4 страница29 апреля 2026, 14:00

𝐚𝐜𝐭 𝟐.

Бьянка проснулась от стука.

Стук был настойчивым, громким, таким, который не впускаешь в сон, а который врывается в него — без стука, без «пожалуйста, откройте», просто удар, и всё. Она лежала с открытыми глазами несколько секунд, глядя в потолок, где утреннее солнце Северной Каролины — уже жаркое, влажное, обещающее к полудню тридцать два градуса и туман, который стелется над парковками, — рисовало длинные золотые полосы сквозь жалюзи. Жалюзи были дешевыми, из «Lowe's», купленными в тот же месяц, когда она въехала сюда, с одной сломанной ламелью, которая висела под углом. Через эту щель пробивался тонкий луч света, падавший прямо на подушку, и Бьянка каждый день клялась себе, что починит их, но никогда не находила времени. Или сил. Или желания.

Девушка лежала и пыталась понять, где находится. В квартире Нэйта? Нет — у Нэйта квартира в районе Дилворт, с высокими потолками и окнами от пола до потолка, выходящими на улицу, где по утрам из кофеен «Starbucks» и «Not Just Coffee» тянет запахом свежего эспрессо и маслянистой выпечки. У Нэйта пахло кондиционером и его одеколоном — «Creed Aventus», который стоил четыреста долларов за флакон и пах березой, дымом и чем-то неуловимо дорогим, как кожаные сиденья в его «Mercedes» GLE. У нее пахло кофе «Folgers», который она не выпила вчера, потому что заснула прямо в халате на диване, и пылью на книжных полках, и тем особым запахом одиночества, который въедается в стены, когда живешь одна достаточно долго. Запах одиночества не имел названия.

Стук повторился. Три удара. Коротких, резких. Кто-то бил костяшками — не ладонью, не кулаком, а именно костяшками, так, чтобы звук был громче, требовательнее. Курьеры из «UPS» или «FedEx» всегда стучали именно так — у них были свои привычки, как у почтальонов, которые знают, что в этом доме живут люди, которые заказывают вещи, но не ждут гостей. Никто из тех, кого ты ждешь, никогда не стучит костяшками. Они звонят в звонок. Или просто входят, потому что у них есть ключи.

— Иду! — крикнула Бьянка, и голос ее прозвучал хрипло, как у человека, который не говорил вслух уже несколько часов. Или дней. Иногда ей казалось, что она не говорит вслух днями — только отвечает на сообщения, которые не требуют голоса, только слушает голосовую почту, которую оставил Нэйт, только шепчет что-то в подушку, когда не может уснуть.

Девушка спустила ноги с кровати и почувствовала, как холодный пол обжигает ступни.

Часы на тумбочке показывали 8:03. Красные цифры горели на черном фоне и Бьянка поморщилась от их яркости. Она проспала. Обычно девушка вставала в семь, выпивала кофе из старой турки, которую купила в турецком магазине на Третьей авеню в Шарлотт, когда еще жила там, смотрела в окно на Голубой хребет — или на то, что от него было видно между двумя соседними домами, — и думала о том, что сегодня будет. Сегодня она проспала. И причиной был не вчерашний клуб, хотя голова была тяжелой и во рту было сухо. Причиной был сон. Тот самый сон, который приснился ей под утро, когда небо за окном начало светлеть, а город — просыпаться, и где-то за стеной сосед, мистер Харрис, который работал в ночную смену на заводе «Cummins», включил телевизор на полную громкость, и канал «Weather Channel» вещал о грозах, которые приближаются с запада, из Теннесси.

Ей снился бассейн. Синяя вода, подсвеченная снизу, такая яркая, что она просвечивала сквозь закрытые веки, и чья-то рука, которая лежала на ее спине. Она не видела лица. Только руку, которая оставляла на коже следы, похожие на ожоги. И Бьянка не хотела просыпаться. Она хотела, чтобы эта рука осталась. Чтобы пальцы провели по позвоночнику еще раз, от шеи до поясницы, и остановились там, где начинается копчик, и чтобы она почувствовала это тепло — не жар, не холод, а именно тепло, которого ей так не хватало последние три года. Но стук в дверь пришел, и рука исчезла, как исчезают все хорошие сны, когда ты открываешь глаза, оставляя после себя только ощущение потери — тоскливое, сосущее, как будто у тебя что-то украли, а ты даже не знаешь, что именно.

Девушка натянула халат и завязала пояс наспех, даже не затянув как следует, и побежала к двери босиком, шлепая по ламинату, который с каждым шагом отдавал холодом в пятки. Холод поднимался от пяток к лодыжкам, от лодыжек к икрам, и к тому моменту, как она добежала до прихожей, ноги уже онемели, как будто девушка шла по снегу, хотя на дворе был сентябрь, и температура на улице уже перевалила за двадцать.

