дальше. Мир стихает. Что ты говоришь? Что бы ты хотел сказать? Они просто счастливы жить. Катарсис — пропадает зрение. Они просто… Сидя в ванной, со смехом догрызая мыло, смотрят друг на друга в последний раз, накрываясь одеялом темноты. Слепые, глухие, не чувствующие вкуса губ, чувствуют лишь друг друга рядом. Пальцами. Порами. И всё же они ещё что-то чувствуют.
Вот такая смута в душе.
Чон, конечно, уезжал: его дома ждали дети, на работе — дела, по возвращении ждал Тае, делая вид, что всё не так. Принципа ради не сознавался, что с сиделкой ему было хуже, что тянулся он всё равно к нему.
— Я для тебя как обременение… — Чонгук учился смирению и пониманию заново. — Как большой-большой долг. Ты его когда-то занял, а теперь не знаешь, как всё отдать… Стань банкротом? Тогда меня просто спишут. Ты не будешь должен. Ты не должен… здесь быть.
— Стать банкротом непросто.
— Но ты должен…
— Однако мне не хочется.
И они много молчали. Иногда на Тае находил приступ, и он рыдал и просил его убить, немедленно, избавить от мучений. Иногда делился тем, что видел лишь потому, что…
— В том углу сущность с одним большим глазом. Ты мне веришь?..
Верил.
— Если я чего-то не вижу, не значит, что этого нет.
…
— Чонгук?
Порой забывал, что хотел сказать. Иной раз его мысли не связывались в единый узор. Он разговаривал во сне. С каких пор? С тех, когда Чонгук перестал снимать на ночь аппараты, не в силах заснуть. Слушал скулёж вперемешку с еле слышным сопением, невнятным бормотанием, всхлипами — и гладил по голове.
Оказывается, подслушивать сны — это интимно. Интересно, Тае так делал?
Мур, ты спишь?
***
…Тае стоит на кухне своего первого дома, на вид ему лет четырнадцать, дедушка прижимает его к себе, прикрывая лицо, и он зачем-то говорит незнакомому гостю: «Bonjour, mon ami». Кто он? Сквозь щёлку оттопыренных грубых пальцев деда, наконец, ему открывается лицо скрытой личности. Напротив — мальчик в футболке с чужого плеча, с рассеченной губой и сходящим синяком под глазом, и он отвечает ему невинной оторопью: «Меня зовут…» Как же?! Тае не может расслышать имя. Хочет переспросить! Но щеки нежно касается рука — отвлекает, поглаживая ушко. Это больше не дедушка. Дедушки нет. Он знает, тот умер. Тае вскидывает макушку, встречаясь взглядом с Чонгуком. Мягко улыбаясь, он закрывает ему обзор и уши… Не даёт познакомиться с тем мальчиком. Тае уверен, что уже где-то слышал то имя.
И он видит свою красивую маму, ещё молодую, не обезображенную болезнью. Она замерла в миндальном пальто в сухую осеннюю погоду у Эйфелевой башни, несвойственно себе забрав волосы в тугую причёску*. Отмерев, она посмотрела на него чужими глазами и произнесла: «Китай славится своим шёлком. Кажется, ты любишь украшать свою шею». Тае отчего-то вздрагивает, ощущая удушение, и падает… падает на постель. Ни Парижа тебе больше, ни шёлка. Откуда здесь постель? Он помнит влажность её простыни… нежность одеяла, запах подушки. Он абсолютно голый. Это так неловко. Когда же он успел раздеться? Снова его притягивает рука, пробуждая сладкую истому поглаживанием внизу живота. Так истосковался он по ласке, так захотел подставиться и замурлыкать, зализывая шершавым языком ладонь хозяина. Чонгук, как никто иной, поймёт язык кошек — ведь он сам с длинными хищными усами и ушами с кисточками. Но его здесь нет. Тае оборачивается и видит… себя. С изуродованным лицом и руками, с нездоровым оскалом. Себя! Мёртвым. В собственных могильных объятиях.
