Глава 12: Эффект памяти
День, начался не с будильника, а с запаха бергамота и ощущения чего-то мягкого, коснувшегося моего плеча. После вчерашнего бара мы оказались у Ликса. Его квартира была такой же, как и он сам — хаотичной, уютной и залитой светом даже в пасмурный день. Утро встретило меня Феликсом, который с копной растрепанных медовых волос и заспанными глазами протянул мне кружку чая.
— На, надевай, — он всучил мне в руки свой оранжевый свитер. — Сегодня ты пойдешь в этом. Тебе пойдет, обещаю.
Свитер был мне явно маловат — рукава едва доходили до запястий, а ткань слишком плотно облегала плечи, но отказать ему было невозможно. В этом жесте было слишком много заботы, от которой у меня, привыкшего к холоду собственного дома, перехватывало дыхание. Я натянул его, чувствуя на коже запах его порошка и лимонного мыла. Это была моя новая кожа. Моя оранжевая броня.
Но у афефобии есть одна паршивая черта — она обладает отличной памятью. Стоило мне выйти из безопасного кокона квартиры Ликса и переступить порог художки, как реальность нанесла ответный удар.
В студии пахло не чаем, а едким разбавителем и застарелым мазутом. И сплетнями. Наш район был маленьким, гнилым и очень тесным; здесь слухи распространялись быстрее, чем краска впитывается в холст. Стоило мне зайти в кабинет, как разговоры смолкли, сменившись тяжелым, липким вниманием. Валентина даже не подняла глаз от своего журнала, но группа парней в углу — те самые «традиционалисты», которые рисовали только танки и суровые пейзажи, считая нас с Феликсом ошибкой системы — замолчали слишком резко.
— Смотри-ка, наш принц сменил имидж, — донесся в спину хриплый смешок Максима, парня с вечно грязными ногтями и взглядом, в котором читалось желание сломать всё, что не вписывается в его картину мира. — Что, Хван, оранжевый теперь твой любимый цвет? Или это просто метка, чтобы твой дружок тебя в темноте не потерял?
Я не обернулся. Я сел за свой мольберт, чувствуя, как внутри всё начинает покрываться инеем. Кожа, которая вчера горела от прикосновений Феликса под столом в баре, сегодня казалась мне чужой и грязной. Снова. Свитер, казавшийся утром защитой, теперь ощущался как мишень, прибитая к спине.
Феликс пришел позже. Он зашел в студию, сияя, как маленькое солнце, но стоило ему поймать мой застывший взгляд, как его улыбка дрогнула. Он почувствовал. Он всегда всё чувствовал.
— Хёнджин-а... — он подошел ближе, чем позволяли негласные правила этой студии. Слишком близко для того, кто знает о моих границах.
Его рука потянулась ко мне — простое, привычное для него движение, чтобы поправить воротник того самого сиенского свитера, который сидел на мне чуть теснее, чем нужно.
— Не надо, — я отпрянул так резко, что ножки стула со скрежетом проехались по линолеуму, выбивая искру раздражения у Валентины.
Глаза Феликса расширились. В них промелькнула такая острая, нефильтрованная боль, будто я ударил его наотмашь перед всеми.
— Джынни, что случилось?
— Просто не трогай меня. Здесь — нет. Никогда.
Я видел, как его пальцы замерли в воздухе, а потом медленно, судорожно сжались в кулак. Диффузия дала сбой. Мой организм, отравленный шепотками за спиной, снова распознал его как инородное тело. Мир вокруг кричал мне: «Это неправильно. Тебе будет больно». И я поверил миру, а не теплому чаю в его руках.
***
Вечер принес с собой новую порцию пепла. К моему подъезду, мимо разбитых фонарей и ржавых качелей, подкатил угольно-черный внедорожник. Такие машины выглядели в нашем районе как космические корабли, приземлившиеся на свалке.
Из машины вышел человек, чей профиль я знал самого детстваМой отец. Человек, чьи руки всегда пахли дорогим табаком и полным отсутствием эмпатии. Именно он был архитектором моей афефобии. Именно он научил меня, что любое прикосновение — это попытка контроля, а близость — это слабость, которую нельзя себе позволять, если хочешь выжить.
— Хёнджин, — его голос был сухим и безжизненным. — Мать сказала, ты перестал отвечать на звонки. Ты всё еще возишься со своими картинками в этой дыре?
Я стоял на обшарпанном крыльце, и оранжевый свитер Феликса — короткий в рукавах, яркий, нелепый — казался мне сейчас самым громким признанием моего поражения перед отцом.
— Мне здесь нравится.
— Тебе нравится деградировать? — отец подошел ближе. Я инстинктивно вжался в дверной косяк, чувствуя, как стены дома давят на лопатки.
