Глава IV. Город без красок
Воскресное утро было тихим и липким, как старый сон, от которого невозможно проснуться. В комнате пахло холодным дымом вчерашних сигарет и недопитым кофе, забытым на подоконнике. Солнце пробивалось сквозь шторы, но свет не грел — он резал глаза, как нож. Я лежал на кровати, глядя в потолок, и чувствовал, что во мне что-то окончательно застыло.
Обычно по воскресеньям я брался за кисти, ставил перед собой мольберт и начинал работать над очередным городом — серым, дождливым, как будто отражающим мой собственный мир. Иногда это помогало: линии улиц успокаивали, фонари превращались в чьи-то глаза, а мокрый асфальт давал иллюзию глубины. Но сегодня всё было иначе.
На мольберте стоял недописанный город. Серые дома, мокрое небо, линии дождя, стекающего вниз. И небольшое пустое место в центре — там должна была быть фигура. Женская. Я вспомнил как хотел нарисовать там Помни.
Я смотрел на эту незакончённую фигуру и чувствовал отвращение. Краски казались грязными, мазки — уродливыми, весь этот город — бессмысленным. Я хотел разбить холст, перевернуть его, закрасить всё чёрной краской и больше никогда не возвращаться.Но я не сделал этого. Я просто сидел и смотрел.
Мама не вернулась вчера. Она часто не возвращалась. Говорила, что идёт к подруге, что надо "проветриться". Но я знал: никакой подруги нет. Она просто блуждала по городу, сидела в кафе с дешёвым чаем, иногда задерживалась у вокзала. Я видел её пару раз там — вглядывающуюся в поезда, словно она собиралась сесть в один из них и исчезнуть. Но никогда не садилась.
Её депрессия была тенью в нашем доме. Иногда мне казалось, что я живу не с человеком, а с пустотой, которая умеет говорить. Она молчала часами, потом вдруг начинала рассказывать о прошлом, о том, что отец был когда-то другим, что жизнь могла быть другой. Я слушал, кивал, но ничего не чувствовал. Потому что я давно уже перестал верить в "другую жизнь".
Сегодня её не было. И дом казался ещё пустее, чем обычно.Я взял телефон. Экран был чёрным. Ни одного сообщения. Я почувствовал какое-то странное облегчение и одновременно раздражение. Облегчение — потому что никто не пытался пробиться в мою личную тьму. Раздражение — потому что я вдруг захотел, чтобы кто-то написал.
Я положил телефон обратно на стол, но через несколько минут снова взял его. Прокрутил список чатов. Рагата. Зубл. Гэнгл. И, конечно, её имя — Помни. Я задержал палец над её контактом, но быстро отдёрнул руку, будто обжёгся.Мне хотелось написать что-то злое. Жёсткое. Чтобы она почувствовала всё то, что чувствую я. Чтобы ей стало больно. Но в то же время я понимал, что любое моё сообщение даст ей доступ ко мне. А я не хотел этого. Не мог позволить.
Экран снова погас.
Часов в десять написала Зубл:"Чувак, всё норм у тебя? Мы думали сегодня собраться. Рагата спрашивала про тебя".
Я долго смотрел на это сообщение. Минут десять, может, двадцать. В голове крутились слова: "всё норм". Но что значит "норм"? Когда ты просыпаешься с ненавистью и пустотой внутри? Когда твоя мать исчезает в городе, будто призрак? Когда твои собственные картины кажутся тебе дешевым мусором? Это "норм"?
Я хотел ответить: "Да, всё нормально". Но не смог. Потом хотел написать: "Нет, всё дерьмо". Но и это показалось слишком простым. В итоге я просто закрыл диалог и положил телефон обратно.
Через полчаса он снова завибрировал."Ты где? Мы в парке, у фонтана. Гэнгл тащит какую-то настолку. Приходи, не будь овощем".
Я усмехнулся. "Не будь овощем". Если бы они знали, что я уже давно не овощ, а скорее засохший куст, которому не хватило воды. Я снова не ответил.