Синие, испустившие жизнь губы говорят: «Теперь мы и поменялись местами».
Тае знакомы эти слова, оттого его бросает в жар.
И, кажется, он кричит, чтобы этого не слышать, но мертвец забавляется и перебивает мысли злобно, громко: «Тебе станет в разы хуже! И ты снова мне позвонишь! Не отрицай! Позвонишь! Я откликнусь! Более того! …Я буду ждать твоего звонка».
Никогда, никогда-никогда он больше не хочет слышать этот голос, этот образ… видеть.
«Но ценник возрастёт… Запомни раз и навсегда… С кем спишь…»
Тае судорожно скидывает его ладонь. Свою ладонь.
«У того и просишь помощи».
Мур, ты спишь.
Это всего лишь сон. Очередной остросюжетный, страшный, дурной сон. Простыни под Тае снова влажные от пота. В бреду он мечтал вылизать руки Чонгука, привидевшись голодной кошкой — наяву ему хочется провалиться сквозь землю за эти игры подсознания. Сжалься, Отче, не позволь смертным читать мысли.
Уже долгое время он не испытывает к кому-либо влечения, не желает близости как таковой, не нуждается в разрядке, так почему же ему это снится? Его действительно обнимают, по-настоящему поглаживают, но не волнующе по обнажённой коже, а успокаивающе через футболку.
Чонгук просыпается… или вовсе не спит, чувствуя дрожь, и нехитро убаюкивает мерным дыханием и горячей рукой.
Сжалься, Отче…
***
В свой очередной отъезд Чонгук прислал вместо себя Риверу. В былые времена против него были сомнения и ревность, что сегодня ничего не стоили. Правда ли он считал, что Тае смог бы ему изменить с ним? Обман. Ларкин набивался в друзья, а друзья — это сила. Для чего ему было нужно начинять Тае силой? Слабость — пластилин и глина, лепи из неё что хочешь. Даже сейчас.
Чон не настаивал — из ссылки Ларкин прилетел по собственной воле. Увидев его, Тае даже заимел здоровый румянец, отбросив траур. Мимолётная ремиссия.
Последний раз им пришлось свидеться в наркологии, где вскоре ему диагностировали нервно-психическую анорексию, а после он бесследно исчез. Ларкин не скрыл выражения жалости, обняв его так осторожно, будто мог разбить.
— Дюрара, как так…
Тае также осторожничал, стесняясь своей ущербности.
— Я сильно сдал за последние полгода… Говорю… бред. И вижу… всякое. Читать разучился, — виновато засмеявшись, глянул так, словно ожидал встретить разочарование или страх — страх болезни, которая убивает. — И писать. А ты… как дела? Как в Китае? — Скованность диктует нелепый монолог. О чём с ним было говорить? Он знал, истории его болезни были никому не интересны, возможно, лишь кроме одного Чонгука. — Извини. Я так сразу о себе и о себе.
— Всё хорошо, братишка, не переживай. Это поправимо, нужно время и правильное лечение.
— Я не излечусь, ты же знаешь. Теперь я такой бесполезный… Я и раньше таким был, но сейчас… Чонгук женился, а я приехал сюда с ним и… полностью от него завишу. Я такой дурак, да?..
— Совсем нет.
— Нет, я дурак. Это безумно.
— Если это поможет тебе встать на ноги, ты должен воспользоваться любыми ресурсами.
— И один из ресурсов — это ты?
Как проницательно.
— Если ты рад меня видеть, — грустно улыбнулся тот.
Но больной улыбаться перестал. Северный ветер задул в ноги…
— Чувствую себя домашним животным, которому привозят дорогие игрушки. Я должен тобой играть, чтобы мне стало веселее?
Смена настроения. Вместо жёлтых листьев по прогнозу снег.
— Ты злишься?
— Совсем нет.