Коридор был узким, заставленным коробками, которые она так и не разобрала после переезда из Шарлотт. На одной из них был написан маркером адрес: «2315 West Meadowview Rd, Greensboro, NC 27407». На другой — «Кухня — осторожно, стекло», и она знала, что там внутри лежат мамины тарелки с розовой каймой, которые она выиграла на ярмарке в Роли в 1987 году. Третья была просто помечена красным крестиком, как будто внутри лежало что-то, что нельзя было открывать. Бьянка сама не помнила, что там. Может быть, мамины вещи. Может быть, просто мусор, который она боялась выбросить, потому что если выбросить, то не останется ничего, что связывало бы ее с прошлым. А связывать было уже нечем — только коробки.

На стене висело зеркало в поцарапанной раме — рама была деревянной, когда-то позолоченной, но золото облупилось, и под ним проглядывал черный пластик. Бьянка мельком увидела в нем себя: растрепанные волосы, темные круги под глазами — такие глубокие, что казалось, будто кто-то надавил большими пальцами на ее глазницы и оставил вмятины, — халат, который держался на честном слове и одной пуговице, и лицо, которое было лицом человека, который только что пережил автомобильную аварию. Или человека, который переживает ее каждый день, понемногу, по капле.

Девушка открыла дверь.

Курьер стоял на пороге, держа в руках две коробки и букет. Он был молодым, может быть, девятнадцати лет, с прыщавым лицом и бейсболкой, надвинутой на глаза. Бейсболка была синей, с логотипом «Carolina Panthers» — выцветшим от солнца. Под ней виднелись рыжеватые волосы, и на виске — маленькая родинка. Его форма была темно-коричневой, с логотипом «UPS» на кармане, и она была ему велика: рукава болтались, штаны собирались гармошкой на щиколотках, и воротник торчал в разные стороны. Он смотрел на Бьянку с тем особенным выражением, которое бывает у всех курьеров рано утром, когда они видят женщин в халатах: смесь любопытства и смущения, как будто он подсматривал за чем-то, что не должен был видеть.

— Бьянка Паркер? — спросил парень, заглядывая в планшет. На заднем сиденье его фургона виднелась еще пара коробок, и он, наверное, спешил, потому что у него было еще двадцать адресов до конца смены.

— Да.

— Распишитесь, мэм.

Бьянка расписалась. Палец дрожал, когда она выводила свои имя и фамилию на экране — кривые, дрожащие буквы. Курьер кивнул, не глядя на нее — он уже смотрел куда-то в сторону, на соседнюю дверь, где, наверное, жила женщина, которая заказывала больше и давала лучшие чаевые, или, может быть, просто не вставала с постели в восемь утра в старом халате. Курьер протянул ей коробки и букет, развернулся и ушел, оставив после себя запах пота и дешевого одеколона «Axe».

Бьянка закрыла дверь и прислонилась к ней спиной.

Она смотрела на то, что держала в руках. Две коробки. Одна большая, плоская, явно с одеждой, перевязанная белой лентой, которая блестела на свету. Другая маленькая, квадратная, обернутая в крафтовую бумагу, перевязанная бечевкой, и на ней была наклейка с названием какого-то бренда — серебряные буквы на голубом фоне, которые заставили ее сердце на секунду пропустить удар, потому что она знала этот бренд. Она видела его в журналах, которые листала в приемной у стоматолога. «Tiffany & Co.» — маленькая коробочка, которая стоит больше, чем ее месячная зарплата в галерее современного искусства. И букет. Красные розы. Тринадцать штук — она пересчитала, потому что число показалось ей странным. Тринадцать. Не двенадцать. Тринадцать — это число, которое выбивалось из ряда. Тринадцать — это не «как всегда». Тринадцать — это что-то новое. Или что-то, что должно было означать что-то, чего она не понимала.

Бьянка уже знала, от кого это. Нэйт. Только Нэйт дарил ей красные розы. Только Нэйт отправлял подарки с утра, чтобы она проснулась и вспомнила, что она — его. Не жена — та получала белые розы, по пятницам, с курьером из «FedEx» (потому что «UPS» был для любовницы, это было частью системы, которую Бьянка выучила так же хорошо, как таблицу умножения). Белые для жены, красные для любовницы. Удобно. Как две линии на одной дороге, которые никогда не пересекаются, потому что если пересекутся, будет авария, трупы, скорая, полиция, репортеры с камерами и заголовки в желтой прессе. Она знала эту систему уже три года, с тех пор как Нэйт сказал ей: «Я разведусь, просто подожди». Это было в ресторане «The Capital Grille» в Шарлотт, за ужином при свечах, когда стейк стоил шестьдесят долларов, а официант знал Нэйта по имени, и Бьянка чувствовала себя не женщиной, а частью интерьера — красивой, дорогой, но такой же безликой, как скатерть на столе.

