Глава 20. Правда, извлечённая пинцетом, и милость палача
Машина Хёнджина, больше похожая на искорёженного, хромого зверя, доползла до чёрных кованых ворот особняка Ли Донъука. Они растворились беззвучно, пропустив его внутрь. Подъездная аллея, прямая как стрела, была выметена до блеска, по сторонам стояли голые, подстриженные деревца, напоминающие замерших стражников.
Хёнджин заглушил двигатель и остался сидеть, уставившись в разбитое стекло на свою потускневшую рефлекцию. Он не знал, хватит ли у него сил выйти. Но дверь пассажира открылась. К нему склонился мужчина в тёмном костюме — один из людей Донъука. Лицо бесстрастное.
— Вас ждут внутри, — сказал он, не предлагая помощи, но и не требуя немедленно подчиниться. Это была констатация.
Хёнджин кивнул, сделал над собой нечеловеческое усилие и выбрался наружу. Ноги подкосились, он едва не рухнул, но успел схватиться здоровой рукой за крышу машины. Мужчина молча наблюдал, дав ему время. Потом, когда Хёнджин сделал первый шаг, пошёл рядом, не прикасаясь, готовый подхватить, но не делая этого без необходимости.
Их провели не в парадный зал, а через боковой вход, по служебным коридорам, в небольшую, строгую комнату, похожую на медицинский кабинет. Там уже ждал врач — пожилой, седовласый, с внимательными, умными глазами и руками, не знающими дрожи. Рядом на столе лежал открытый чемоданчик с инструментами.
— Садитесь, — сказал врач, указывая на кушетку, покрытую стерильной простынёй.
Хёнджин повиновался. Всё его тело кричало от боли, но теперь, в этой стерильной тишине, боль стала чёткой, локализованной, почти осязаемой. Врач работал молча, методично. Он разрезал ножницами рукав водолазки на повреждённой руке, обнажив запястье — распухшее, посиневшее.
— Вывих, — констатировал врач, его пальцы осторожно ощупали сустав. — Сейчас вправим. Будет больно. Закусите это.
Он сунул Хёнджину в рот сложенный кожаный ремешок. Хёнджин закусил его, стиснув зубы. Врач взял его руку, провёл несколько точных движений — и в комнате раздался глухой, мокрый щелчок, от которого у Хёнджина потемнело в глазах и выступили слёзы. Боль была ослепительной, но короткой. Сразу стало легче.
Затем врач обработал антисептиком ссадину на щеке, осмотрел место укола на шее, взял кровь на экспресс-анализ. Вколол что-то противовоспалительное и, судя по всему, антидот к остаткам транквилизатора.
— Вам повезло, — наконец заговорил врач, моя руки. — Доза была рассчитана на быстрый, но недолгий эффект. Сопротивлялись, поэтому часть ввели мимо вены. Вывих — самый серьёзный. Остальное — ушибы, гематомы, обезвоживание, стресс. Покой, холод на сустав, препараты я оставлю. Через неделю сниму фиксатор.
Он наложил на запястье тугую, профессиональную повязку, закрепил эластичным бинтом. Потом указал на бутылку с водой и таблетки на столике.
— Выпейте. Все.
Хёнджин молча исполнил. Вода была прохладной, она смыла часть вкуса крови и страха. Пока он пил, в комнату вошёл тот же мужчина в костюме.
— Господин Ли готов вас выслушать. Если вы чувствуете себя способным.
Хёнджин кивнул, встал. Голова кружилась меньше, тело слушалось чуть лучше, но слабость была тотальной, как после тяжёлой болезни. Его повели дальше, в кабинет Донъука.
Комната была огромной, тёмной, обшитой деревом. Огромный дубовый стол, за которым могло бы разместиться десять человек. Стеллажи с книгами, многие в старинных переплётах. Камин, в котором тихо потрескивали поленья, отбрасывая на стены подвижные тени. За столом сидел Ли Донъук. Он не работал. Он просто сидел, уставившись в пламя камина, его лицо в профиле было подобно маске из жёлтого воска — непроницаемой и вечной.
— Садись, — сказал Донъук, не оборачиваясь.