— Я здесь, потому что переживал за тебя и соскучился.
— Ты был моим телохранителем, а я — подстилкой твоего босса, так по чему ты соскучился? Не помню, когда мы стали друзьями. Не нужно…
— Тае…
— Не нужно привозить мне цирк дю Солей! Так и передай ему!!! — Обнять покрепче. — Так и передай!!! — Не верить голосу болезни. — Никто!!! Мне никого! Не надо! — Не испугаться.
***
Тае появляется перед Чоном бритый налысо. Заклятие «Остолбеней». Грумер уже отбыл обратно в Поднебесную без пояснительной записки и был таков.
И что это значит?
— Волосы накапливают энергию… — застряв в проёме, говорит Тае, неловко поправляет отсутствующие пряди, по привычке, — с ними должно уйти всё плохое. — И с наигранной грустью: — Я тебе больше не нравлюсь?
Петрификус Тоталус.*
Чон замирает, обводя глазами шрамы, что стали выразительнее на фоне голого черепа. Непривычно, но не критично.
— Теперь видно твои оттопыренные ушки.
Отражает нападение.
— Больше не похож на Александрию?
— Ты похож на лупоглазого эльфа. Это очень мило. — Добавляет: — Я люблю эльфов.
И нападает сам.
***
Они снова вместе в душе, снова не за страстью. Чон, всё так же одетый по пояс, поливает его из лейки. Тае задумчиво гладит свою лысую макушку.
— Когда-то точно так же меня мыла мадам Го.
— М? — отзывается резким интересом.
— Я познакомился с ней на рынке, когда был беспризорником. Мы давние друзья.
— Я уже знаю, что ты рос в приюте…
— Знаю, что ты знаешь. Пару раз она водила меня в общественные бани, и я так же сидел на стульчике, смотрел в мутное окно. С меня стекала грязь как с бродячего пса.
— То, что ты вырос в приюте, это секрет?
Чонгук выключил напор и накрыл его полотенцем. Волшебный момент убежал в слив.
— Да, это секрет, но я не вырос в приюте, когда-то у меня была кровная семья.
Обернувшись, тот глянул на него огорчённо, будто бы даже с испугом.
— Зачем ты мне это сейчас рассказываешь?
— Возможно для того, чтобы ты знал моё слабое место.
— Даже если я кому-то расскажу, мне никто не поверит, я же болен, у меня нет доказательств.
— Разумно. Этим ты просто сделаешь мне больно.
— Хочешь, чтобы я сделал тебе больно?
Улыбка без ответа.
***
Ты просыпаешься голым, завёрнутым в простынь: что ты думаешь о прошедшей ночи? Чист, снова почти девственен и не болен. Нагота — как рождение, никак не связанная с плотским наслаждением.
Ночью ему стало плохо, бросало то в жар, то в пропасть. Чонгук выводил его подышать на балкон, освежиться — в душ, где они трогали парные шрамы: один у пупка, другой на спине. Ещё свежие. Только нормальные пары набивали одинаковые тату — Ромео и Джульетта раскрывали ножны. «Здесь чакра манипура, — рассказывал Чонгук, — ты повредил эпицентр всей своей энергии, — гладя живот, — поэтому организм дал сбой». В обоих случаях он стоял рядом, мёрз и мок, крепко держал. Тае — держался. Как мог.
Обоняние дразнит цветочный аромат. На прикроватной тумбочке благоухающая корзинка. Снова пришёл… День рождения, сожаление и боль, белый цвет лилий. Могильный холод. Голод одиночества. Из года в год.
На балконе в плетёном кресле замирает тень и трогается, стоит Тае напрасно прошелестеть. Тень обретает черты, и вот в комнату с морским воздухом врывается Чонгук, садясь перед ним на колени. Направляет его ногу в отверстие ткани, ловко натягивает хлопковые удлинённые боксеры, приглаживает резинку на талии. Просит вытянуть руки, легко облачает в свитшот. Всё серое, уютное. Прежде чем надеть носки, греет его ступни в ладонях. Смотрят друг другу в глаза, и, кажется, один из них молит ни о чём не вспоминать. Но Чонгук ослушивается:
— С днём рождения, моя радость.