Он не ударил меня. Он просто положил руку на мое плечо. Тяжелую, властную ладонь, которая весила тонну.
— Ты выглядишь как оборванец. На следующей неделе ты возвращаешься в центр. Я нашел тебе место в академии. Из тебя сделают архитектора, а не мазилку.
— Я не поеду, — выдохнул я, чувствуя, как к горлу подкатывает тошнота от запаха его одеколона.
— Поедешь. Или я перекрою всё финансирование, и ты сдохнешь в этом подвале вместе со своими... друзьями. Я слышал, ты завел себе очень колоритное окружение.
Он уехал, оставив после себя запах бензина и полное ощущение катастрофы. Когда через десять минут из тени гаражей вышел Феликс, я не смог даже поднять голову. Моя афефобия вернулась с удвоенной силой. Каждый дюйм моего тела теперь был заминирован.
***
Два дня я провел в лихорадке тишины. А потом пришел Феликс. Без упреков. Без лишних слов. Только с двумя рюкзаками, набитыми баллончиками.
— Нам нужно выплеснуть это, Джынни. Иначе ты просто сожрешь себя изнутри, — сказал он.
Мы пробрались на заброшенную стройку торгового центра — бетонный скелет, возвышающийся над районом. Мы поднялись на самый верхний уровень, где не было стен, только холодный мартовский ветер и небо, затянутое серыми, как грязная вата, облаками.
— Рисуй, Хван, — Феликс протянул мне баллончик с черной краской. — Не «правильно». Не «красиво». Рисуй свой страх. Закрась этот гребаный город.
И я начал. Это была не живопись, это была экзекуция. Я выплескивал на бетонные колонны черную, ядовито-зеленую, грязно-серую краску. Я рисовал свои кошмары: руки, тянущиеся из пустоты, лица без глаз, холодные стены отцовского кабинета. Феликс был рядом. Он не мешал. Он рисовал что-то свое — безумные, неистовые всполохи оранжевого и фиолетового, которые врезались в мою темноту, не давая ей поглотить всё пространство.
Мы работали часами, пока пальцы не онимели от холода, а в легких не поселился запах аэрозоля.
— Смотри, — прошептал Феликс, отходя назад к самому краю перекрытия.
На серой стене наши рисунки смешались в одну безумную симфонию. Моя чернота больше не была пугающей — она стала фоном, на котором его свет горел еще ярче. Это была самая честная работа в моей жизни. Грязная, неправильная, настоящая.
Момент тишины прервал резкий свет фонарей снизу и надрывный вой сирены.
— Эй! Кто там наверху?! Спускайтесь с поднятыми руками!
— Черт, полиция! Бежим! — Феликс схватил меня за руку.
В этот раз я не отпрянул. Мозг переключился в режим выживания, где страх прикосновений уступил место страху потери свободы. Мы бросились вниз по шаткой пожарной лестнице, перепрыгивая через строительный мусор. Сердце колотилось в самых кончиках пальцев, отзываясь в ушах тяжелым молотом. Мы слышали топот ботинок где-то за спиной и окрики патрульных.
Мы нырнули в узкий лаз в заборе, Феликс придержал колючую проволоку, раздирая себе ладонь, чтобы я проскочил быстрее. Мы притаились в густой тени между гаражами, в самом темном углу, где пахло мокрым кирпичом и сыростью.
Феликс прижал меня к стене, накрывая своим телом. Его дыхание было горячим, сбивчивым. Мимо пронеслась патрульная машина, полоснув по стенам сине-красным светом. Мы замерли.
В этой темноте, прижатые друг к другу, мы дышали синхронно. Его лицо было в паре сантиметров от моего, запачканное краской.
— Живы... — выдохнул он, и его глаза в полумраке блеснули той самой безумной, солнечной улыбкой, которую не смог задушить даже холодный бетон.
Я смотрел на него и понимал: мой отец может забрать деньги, академия может забрать статус, а Максим — спокойствие в студии. Но пока этот сумасшедший парень готов прыгать со мной через заборы и пачкать руки в моей черноте, мой слой оранжевого никуда не исчезнет.
— Ликс... — я потянулся к нему сам. Впервые за эти два дня. Мои пальцы, всё еще дрожащие от адреналина, коснулись его щеки, стирая пятно синей краски. — Не уходи. Даже если я буду просить. Даже если я буду гнать тебя, потому что мне страшно. Пожалуйста.
— Никогда, Джынни, — он переплел свои пальцы с моими, и в этот раз диффузия была болезненной, как заживление рваной раны, но она была единственным, что заставляло меня чувствовать себя живым. — Я уже под твоей кожей. Ты сам так сказал.
Мы сидели в темноте гаражей, два соучастника одного большого преступления против серости, и я знал: завтра будет трудно. Но сегодня мы победили.