В комнате стало душно. Я открыл окно, впустил холодный воздух. С улицы доносился лай собак и смех детей. Мне захотелось заорать на них, чтобы они замолчали. Чтобы мир хоть на минуту стал таким же пустым и тихим, как я.
Я вернулся к мольберту. Картина всё так же смотрела на меня своей пустотой. Я взял кисть, обмакнул в серую краску, но рука дрожала. Пятно легло криво, размазалось. Я выругался и швырнул кисть на пол.
— Ненавижу, — сказал я вслух. — Ненавижу всё это.
Мой голос прозвучал чужим.
В обед я попытался приготовить лапшу, но она показалась безвкусной. Я съел пару ложек и оставил тарелку в раковине. Запах кипящей воды и дешёвой приправы только усиливал тошноту.
Телефон снова завибрировал. На этот раз Рагата:
"Ты чего не отвечаешь? Мы переживаем. У тебя всё в порядке?"
Я уставился на экран. "Переживаем". Слово, которое я ненавидел. Никто не может по-настоящему переживать за другого. Все переживают только за себя, за свои чувства, за то, что не знают, что с тобой.
Я написал:"Всё ок. Не пишите больше".И нажал "отправить".Через пару минут пришёл ответ:
"Джекс, не гони. Если что-то случилось, мы рядом. Ты же знаешь".Я выключил звук.
Вечером я снова сидел у окна с сигаретой. Внизу шли люди, возвращались домой, смеялись, спорили. У всех было куда возвращаться. У меня было только это — пустая комната, недописанная картина и ненависть, которая жгла изнутри.
Я подумал о Помни. О её глазах, когда я рвал фотографии. О её голосе. "Почему ты так ненавидишь меня?" — спросила она. Ответ был прост: потому что я ненавижу всех, кто пытается приблизиться. Потому что ближе — значит больнее.
Я затушил сигарету о подоконник и закрыл шторы. Комната снова стала темной.И в этой тьме мне вдруг показалось, что я исчезаю. Что меня больше нет. И что, может быть, это единственное правильное решение — исчезнуть окончательно.
Я снова посмотрел на мольберт. Серые дома, мокрый асфальт, пустота в центре. Казалось, что чем больше я смотрю на холст, тем меньше в нём смысла. Каждая линия — лишь отражение моей усталой, раздражённой души. Раньше я пытался искать вдохновение, но сегодня даже идея вдохновения вызывала отвращение. Всё казалось фальшивым. Всё, что когда-то давало утешение, превратилось в тяжёлую, тягучую массу, которую невозможно поднять.
Я облокотился на стол, закрыв глаза. Слышал, как дождь тихо барабанит по крыше, хотя улица за окном сухая. Голос мамы эхом звучал в памяти: «Жизнь могла быть другой...». Я хотел крикнуть ей: «Да брось! Ничего не может быть другим!» Но голос застрял где-то между глоткой и сердцем. Потому что говорю я это не только ей, а самой жизни, себе самому.
Телефон завибрировал снова. Я не хотел смотреть. Но пальцы сами открыли экран. Это была Гэнгл:
"Джекс, серьёзно, ты дома? Мы скучаем..."
Скучают. Скучают. Скучают. Слово, которое звучит как смех в пустой комнате. Как будто кто-то шутит над тобой, а ты сидишь один, окружённый пустотой, и понимаешь, что никакая шутка не имеет смысла.
Я закрыл телефон и положил его на край кровати. Он снова завибрировал, и я услышал лёгкий звонок, который раздражал как скрип старой двери. Я не хотел отвечать. Не сегодня. Не в это воскресенье.
Я поднялся и подошёл к окну. Вид на улицу был привычно серым, как мои мысли. Люди шли, улыбались, спешили. Они не знали, что значит проснуться в воскресенье с пустотой внутри. Они не знали, что значит бояться подпустить кого-то слишком близко, потому что любая близость — это шанс быть снова раздавленным, снова оставленным.