Девушка ждала. Ждала так долго, что красные розы уже не пахли — они просто стояли в вазе, умирали, и она выбрасывала их, не чувствуя ничего, кроме легкого раздражения от того, что нужно менять воду и вытирать лепестки, которые осыпались на скатерть.

Но сейчас, глядя на эти розы, Бьянка почувствовала что-то другое. Может быть, потому что она только что проснулась. Может быть, потому что ей снился бассейн и чья-то рука. Может быть, потому что вчера в клубе «The Blind Tiger» на Тейт-стрит, где она оказалась после того, как Нэйт отменил встречу в последнюю минуту («работа, малыш, ты же понимаешь»), какой-то парень — она даже не запомнила его лица, только его глаза, голубые, холодные, с той особенной наглой уверенностью, которая бывает у людей, привыкших получать то, что они хотят, — провел пальцем по ее спине, и она до сих пор чувствовала это прикосновение.

Девушка прошла в гостиную и села на пол, скрестив ноги, и поставила коробки перед собой. Халат распахнулся, открыв колени — бледные, с синеватыми прожилками, которые были видны только утром, когда кровь еще не разогналась, и кожа казалась полупрозрачной. Бьянка не поправила халат. Не было сил. Не было желания. Она просто сидела и смотрела на коробки, и в голове у нее было пусто — так пусто, как бывает только в первые минуты после пробуждения, когда ты еще не успела надеть на себя все свои маски, и под ними — только пустота.

Бьянка открыла большую коробку.

Лента соскользнула легко. Крышка поднялась с тихим, бумажным вздохом, и внутри, на белой папиросной бумаге, которая шуршала, лежало платье.

Длинное. Бежевое. На тонких бретелях, которые были похожи на ниточки. Бьянка взяла платье в руки и почувствовала ткань. Она была мягкой, прохладной, с тем особым блеском, который бывает у шелка или у чего-то очень дорогого, что шьют в Италии или Франции, где женщины знают, как одеваться для мужчин, которые смотрят. Ткань переливалась на солнце. Не ярко, не вызывающе, а тихо.

Девушка поднесла платье к лицу и вдохнула запах. Новой ткани. Магазина — того особого, синтетического запаха, которым пахнут все дорогие вещи, которые привозят из Нью-Йорка, из тех бутиков на Пятой авеню, где продавщицы смотрят на тебя сверху вниз, пока не увидят кредитную карту. И чего-то еще — чего-то, что принадлежало Нэйту. Его парфюм? Или просто воспоминание о том, как он смотрел на нее в прошлый раз, когда она была в похожем платье, и сказал: «Ты красивая, Бьянка. Самая красивая из всех, кого я знаю». Она тогда подумала: «Из всех — это включая жену?» Но не спросила. Она никогда не спрашивала. Это было неписаное правило. Не спрашивай о жене. Не спрашивай, когда он разведется. Не спрашивай, почему ты все еще здесь, в этой квартире, с этими коробками, с этой жизнью, которая похожа на ожидание в зале аэропорта имени Пидмонта в Гринсборо — ты знаешь, что рейс задерживают, но не знаешь, на сколько, и не знаешь, прилетит ли он вообще.

Девушка отложила платье в сторону и взяла букет.

Красные розы. Тринадцать штук. Она пересчитала еще раз, потому что число не давало ей покоя. Тринадцать. В прошлый раз было двенадцать. В прошлый раз была дюжина, как и всегда, как и каждый месяц, как и каждый раз, когда Нэйт чувствовал себя виноватым за то, что не смог приехать, или за то, что опоздал, или за то, что забыл про годовщину. Тринадцать — это число, которое выбивалось из ряда. Тринадцать — это не «как всегда». Тринадцать — это что-то новое. Или что-то, что должно было означать что-то, чего она не понимала. Может быть, это был намек. Может быть, это было «я люблю тебя» на языке цветов, который она не знала. Может быть, это была просто ошибка секретарши, которая заказала на одну розу больше, и теперь Бьянка сидела на полу и гадала, что это значит, а на самом деле это не значило ничего.

Она поднесла букет к носу. Розы пахли так, как пахнут розы в цветочном магазине «Harris Teeter» на пересечении Элм-стрит и Грин-Вэлли-роуд, где их опрыскивают водой каждые полчаса, чтобы они не завяли до того, как их купят. Сладко. Приторно. Она вспомнила, как в детстве мать учила ее чистить розы: «Держи стебель под водой, тогда шипы не будут так больно колоться».

И тогда Бьянка заметила записку.