Тае прячет лицо — получается на его плече, утыкается в шею, деля с ним печаль, будто он этого достоин. Будто он поймёт. А он поймёт.
Сегодня год, как они расстались. Шесть лет, как скончалась мать. Десятое октября. Не праздник — поминки.
За окном осенний, будто никогда не заканчивающийся, дождь.
— У меня есть для тебя подарок. Закрой глаза.
Когда тебе немного за двадцать, слово «подарок» начинает страшить.
Кожи около шрама на шее касается холодное дыхание цепочки, на ощупь — подвеска, похожая на каплю. «Кажется, ты любишь украшать свою шею?» Открывать глаза ещё нельзя. Бояться — всегда можно.
— В японской философии есть такое понятие, как «кецу-еки-гата» — это определение темперамента по группе крови. Знаешь, какая у тебя?
Глаза всё ещё закрыты. Он не знает. Ничего не знает о себе.
— У меня первая отрицательная, мой тип личности «охотник». — Общий смешок. — Совпало, верно? Я отличный руководитель, но тщеславен и ревнив.
— Они знают о тебе больше.
Чон вздыхает.
— Поэтому у тебя есть ещё один мой секрет. Кровь может многое сказать о человеке.
— И что она говорит обо мне?
— Твой тип — «человек-загадка». У тебя самая редкая группа. Японцы боятся таких людей, как ты, потому что не могут вас разгадать. А ты говорил, что в тебе нет ничего особенного.
Уже без улыбки Тае открывает глаза, плотно сжимая губы.
«Ты сын такой неоднозначной личности, как Чон Суман — и больше в тебе ничего особенного».
Дождь закончится, когда ты перестанешь плакать.
«…Я не такой, как все, я на ступень ниже остальных. Во мне ничего особенного».
И осени тоже придёт конец.
— У тебя четвёртая отрицательная. — И почему от этого снова увлажняются щёки? Это совсем ничего не значит. — Говорят, у Иисуса была четвёртая группа крови, он первый, у кого её обнаружили. Стало быть, ты его потомок.
«Видел самого Иисуса, — ещё говорил Хан Дусан. — У него длинные каштановые волосы, светлая кожа, голубые глаза. Он самый обычный человек».
Лжецы.
— Какая глупость… — часто хлопая ресницами, Тае отгоняет непрошеную сентиментальность.
— Ли Дадэ сказала мне, что я почти бессмертен, меня не возьмёт ни пуля, ни болезнь, умру только от старости. Забавно? Пусть будет так. Значит, моя кровь очень сильная, и в случае чего я действительно мог бы стать твоим донором.
Пальцы прикрыли каплю на шее. Чонгук прочитал его мысли.
— Я попросил сделать кулон чёрным, зная, что у тебя триггер на красный цвет. В этом кулоне моя кровь. Давай будем считать, что это даст тебе сил для поправки.
Из-под ворота Чонгук достаёт аналогичную подвеску.
— Со мной — твоя. Самая драгоценная кровь на земле.
Это интимнее обручальных колец, это громче признаний, поэтому Тае хочет перевести всё в шутку и больше не ждать чудес.
— …Ты украл мою кровь у доктора Ли?
— Совсем капельку.
Это вовсе не смешно, но Тае смеётся, зажав в ладони кулон. Умора?
Чонгук оглаживает его по коленке и выглядит так, словно начинает совещание. Не хватает только костюма и белой рубашки. Микрофон.
— Я виноват.
Смех громче, из глаз звёзды. Тае спешно прикрывает его рот ладонью, нервно посмеиваясь себе под нос, норовя выпрыгнуть из кожи, лишь бы не слышать этих слов.