Хёнджин опустился в кресло напротив. Кожаный холод просочился сквозь тонкую ткань его брюк.
— Рассказывай. С самого начала. Каждую секунду, которую помнишь. Каждый звук, каждый запах. Не упускай ничего.
И Хёнджин заговорил. Его голос сначала был хриплым, рваным, но по мере рассказа выравнивался, становясь монотонным, как отчёт. Он говорил о дороге, о сломанной машине, о количестве нападавших, о типе оружия (он узнал модели по звуку и виду), о действиях Минхо, о своём собственном провале. Он описал лица — то, что можно было разглядеть под балаклавами: шрам у одного над глазом, татуировку на запястье у другого. Он повторил слова, которые услышал перед тем, как отключиться. Слово в слово.
Донъук слушал, не перебивая. Он не двигался. Только его глаза, отражавшие огонь, сузились, когда Хёнджин упомянул о татуировке и о фразе «игрушка для хорошего мальчика».
Когда Хёнджин закончил, в кабинете повисла тишина, нарушаемая только треском огня. Донъук медленно повернул к нему голову. Его взгляд, тяжёлый, как свинец, упал на Хёнджина.
— Ты знаешь, чья это работа, — заявил он, не спрашивая.
— Подозреваю, — тихо ответил Хёнджин. — Стиль, подготовка, наглость. И татуировка — это знак клана Паков. Того самого крыла, что возглавляет Ким Дэсок.
Донъук кивнул, одобрительно, будто ученик правильно ответил на вопрос.
— Дэсок, — произнёс он имя, растягивая его, словно пробуя на вкус. — Старый шакал. Он давно точил зубы. Думал, что моя… привязанность к сыну сделает меня слепым. — Он откинулся в кресле, сложив пальцы домиком. — Он ошибся. Он сделал меня смертоносным.
Он снова замолчал, изучая Хёнджина. Его взгляд скользнул по повязке на запястье, по синяку на скуле, по ещё не смытой до конца грязи на шее.
— Ты боролся, — констатировал Донъук. — Это видно. Ты не сдался без боя. Это хорошо.
Хёнджин опустил глаза. Эти слова не были утешением. Они были констатацией факта, и от этого было ещё горше.
— Но ты проиграл, — продолжил Донъук. — И теперь мой сын и его… имущество, в руках у шакалов. — Он поднялся, прошёл к камину, поставил на мантию локти. — Банчан уже в движении. Он найдёт их. Или найдёт тех, кто знает, где они. А когда найдёт… шакалам покажут, каково это — трогать львиный выводок.
Он обернулся, и теперь его взгляд был пристальным, пронизывающим насквозь.
— Но это не твоя война больше, Хёнджин. Не сейчас. Ты отравлен, ты сломан, ты выбит из колеи. В таком состоянии ты — обуза. И я не терплю обуз в своём деле.
Хёнджин сглотнул, приготовившись к худшему. К расстрелу. К пыткам. К тому, что его выбросят как отработанный материал. Но Донъук сказал нечто иное.
— Я знаю, что ты шпионил для Паков.
Воздух вырвался из лёгких Хёнджина, будто его ударили в солнечное сплетение. Он поднял глаза, полные животного, немого ужаса. Он знал. Всегда знал.
Донъук усмехнулся, видя эту реакцию.
— О, да. Я знаю. Примерно с того момента, как ты вышел на связь с их вербовщиком. Ты думал, в моей империи есть дыры, в которые можно пролезть незамеченным? — Он покачал головой, и в его взгляде на миг мелькнуло что-то, похожее на усталую печаль. — Я позволил этому продолжаться. Чтобы видеть, что ты передаёшь. Чтобы контролировать поток дезинформации. Ты был полезным слепым каналом. До сегодняшнего дня.
«Прощение палача — страшнее его ненависти, потому что оно заставляет заглянуть в бездну его собственной, извращённой человечности».
Хёнджин не мог говорить. Он мог только смотреть, как его тайна, его страх, его предательство разложены перед ним на столе, как карты, которые он считал скрытыми в рукаве.