Маленький белый конверт, засунутый между стеблями, почти незаметный, если не присматриваться. Он был прикреплен к тонкой деревянной шпажке, воткнутой в флористическую пену, которая держала цветы. Конверт был из плотной бумаги, с тисненым узором по краям — маленькие золотые точки, которые блестели на свету. На конверте не было ни имени, ни адреса — только пустота, белая, чистая.

Бьянка вытащила его дрожащими пальцами — не от волнения, нет, просто руки замерзли, пока она сидела на полу, и кровь плохо циркулировала, и кончики пальцев побелели, как восковые, — и открыла. Внутри была карточка. Гладкая, дорогая, с тем же тисненым узором, что и на конверте. И на ней, написанное аккуратным, почти каллиграфическим почерком — таким, которому учат в частных школах Северной Каролины, вроде «Greensboro Day School», где девочки из хороших семей готовятся к дебютантским балам и учатся писать так, чтобы их будущие свекрови не могли придраться, — было:

«У тебя ледяные глаза. Их возможно растопить?»

Бьянка прочитала это раз. Потом второй. Потом третий, шевеля губами, как школьница, которая учит стихотворение, но никак не может запомнить, потому что слова не хотят оставаться в голове. «У тебя ледяные глаза. Их возможно растопить?» Она не понимала. Нэйт никогда не писал ей записок. Нэйт вообще не писал — он звонил, присылал сообщения, иногда диктовал секретарше, что купить и куда отправить. Но записки — никогда.

И от этого записка казалась чужой. Не нэйтевской. Как будто ее написал кто-то другой. Кто-то, кто знал, что у нее ледяные глаза. Кто-то, кто видел их не на фотографиях, которые Нэйт, наверное, показывал секретарше, когда говорил: «Отправь это по этому адресу», — а вживую, при каком-то свете, в каком-то месте, где она была не любовницей, а просто женщиной — уставшей, замерзшей, с глазами цвета тумана над горами в пасмурный день.

Кто-то, кто был в клубе прошлой ночью.

Кто-то, кто подошел к стойке, сказал что-то про вино, получил ответ «я не выбирала» и все равно не ушел. Кто-то, кто провел пальцем по ее спине, и она почувствовала это прикосновение даже сейчас, наутро, сидя на полу в старом халате, с тринадцатью розами в руке.

Но это было невозможно. Нэйт не был в клубе. Нэйт был с женой — спал рядом с ней, в их большом доме, с белыми простынями, которые меняют каждые три дня, и смотрел сны, в которых, наверное, не было места для Бьянки. Не могло быть места. Только красные розы по утрам и бежевые платья, которые выбирает секретарша.

Она улыбнулась.

Улыбка вышла неожиданной, почти болезненной — как будто мышцы лица забыли, как это делается, и теперь приходилось заново учиться. Как будто она отвыкла улыбаться по-настоящему, а не той дежурной улыбкой, которую надевала для Нэйта. Она улыбалась не потому, что записка была смешной или романтичной. Она улыбалась, потому что это было что-то новое. Что-то, что выбивалось из привычного ритуала красных роз и бежевых платьев. Что-то, что заставило ее почувствовать себя не любовницей, которую обслуживают по расписанию, как стоматолога или массажиста, а женщиной, которую... что? Которую хотят растопить? Которую видят? Которую замечают?

Она взяла телефон с журнального столика — старый iPhone 10 с трещиной на экране, которая появилась, когда она уронила его, выходя из машины Нэйта на парковке «Bojangles'» на Хай-Пойнт-роуд, где они иногда останавливались, когда он приезжал в Гринсборо. Она набрала номер Нэйта. Пальцы двигались автоматически, без участия мозга, потому что она набирала этот номер сотни, тысячи раз. Он был вбит в мышечную память, как пароль, который вводишь, даже когда спишь.

Гудки были длинными, тяжелыми, как вздохи умирающего. Один. Два. Три. На четвертом гудке он поднял трубку.

— Алло? — Голос Нэйта был сонным, хриплым, с той особенной нотой, которая бывает у мужчин, когда их будят слишком рано. Или когда они притворяются, что их разбудили.

— Привет, — произнесла Бьянка. — Ты спишь?

— Уже нет, — ответил он. И девушка услышала, как он двигается. Шорох простыней — дорогих, египетского хлопка, с плотностью нитей 400, как он хвастался как-то, когда она спросила, почему у него такие белые простыни. Тихий, сдавленный звук, похожий на вздох, — вздох женщины, которая спит рядом и которую разбудило движение. Жена. Жена спала рядом. Бьянка знала это, но каждый раз, когда слышала подтверждение — этот вздох, этот шорох, эту чужую жизнь, которая происходила в нескольких дюймах от Нэйта, пока она сидела одна в своей холодной квартире, — что-то внутри нее сжималось.