Извинения не излечат.
— Я потерял тебя ещё год назад, но никак не мог с этим смириться.
— Не… надо… Чонгук. Раскаяние тебе не к лицу, — смотря с кривой улыбкой, он всё же снова плачет — точно дождь в солнечный день. Кап-ка…к же так можно? — Это не твой стиль… Ты не такой… Не изменяй себе…
— Я знаю тебя уже одиннадцать лет и знаю, почему поступил так, а не иначе. Мне ничего не исправить.
— Тш. — Указательный прикладывается к губам, а приложиться бы к ним своими — губами. Чонгук обхватывает его ладонь, поглаживая мизинец. «Не перебивай неперебивай».
— Моя мать незадолго до смерти сказала мне: чтобы обрести счастье и свободу, нужно принять свою боль и простить прошлое, потому что оно часть тебя.
«Ты ещё поймаешь птицу. …Удивительной красы».
— Вынуждаешь меня простить тебя?Но это невозможно.
«…От твоего жара она сгорит, и твоим проклятием станет её пепел».
— Ты должен влюбиться в себя.
От всхлипов содрогается, из носа скатывается влага, пропадая в раскрытом рту, но он упорно держит уголки губ вздёрнутыми, ведь, можно подумать, если ты продолжишь улыбаться, никто не заметит слёз.
«Из пепла птица рождается заново».
— Это также невозможно… Ты же сам… сам… Ты же зна-аешь…
«Но ты её потеряешь».
— Моя мать умерла не от инсульта, она тоже покончила с собой, как и твоя. Именно я нашёл её мёртвой, как и ты. Перед этим мы разговаривали по телефону, она ждала меня к ужину, я думал: «У нас всё хорошо». А через полчаса она была холодной. …Я всегда понимал, что ты чувствуешь, Тае. Возможно, даже лучше, чем бы тебе хотелось.
«Эта птица больше не твоя».
— Хватит задаривать меня своими тайнами!!! Слишком поздно, ты поймёшь это?.. Ты опоздал с откровениями.
— Я её простил, потому что очень любил.
— Замолчи, молю…
— Тае. Выслушай меня. Пожалуйста, — мягко, но требовательно. — Я больше не хочу рассеивать прах тех, кого люблю. Я не доверяю мотивам Александрии, но наши желания удивительным образом схожи — я желаю тебе счастья. Пусть не со мной. Тебе станет лучше, ты уедешь, а я останусь. — Вот так просто: ты уедешь, я останусь, тчк. — Диана будет часто к тебе прилетать. Мир не вертится вокруг одного трагичного события. Ты так молод, так прекрасен — у тебя множество возможностей начать всё с чистого листа. Терапия поможет, ты научишься жить, не завися от других.
Плачет. В лучших традициях поминок. Это прощание. Вот они и стали мемориальными буквами на мраморных плитах.
— …Не завися от моего мнения. Это не ты был плох — это я был плохим по отношению к тебе, а это существенная разница, которую ты поймёшь. Поплачь. Слёзы очищают. Я заставил тебя много плакать в одиночестве.
— Да… Ты был жесток… — моросью, — когда был нужен мне больше всего…
Проклятый дождь. Мёртвая осень.
— Ты прав, я жестокий человек. Но в дальнейшем хочу быть тебе полезным. Давай будем взрослыми и расстанемся на дружеской ноте — это самое лучшее, что мы сегодня можем друг другу дать.
— Лучшее…
— Лучшее. У нас растёт Диана, мы будем для неё хорошими родителями — мы должны. Я останусь твоим и её опекуном и всегда буду на связи с тобой и твоей тётей.
Как это — расстаться? Как это — на дружеской ноте? Нет таких нот в нотной грамоте.
— Ты не нашёл времени лучше, как бросить меня в день рождения?.. Главный подарок.
— Мне следовало подарить его раньше.
