Глава 18
Воздух в частной палате пахнал стерильностью и тишиной, но это была уже не та мертвящая тишина клиники. Здесь слышалось ровное, механическое жужжание аппаратуры и тихие шаги медсестер за дверью. Хёнджин лежал на белых простынях, и кажется, эти простыни имели больше жизни, чем он. Его тело, всегда такое выразительное и пластичное, сейчас казалось хрупким каркасом, наброшенным на кости. Кожа была полупрозрачной, с проступающими синеватыми прожилками вен на руках, где до сих пор торчал катетер.
Но самое страшное было позади. Агрессивное промывание крови и курс поддерживающей терапии сделали свое дело. Ядовитый коктейль из лекарств и истощения медленно, но верно отступал. Сознание, утопающее в липком, беспросветном тумане, начало по крупицам возвращаться к нему.
Он не сразу понял, где находится. Потолок был другим. Не низким и давящим, а высоким, белым. И не было ремней. Его руки лежали поверх одеяла, и он мог пошевелить пальцами. Слабо, едва заметно, но мог. Это было первое открытие. Вторым стал взгляд. Он смог сфокусировать его на капельнице, по которой теперь медленно, капля за каплей, в его вену поступал не темный наркотик покоя, а чистая, прозрачная жидкость — питание и спасение.
Дверь открылась, и в палату вошел Банчан. Он выглядел… измотанным. Его безупречный костюм был слегка помят, тень щетины покрывала его обычно гладко выбритую челюсть. В его глазах, всегда таких уверенных и жестких, читалась непривычная усталость и что-то еще — острая, режущая тревога.
Он подошел к кровати и молча смотрел на Хёнджина несколько долгих секунд. Врачи предупредили его: «Он истощен до предела. Обезвожен. Организм на грани. Любой стресс может отбросить его назад. Говорите спокойно».
— Привет, — наконец проговорил Банчан, и его голос был тише и мягче, чем обычно.
Хёнджин медленно перевел на него взгляд. В его глазах не было ни прежнего блеска, ни безумия, ни ярости. Лишь глубокая, бездонная усталость и смутное узнавание.
— Где… — его голос был хриплым шепотом, царапающим горло. — Где я?
— В безопасном месте, — ответил Банчан, подходя ближе. Он потянулся к кувшину с водой, налил в стакан и поднес к его губам с трубочкой. — Пей. Маленькими глотками.
Хёнджин послушно сделал несколько глотков. Вода была прохладной и невероятно вкусной. Она обжигала его пересохшее горло, но это было живительным ожогом.
— Я… я тебя помню, — прошептал он, откидываясь на подушки. — Ты… забрал меня.
— Да, — коротко кивнул Банчан. — Забрал. Больше ты туда не вернешься. Никогда.
В его словах не было гнева. Была окончательность. Обещание.
В палату вошла медсестра и принесла обед. Легкий куриный бульон, овощное пюре, кисель. Она поставила поднос на прикроватную тумбу и вышла.
Банчан посмотрел на поднос, потом на Хёнджина, который даже не повернул головы в сторону еды. Словно не решаясь доверить это никому, даже медперсоналу, Банчан взял тарелку с бульоном и ложку. Он присел на край кровати, его мощная фигура казалась нелепо крупной в этой роли сиделки.
Он зачерпнул ложку бульона, осторожно подул на нее и поднес к губам Хёнджина.
—Ешь.
Хёнджин смотрел на него широко раскрытыми глазами. В них плескалась буря эмоций — стыд, унижение, недоверие и какая-то детская, беспомощная надежда. Он был художником, эстетом, божеством собственного мира. А теперь он лежал, беспомощный, и его кормили с ложки, как младенца. И делал это тот самый человек, которого он считал своим тюремщиком.
Его губы дрогнули. Он медленно, невероятно медленно, приоткрыл рот. Банчан влил в него ложку теплого бульона. Хёнджин сглотнул, и по его лицу пробежала гримаса — его желудок, долгое время бывший пустым, сжался от непривычной пищи.
Банчан не торопился. Он дал ему время, затем поднес вторую ложку. И третью. Они не говорили. В палате стоял лишь тихий звук ложки о фарфор и тяжелое, но ровное дыхание Банчана.
Когда тарелка опустела наполовину, Хёнджин слабо покачал головой. «Хватит». Банчан не стал настаивать. Он поставил тарелку обратно и вытер ему губы салфеткой с неожиданной, почти нежной аккуратностью.
Хёнджин лежал с закрытыми глазами, собираясь с силами. Казалось, простая еда отняла у него все остатки энергии. Но ему нужно было сказать. Пока не передумал. Пока туман не сгустился снова.
— Банчан, — его голос был чуть громче, но все так же хрипл.
Тот посмотрел на него,отложив салфетку.
Хёнджин открыл глаза. В них стояли слезы. Не истеричные, не театральные, а тихие, горькие, настоящие.
—Я… сожалею. О том… что произошло. О том, что я сделал. С пистолетом… с Феликсом… со всем. — Он сглотнул, пытаясь протолкнуть слова через ком в горле. — Я не хотел… не это… я просто… я не знал, что еще делать. Я сломался.
Это было не оправдание. Это было признание. Капитуляция. Падение с того пьедестала, на котором он сам себя вознес.
Банчан слушал, его лицо оставалось непроницаемым. Но его глаза, пристально смотрящие на Хёнджина, смягчились. В них исчезла последняя тень гнева, уступив место чему-то сложному и глубокому — пониманию? Прощению?
— Знаю, — наконец сказал он. Его рука сама потянулась и легла поверх холодной, почти безжизненной руки Хёнджина. Его прикосновение было твердым и теплым. Якорем в бушующем море стыда и отчаяния Хёнджина. — Знаю. Теперь спи. Всё будет по-другому. Я обещаю.
И впервые за долгие недели, повинуясь не лекарствам, а этому тихому, властному обещанию, Хёнджин закрыл глаза и позволил себе погрузиться в сон — не в забытье, а в настоящий, исцеляющий сон, в котором, возможно, не было места ни безумию, ни одержимости, а лишь тихая, хрупкая надежда на то, что его еще можно собрать из осколков.