Потом звук шагов. И голос Нэйта стал чище, громче, без той приглушенности, которая бывает, когда говоришь в трубку, боясь разбудить кого-то. Теперь он был в другой комнате. В кабинете. Или в ванной. Бьянка представила его: стоит у окна, в одних трусах, с телефоном у уха, и смотрит на улицу, где уже проснулся город, и машины едут по шоссе 77, и люди спешат на работу в банки и страховые компании, и никто из них не знает, что он только что встал с постели, где спала его жена, чтобы поговорить с любовницей.

— Ты рано, — сказал Нэйт. — Что-то случилось?

— Нет, — ответила Бьянка. Она посмотрела на платье, которое лежало на полу рядом с ней, и на розы, которые пахли приторно-сладко, и на записку, которую она все еще держала в руке. — Спасибо за подарки. Платье очень красивое. Цветы тоже.

— Я рад, — произнес Нэйт. — Ты наденешь его сегодня? Я хочу тебя видеть.

— Надену, — сказала она. — Но я звоню не только из-за платья.

Бьянка помолчала. Сделала вдох. И продолжила, чувствуя, как слова застревают в горле, как будто их кто-то держит изнутри, не хочет выпускать, потому что знает, что они принесут только боль:

— Записка. Та, что была в розах. Это что-то новое в наших отношениях, Нэйт. Я не помню, чтобы ты когда-нибудь писал мне записки. Это... — девушка запнулась, подбирая слово, — это мило. Неожиданно. Но мило. Ты что, хочешь внести в наши отношения еще больше романтики?

На том конце провода повисла тишина.

Не та тишина, которая бывает, когда человек обдумывает ответ, взвешивает слова, выбирает лучшие. А та, которая бывает, когда человек не знает, что ответить, потому что вопрос застал его врасплох.

— Что за записка? — наконец спросил Нэйт.

— Ты не знаешь?

— Я... — Нэйт помолчал.

Бьянка слышала, как он вздохнул — глубокий, тяжелый вздох, который бывает у курильщиков, когда они делают первую затяжку утром, впуская никотин в легкие, чтобы проснуться. Но он не курил. Он бросил два года назад, после того как жена сказала, что дочка не должна дышать дымом. Нэйт просто не знал, что сказать. — Я не писал никакой записки, Бьянка. Я попросил секретаршу отправить подарки. Наверное, она решила... добавить что-то от себя. Знаешь, эти девушки, они иногда... они думают, что делают лучше.

Секретарша.

Бьянка посмотрела на записку. На аккуратный, почти каллиграфический почерк. На слова «ледяные глаза». На вопрос «их возможно растопить?». И она вдруг поняла, что этот почерк не принадлежал Нэйту. Нэйт писал как врач — коряво, быстро, неразборчиво, как будто каждая секунда, потраченная на письмо, была украдена у чего-то более важного. Его «я тебя люблю» в сообщениях были сокращены до «я т л», и Бьянка каждый раз смотрела на эти три буквы и думала: может быть, это опечатка? Может быть, он хотел написать что-то другое? Но нет. Это было «я тебя люблю». Упакованное в три буквы.

— Понятно, — ответила Бьянка.

— Бьянка, — начал Нэйт, и в голосе его появилась та нотка, которую она ненавидела больше всего. Нотка вины. Не раскаяния — вины. Той самой вины, которая заставляет мужчин говорить «прости», но не менять ничего. — Я не знал. Я просто хотел сделать тебе приятное. Платье — это я. Розы — это я. А записка... ну, записка — это просто, наверное, та дурочка, которая решила поиграть в романтику. Я поговорю с ней. Уволю, если хочешь.

— Не надо. Не увольняй.

— Бьянка, — сказал Нэйт снова.— Давай встретимся сегодня. Я освобожусь к шести. Закажу столик в том месте, где ты любишь. В «Green Valley Grill». У них отличное вино, и официанты помнят, что ты любишь «Каберне».

— Мне нужно собираться на работу, — ответила Бьянка.

— Бьянка...

— Правда, Нэйт. Я не могу опоздать.

— Ладно. Тогда позвоню позже.

— Позвони, — сказала Бьянка.

И сбросила звонок.

Бьянка припарковала свой старенький Honda CR-V 2015 года на парковке за галереей, там, где асфальт был в трещинах, и из них лезла высокая трава, которую никто не косил уже неделю, а может, и две. Трава была желтовато-зеленой, с жесткими стеблями, которые скребли по днищу машины, когда она заезжала на свое обычное место — третье слева, рядом с контейнером для мусора. Галерея «Blue Ridge Contemporary» стояла на Элм-стрит, в здании из красного кирпича, которое когда-то было текстильной фабрикой, а теперь пахло краской, лаком и тем особым запахом денег, который появляется там, где белое вино льется в хрустальные бокалы, а люди в дорогих туфлях делают вид, что понимают искусство. На фасаде висела вывеска — черные буквы на белом фоне, такие же чистые и правильные, как всё, что она ненавидела в этом месте.