В крепко сжатой ладони лопается стекло, и Тае остервенело срывает цепочку, отшвыривая дорогой презент.
На собственной руке кровь Чонгука — первая отрицательная, её и размазывает по его хмурой щеке.
Алая жидкость бросается в глаза, и зрачок съедает радужку. Ударяет адреналин. Говорит полу безумно:
— Красный… тебе к лицу.
Какое прощание, такое и обращение. Крово-обращение.
***
— Папа́! — прокричала Диана, несясь прямо с трапа к встречающему её отцу.
Французский папа лучезарно ей улыбался, спрятавшись от солнца под тёмными очками. На голове у него творческий беспорядок, что и в самой голове. Ах, как улыбаться хочется в ответ! Из-под рукавов косухи выглянули «перчатки», как их обозвала Диана — его татуировки. От кончиков пальцев до середины предплечья обоих рук тянулся несводимый кружевной рисунок — мехенди, что в обычном случае наносился хной, но он пожелал краской. Хей, Деми Мур… Татуировки — банальное решение перекрыть старые шрамы, но ему не о чем жалеть. Индийские женщины считали, что менди приносит счастье. Так вот. Он счастлив.
Рваные джинсы, классические конверсы. Маленькое колечко на крыле носа — обожаемый дочерью нострил. Тёмные очки, за ними — голубая безмятежность. В руке ключи от машины, его, правда, то, что он сам её водит, всё ещё большой секрет. Поэтому позади водитель, приветливо машущий девочке рукой. С Дианой Тае не мог позволить себе сесть за руль. Ему не только нельзя за неимением прав, он просто не может поставить жизнь дочери под удар.
В своём последнем сообщении Чону Тае, как и всегда, попросил не складывать Диане с собой вещи красного цвета. Спустя несколько дней Чон ответил, что не смог отговорить её прихватить кое-что.
И это кое-что…
Вместе со скарбом охрана вынесла золотую клетку. Диана обрадованный подбегает и торжественно срывает с неё ткань. Та-дам! Неподдельная радость. Как и ожидалось, внутри на жёрдочке оказалась маленькая птичка.
Подарок в стиле мистера Чона.
— Это амарант, папа́! Mon petit oiseau.* Мне папочка подарил. Это мальчик! Папа назвал его Мок*. Правда, красивый?
Маленькая экзотическая птичка винно-красного цвета посмотрела на Тае грустными глазами-пуговками так, что он почувствовал вину. Амаранты тяжело адаптируются в неволе, хозяину нужно постараться, чтобы заполучить их признание. Но вопрос такой: зачем им вообще хозяин?
Настроение подпортилось. Это уже что-то личное.
— Диана… — серьёзным тоном. На пернатом. Серьёзный разговор. — Птиц нельзя запирать в клетку, от этого они умирают. Птица рождена, чтобы летать. Свобода — это чудо. — И глянул на птицу, будто спрашивал её: — Правда, Мок?
Диане тоже мигом взгрустнулось.
— Как… умрёт… Уже? Но мне она нравится…
— Ей тоже нравится свободный полёт. Её жизнь не здесь с тобой.
— А где? — чуть ли не плачем.
— Там, — задирает указательный палец к небу, — высоко.
Точно отрывая от сердца, Диана горько отворяет клетку, потянувшись к птице, чтобы в последний раз погладить. Но птица — не домашняя кошка, она предсказуемо пугается и подлетает с жёрдочки, резко выпорхнув на волю, едва не выцарапал неразумным людям глаза.
Тае прижимает к себе ойкнувшую дочь, провожающую водянистым взглядом красного ткачиха. На мгновение ему почудилось, что они столкнулись глазами, и птица что-то хотела этим сказать. Быть может, выразить благодарность.
А вообще глупо получилось с порога вызывать детские слёзы.
Но он верил, когда-нибудь Диана его поймёт, ведь, наступит время, и она тоже улетит от них. Высо-око.