— Я прощаю тебя, — тихо сказал Донъук. И эти слова прозвучали громче любого крика. — Не из доброты. Из прагматизма. Ты сражался за моего сына сегодня. Пусть и проиграл. И… — он запнулся, что было для него редкостью, — я сожалею. О твоём наставнике. О Чанхо. Он был хорошим солдатом. И… хорошим человеком. Слишком хорошим для нашего мира. Его смерть была необходимостью. Но она породила в тебе червоточину. И я это понимаю.
Хёнджин почувствовал, как по щекам текут горячие, предательские слёзы. Он не пытался их смахнуть. Они текли сами, смывая пыль, кровь и года копившейся ненависти, которая вдруг оказалась ненужной.
— Ты получишь отпуск, — продолжил Донъук, его голос снова стал деловым. — Две недели. Полного отдыха. Никаких дел, никаких контактов, никакой информации. Ты будешь отключен. Твоя задача — залечить тело и… эту душу, если ещё есть что залечивать. Тебя отвезут домой. К тебе приставят сиделку. Она будет готовить, убирать, ухаживать. Ты будешь слушаться её, как меня. Понял?
Хёнджин кивнул, не в силах вымолвить ни слова.
— Хорошо. — Донъук нажал кнопку на столе. В кабинет вошёл тот же мужчина в костюме. — Отвезите его. Устройте всё, как я сказал. И позаботьтесь, чтобы его никто не беспокоил.
Хёнджина подняли с кресла. Он был как во сне. Его вывели из кабинета, снова провели по коридорам, усадили в другой автомобиль — тёплый, тихий, с затемнёнными стёклами. Рядом с водителем сидела немолодая, строгая на вид женщина в белом халате — та самая сиделка.
Машина тронулась. Хёнджин откинул голову на подголовник, глядя, как мимо проплывают огни ночного города. Он чувствовал пустоту. Глубокую, тотальную. Страх, ненависть, чувство долга — всё это, казалось, вытекло из него вместе со слезами в том кабинете. Осталась только слабость и странное, неуместное ощущение… безопасности. Его предали милости того, кого он считал чудовищем. И эта милость оказалась страшнее и милосерднее любой кары.
Его отвезли в его холодную, стерильную квартиру. Но теперь она не была пустой. Сиделка, представившаяся просто тётя Мина, сразу взяла бразды правления в свои руки. Она заставила его принять душ (помогая, потому что одной рукой это было сделать невозможно), надела на него чистую, мягкую пижаму, уложила в постель. Принесла на подносе куриный бульон и тёплый чай.
— Ешь, — сказала она, и в её голосе не было подобострастия, только твёрдая, материнская забота. — Потом спать. Никаких телефонов, никаких мыслей. Тебя здесь нет. Ты отдыхаешь.
Хёнджин ел. Бульон был наваристым, домашним. Он пил чай. Потом лёг и закрыл глаза. За стеной он слышал, как тётя Мина негромко двигается по кухне, моет посуду, наводит порядок. Эти обыденные, мирные звуки были сюрреалистичным саундтреком к его катастрофе.
Он лежал в темноте, чувствуя на запястье тугую повязку, а в груди — огромную, тихую пустоту. Внезапно он подумал о Феликсе. О его глазах цвета зимнего неба. О том, как он сейчас, наверное, рвётся на части, пытаясь найти сигнал, пытаясь помочь. Хёнджин потянулся к месту, где обычно лежал телефон, но его там не было. Его забрали. Отключили. Как и приказано.
Он был в вакууме. В подвешенном состоянии между прошлым предателем и будущим… кем? Он не знал. Он просто знал, что за него теперь решают. И по иронии судьбы, впервые за много лет это приносило не страх, а мучительное, парадоксальное облегчение. Он сдался. И его не добили. Его отправили в ремонт. Как сломанный, но ценный инструмент. В его мире это было больше, чем он когда-либо мог надеяться получить. И пока он засыпал под звуки мирной возни на кухне, его последней мыслью было не о мести, не о страхе, а о тёплом вкусе бульона и о том, что, возможно, в аду тоже бывают перерывы. Короткие, непонятные, но дающие передышку, чтобы собрать силы для следующего круга.