Девушка выключила двигатель и несколько секунд сидела неподвижно, глядя на кирпичную стену, на которой кто-то из местных уличных художников лет пять назад нарисовал граффити — синего кита, плывущего среди звезд.

Она вышла из машины, и каблуки — новые, из «Dillard's» в торговом центре «Four Seasons», купленные на прошлой неделе, когда она поняла, что старые стерлись до железных шпилек, — стукнули по асфальту. Она поправила платье — бежевое, блестящее, слишком дорогое для галереи, где билет на экскурсию стоил двадцать пять долларов, — и почувствовала, как ткань скользит по телу, холодная, как та вода в бассейне, которая ей приснилась сегодня под утро. Она надела его для Нэйта.

В галерее пахло кофе из автомата в холле. Бьянка вошла через служебный вход, мимо комнаты, где стояли старые рамы, сломанные подрамники и стопки афиш прошлых выставок, сложенные в углу и уже пожелтевшие по краям. Здесь было темно, и она на секунду остановилась, давая глазам привыкнуть к полумраку, и в этой темноте к ней снова пришло ощущение пальца на спине — легкого, шершавого, оставившего след, который она чувствовала до сих пор. Девушка тряхнула головой и пошла дальше.

— Бьянка! — Голос Мэдди прозвучал из главного зала. — Ты вовремя. Я уж думала, ты сегодня не придешь.

Мэдди стояла у стойки регистрации, перебирая брошюры, которые надо было разложить по стопкам — по десять штук, как велела куратор. На ней была блузка цвета темного моря. Ее волосы были собраны в высокий хвост, перехваченный резинкой с блестящими стразами, и золотые серьги-кольца раскачивались, когда она двигалась, отбрасывая блики на стойку. Мэдди была из тех девушек, которые всегда знают, что сказать, и всегда говорят это громко. Бьянка иногда завидовала ей. Иногда — просто уставала.

— Пришла, — сказала Бьянка, подходя к стойке. — Что у нас сегодня?

Мэдди перестала перебирать брошюры и посмотрела на нее. Взгляд был быстрым, цепким. Бьянка знала этот взгляд. Мэдди работала в галерее дольше, чем она, и знала всех сплетников Гринсборо, всех коллекционеров, всех художников, которые спали с кураторами, чтобы их картины повесили в главном зале, а не в подсобке. Она знала и про Нэйта. Знала, но никогда не спрашивала прямо.

— У нас группа в десять, — начала Мэдди, отворачиваясь к компьютеру и начиная что-то печатать. Пальцы ее стучали по клавишам быстро, уверенно, как у секретарши, которая привыкла, что от нее зависит всё. На экране монитора горела синяя рамка программы регистрации, и Бьянка увидела список: десять фамилий, все из Каролины, все с пометкой «групповой билет». — Десять человек. Приезжают посмотреть новую выставку. Современное искусство, эти... — она махнула рукой в сторону зала, где на стенах висели большие полотна, — эти новые картины. Нужно показать, рассказать смысл каждой. Ты же помнишь, что там написано в буклете?

Бьянка выдохнула. Она смотрела на зал, где на белых стенах, под правильным светом висели картины. Большие, яркие, с кричащими цветами и странными формами. Картины, которые должны были что-то значить, но Бьянка не знала, что именно. Она знала только то, что было написано в буклете, который ей дали в понедельник, и то, что она прочитала в «New York Times» про художницу, которая их нарисовала, пока ждала в очереди к стоматологу.

— Помню, — ответила девушка. — «Диалоги с пустотой». Серия из семи полотен. Художница — Рейчел Фостер. Из Ашвилла. Работает с акрилом и коллажем. Исследует тему... — она запнулась, вспоминая, — тему одиночества в цифровую эпоху. В прошлом году выставлялась в Чарльстоне, получила грант от Фонда Гуггенхайма.

Мэдди усмехнулась. Усмешка была короткой, почти незаметной, но Бьянка увидела, как дрогнули уголки ее губ, обведенные розовой помадой, которую она покупала в «Ulta» и которая всегда оставалась на чашке с кофе.

— Одиночество в цифровую эпоху, — повторила Мэдди. — Это они так называют картины, которые похожи на то, что дети рисуют в детском саду, когда им дают слишком много красок и кофеина. Ладно, не важно. Ты справишься. Ты всегда справляешься. Как вчера? — спросила Мэдди, не глядя на Бьянку. Она открыла ящик стола, достала пачку жевательной резинки «Trident» с мятным вкусом, вытащила одну пластинку, сунула в рот, а упаковку бросила обратно, где она упала на старые каталоги и подарочные карты, оставшиеся с прошлого сезона. — В клубе. Ты сказала, что пойдешь. Скучно было?