Вернувшись к мольберту, я посмотрел на кисти. Они лежали раскиданные, как мои мысли — грязные, неорганизованные, бесполезные. Я взял одну, попробовал нарисовать что-то на холсте. Но мазок вышел криво, слишком тяжело. Я выдохнул, отпустил кисть. Краска оставила на пальцах мокрую серую грязь.
Я посмотрел на руки — они как будто чужие. Чужие руки, чужая жизнь.
— Зачем всё это? — выдохнул я вслух. — Зачем вообще жить?
Ответа не было. Только слабый скрип деревянного пола, моё дыхание, шум города за окном. Тишина, которая давила сильнее всего.
Я сел на пол, обхватил колени, уткнулся лицом в них и позволил себе быть настоящим. Настоящим — без улыбок, без надежд, без друзей, без мамы. Только пустота и ненависть.
В голове мелькали обрывки воспоминаний о Помни. Её голос, её смех, её взгляд. Я ненавидел её всем сердцем, и в этой ненависти было что-то почти очищающее. Она была зеркалом того, что я больше всего боялся — близости, боли, потери.
Я поднял глаза на холст. Серый город смотрел на меня с вызовом. Пустота в центре словно смеялась надо мной. И тогда я понял: я ненавижу не только Помни, не только мир, не только себя. Я ненавижу эту пустоту, которая заполняет всё вокруг, которая вытягивает краски, вытягивает смысл, вытягивает жизнь.
Я взял кисть снова. Серую краску. Мазок лёг тяжело, но я продолжал. Каждое движение было как маленькая борьба с собой, с ненавистью, с апатией. Я швырял кисть, закрашивал линии, пытался найти хоть какую-то форму. Но город оставался серым, дождливым, пустым. И я тоже.
Телефон завибрировал в очередной раз. На экране мелькнуло имя Рагаты. Я не отвечал. Меня раздражала забота, раздражала тревога, раздражала сама жизнь. Я знал, что если отвечу, то открою дверь в мир, который ненавижу. И я не мог позволить себе это.
Я посмотрел на часы. Воскресенье почти прошло. И всё, что я успел — это остаться один на один с пустотой. С холстом. С собственной ненавистью. С тоской, которая давила сильнее, чем когда-либо.
Я сидел на краю кровати, сжав колени, и просто смотрел на пол. Каждая деталь комнаты казалась чужой: ковёр с пятнами, которые я давно перестал замечать, полки, заваленные книгами, которые я никогда не открою, и старый тюбик с краской, который всё ещё напоминал о том, что я когда-то пытался делать что-то важное. Всё это было моё, но при этом не принадлежало мне.
Я не мог сказать, что чувствую. Только пустоту. Глубокую, вязкую, как смола, которая обволакивает и не даёт дышать.Я вспомнил, как в детстве мама пыталась меня развеселить. Она тогда всё ещё умела улыбаться, умела готовить оладьи и рассказывала истории, которые я потом видел во сне. Теперь же её смех был редким эхом, исчезающим ещё до того, как успевал заполнить комнату. И каждое её отсутствие оставляло внутри меня пустоту, которую никто и ничто не мог заполнить. Даже живопись казалась бессмысленной. Холст с городом, дождём и фигурой — всё это было лишь напоминанием о том, чего никогда не будет.
Я снова посмотрел на незаконченный портрет. Серое небо казалось давящим, как свинец. И та фигура, которую я хотел нарисовать, будто сама уклонялась от кисти. Она не появлялась, как бы я ни старался. Может, она просто отражала меня. Нечто недостижимое, чужое, но всё же требующее внимания.
Я стиснул зубы и снова взял кисть, но руки дрожали сильнее, чем прежде. Мазки были неровными, краска размазывалась по холсту, создавая бессмысленную грязь. Я отшатнулся и выругался, раздражение поднималось внутри, словно давление, которое некуда девать.
Телефон снова завибрировал. Гэнгл.
"Ты что там? Мы всё ещё ждём. Не отмалчивайся."