Бьянка посмотрела на свои руки.

— Скучно, — ответила девушка. — Толпа. Музыка громкая. Все смотрят на всех. Я выпила бокал текилы вина и ушла.

Бьянка не рассказала про парня. Про то, как он подошел к стойке, как смотрел на нее, как спросил про вино, а она ответила: «Я не выбирала». Про то, как он провел пальцем по ее спине, и девушка почувствовала это прикосновение даже сейчас, наутро, когда уже была здесь, в галерее, с Мэдди, которая жевала резинку и смотрела на нее своими быстрыми, цепкими глазами. Она не рассказала. Потому что не знала, как рассказать. Потому что это было ее, только ее — это тепло, которое осталось на коже.

— А Нэйт? — спросила Мэдди. Она перестала жевать, и резинка застыла у нее во рту. — Нэйт звонил? Или опять прислал что-нибудь?

Бьянка посмотрела на свое платье. Бежевое, блестящее, слишком дорогое. Мэдди смотрела туда же. Она уже заметила. Конечно, заметила. Мэдди замечала всё, даже когда не хотела замечать.

— Прислал, — ответила Бьянка. Она провела рукой по ткани, чувствуя, как шелк скользит под пальцами. — Платье. И розы. Красные. Тринадцать штук.

Мэдди подняла бровь. Одна бровь, левая, — та, которая была чуть выше правой, и это делало ее лицо слегка асимметричным.

— Тринадцать, — произнесла Мэдди. — Это что-то новое. Обычно двенадцать. Он что, решил, что одного раза в месяц мало? Или это такой намек? Тринадцать роз — «будь моей тринадцатой»? Или, может, «прости, что забыл про годовщину»?

Бьянка не улыбнулась. Шутка была плоской, но Мэдди сказала ее не для того, чтобы рассмешить. Она сказала ее, чтобы проверить. Чтобы увидеть, что прячет Бьянка за своим ровным голосом и спокойным лицом.

— Просто платье и розы, — сказала Бьянка. — Как всегда.

Девушка не рассказала и про записку. Про «у тебя ледяные глаза. Их возможно растопить?». Про то, как Нэйт переспросил, что за записка, и помолчал, и сказал: «Наверное, секретарша». Она не рассказала, потому что если расскажет, то Мэдди скажет то, что она уже сказала. Что нужно ставить выбор. Что нужно или уходить, или требовать. Что нельзя сидеть на двух стульях, потому что рано или поздно они разъедутся, и ты упадешь, и будет больно, и никто не придет, чтобы поднять.

Мэдди смотрела на нее. Резинка снова задвигалась во рту, и Бьянка слышала, как она хрустит, как маленькие пузырьки воздуха лопаются.

— Бьянка, ты должна поставить ему выбор. Нэйту. Ты должна сказать: или я, или она. Или ты уходишь от жены, или я ухожу от тебя. Не завтра. Не через месяц. Сейчас. Потому что если не сейчас, то никогда. Ты же знаешь.

Бьянка смотрела на Мэдди, и в голове у нее было пусто. Не потому, что она не думала об этом. Она думала об этом каждый день. Каждую ночь. Каждый раз, когда Нэйт говорил «я разведусь, просто подожди», а она слышала, как его жена вздыхает во сне на заднем плане. Бьянка думала об этом, когда выбирала платье, когда ставила розы в вазу, когда стирала простыни, которые пахли только ею, потому что Нэйт не оставался на ночь. Никогда. Она думала об этом, когда смотрела на слово «Жди» на последней картине, и думала, сколько еще можно ждать, и не ждать ли уже нечего, и не стала ли она сама этим ожиданием, этой пустотой, этим вопросом, на который никто не отвечает.

— Мэдди, — начала девушка, но не закончила.

Потому что в этот момент открылась дверь.

Дверь была тяжелой, стеклянной, в стальной раме, и она открывалась с тихим, пневматическим шипением. Вошли люди. Десять человек. Мужчины в поло — синем, белом, в клетку, — с брюками цвета хаки и туфлями, которые стучали по деревянному полу. Женщины в льняных блузках, с сумками через плечо — сумки были кожаными, дорогими, с логотипами, которые значат, что у тебя есть деньги, но нет вкуса. На груди у всех были бейджи — «Группа искусствоведов Каролины», серебряные буквы на белом фоне. Впереди шла женщина в очках в тонкой золотой оправе, с короткой стрижкой. Она несла планшет в кожаном чехле и смотрела прямо на Бьянку.

— Мисс Паркер? — спросила она, подходя к стойке.