Я положил телефон на стол, но пальцы сами потянулись к нему. Ещё мгновение сомнений — и я оттолкнул. Словно какой-то внутренний барьер сказал: «Не позволяй им видеть тебя таким». Потому что если они увидят, если кто-то узнает, что внутри только апатия и ненависть, их тревога станет моей ответственностью. А я уже устал нести чужие тревоги.
Я соскочил с кровати и подошёл к окну. Дождь начал моросить. Улицы были пусты, но фонари отражались в мокром асфальте. Мир казался далеким, чужим. Я тянулся рукой к стеклу, касался холодной поверхности, и ощущение от этого прикосновения было странно успокаивающим и одновременно ужасающе одиноким. Я не мог назвать себя живым. Не в том смысле, в котором это делает большинство людей.
Мама вернулась ближе к двенадцати. Тихо, словно надеясь, что я сплю. Но я сидел у мольберта и смотрел на то, что пытался создать, и на то, что у меня не получилось. Она молча глянула на меня через открытую дверь моей комнаты и ушла на кухню, включив старую плиту. Я услышал, как вода закипела, шум её движения по квартире, но не произнёс ни слова. Мама иногда пыталась войти в мой мир, но её присутствие теперь лишь напоминало о расстоянии между нами.
Я снова взял телефон. На экране — новые сообщения.
Рагата:"Джекс, ну что за фигня? Мы реально волновались."
"Ты где?" — от Зубл.
Слова раздражали. Они хотели близости, хотели участия, хотели меня туда, где я не мог быть. И я снова оттолкнул телефон, поставил его экраном вниз. Всё, что внутри меня было сейчас — ненависть к ожиданиям, к чужим заботам, к Помни, к миру, который требует, чтобы я жил и ощущал что-то, что давно ушло. Я с силой сел на стул, опустил голову на руки и просто сидел.
Комната начала наполняться тяжёлой тишиной, которая казалась почти материальной. И в этой тишине я позволил себе почувствовать всю ненависть, которая копилась последние пару дней. К ненависти к Помни, к её попыткам приблизиться, к её голосу в памяти. Я ненавидел себя за то, что когда-то пустил её так близко. Я ненавидел её за то, что она существовала в мире, в котором мне нечего делать.
Картина передо мной всё ещё была незавершенной. Я пытался найти в ней смысл, но теперь осознавал, что смысла нет. Холст — это отражение меня, и если на нём нет завершённой фигуры, значит, и внутри меня нет её. Только пустота и холодная ненависть.
Сигарета догорела. Я выдохнул дым в окно, наблюдая, как он растворяется в воздухе. Внизу город жил своей жизнью, не зная и не желая знать о моём существовании. И это было почти утешительно. Потому что утешение не приходило от других людей, оно приходило от того, что никто не требовал от меня ничего.
Глубокой ночью я снова сел к мольберту, смотря на недописанную фигуру, и думал о том, что она никогда не появится. Она — как всё, что я когда-то пытался создать и не смог. Я взял краску, смешал серые оттенки, закрасил несколько мазков. Это не было красиво. Это не имело смысла. И именно в этом смысле я почувствовал странное облегчение. Потому что теперь картина, как и я сам, была честной в своей пустоте.Комната стала холодной, и я, не желая покидать мрак, снова закрыл шторы.
Мать ушла в свою комнату, оставив звук воды и тишину. Я остался один с красками, с недописанным городом и с ненавистью, которая была единственным подлинным чувством.
Я лёг на кровать, смотря в потолок, и почувствовал, что этот день так и не начался. Воскресенье прошло, не оставив ничего, кроме апатии, одиночества и внутреннего огня ненависти, который теперь был единственным напоминанием о том, что я всё ещё жив.
И в этой темноте я понял, что исчезнуть окончательно — это не спасение. Это просто признание, что мир всегда будет чужим, что картины всегда будут недописанными, что любовь и забота всегда будут слишком поздними. И пока я дышу, пока рука дрожит над мольбертом, я остаюсь здесь, один, с ненавистью и пустотой, которые теперь составляют меня полностью.