Бьянка выдохнула.

— Да, — ответила Бьянка, поворачиваясь к группе. Она улыбнулась. Улыбка вышла правильной, тренированной, той самой, которой она улыбалась посетителям. — Добро пожаловать в галерею «Blue Ridge Contemporary». Меня зовут Бьянка Паркер. Сегодня я проведу для вас экскурсию по выставке «Диалоги с пустотой», — Девушка взяла буклет со стойки. — Следуйте за мной, пожалуйста.

Группа шла за ней — десять человек, шесть женщин, четверо мужчин, все с бейджами на груди, где серебряными буквами было вытиснено «Группа искусствоведов Каролина». Она слышала их шаги — тяжёлые, уверенные, шаги людей, которые привыкли, что их слушают. Слышала шепот, обрывки фраз, которые сливались в общий гул: «...да, я читала про неё в «Artforum», очень интересно...», «...а потом мы поедем в «The Liberty Oak» на устрицы, говорят, там лучшие в городе...», «...у неё муж — хирург, представляешь, он купил ей студию в Ривер-Артс...».

Девушка вошла в главный зал и остановилась перед первой картиной. Группа встала полукругом, и Бьянка пропустила их вперёд, как делала всегда, чтобы они могли видеть полотно целиком. Женщина в очках — та, что была впереди, с короткой стрижкой и уверенной походкой, — встала в центре, скрестив руки на груди. Мужчины расположились сзади, кто-то уже достал телефон, чтобы сфотографировать. Бьянка открыла рот, чтобы начать, и в этот момент увидела его.

Он стоял в самом конце группы, почти у входа, у массивной двери из стали и стекла, которая вела в холл. Он был в белой рубашке — той самой, полотняной, расстёгнутой на три пуговицы, с рукавами, закатанными до локтя, — и его руки, длинные, с чёткими сухожилиями, которые проступали, когда он двигал пальцами, были опущены вдоль тела. На левом предплечье, чуть выше запястья, она заметила татуировку — маленькую чёрную звезду, которую раньше не видела, потому что в клубе было темно, и он стоял к ней вполоборота, и Бьянка не смотрела, она старалась не смотреть. Звезда была размером с ноготь мизинца, с пятью лучами, один из которых был чуть короче других, как будто художник ошибся или сделал это нарочно. Сейчас он смотрел не на неё — на потолок, где старые балки фабрики были покрашены в белый цвет, а краска облупилась, и из трещин выглядывало тёмное, почти чёрное дерево, исцарапанное временем.

Это был он. Тот самый. Парень из «The Blind Tiger». Тот, кто подошёл к стойке, сказал что-то про вино, получил ответ «я не выбирала» и всё равно не ушёл. Тот, кто провёл пальцем по её спине — легко, едва касаясь, — и оставил след, который она чувствовала до сих пор.

Бьянка замерла. Она смотрела на него, а он смотрел на потолок, и в его лице — остром, с высокими скулами и ртом, который, казалось, был готов усмехнуться, но не усмехался, — не было ни узнавания, ни интереса. Как будто он был здесь впервые. Как будто он никогда не видел её. Как будто его пальца не было на её спине.

— Мисс Паркер? — Голос женщины в очках прозвучал нетерпеливо. — Мы готовы.

Бьянка вздрогнула. Она моргнула, отвела взгляд от парня, посмотрела на женщину, на её очки в тонкой золотой оправе, на её сжатые губы, на её бейдж, где было написано «Доктор Патрисия Лэнгфорд, председатель».

— Да, простите, — произнесла Бьянка. Она сделала шаг к картине, и её каблук попал в щель между досками, и она на секунду потеряла равновесие, но удержалась, не подав виду. — Первая работа из серии «Диалоги с пустотой». Художница Рейчел Фостер из Ашвилла, работает с акрилом и коллажем. Размер — два метра на полтора, акрил на холсте, 2023 год. Картина была приобретена галереей при поддержке Фонда искусств Северной Каролины и спонсорской программы «Wells Fargo».

Она повернулась к картине, и её взгляд упёрся в белую дыру в центре чёрного полотна. Дыра пульсировала, если смотреть на неё достаточно долго, — оптическая иллюзия, которую Фостер создавала, накладывая слои белого акрила разной плотности. Бьянка знала это, но сегодня белое пятно казалось ей не иллюзией, а чем-то живым, дышащим, как тот вопрос, который она прочитала в записке сегодня утром. Девушка снова увидела его краем глаза — он стоял у входа, его руки были опущены, он всё ещё смотрел на потолок, как будто там, в трещинах старой краски, было что-то важнее, чем она, чем её рассказ, чем всё, что она могла сказать.

— По замыслу автора, — продолжала Бьянка, и голос её звучал ровно, правильно, как по бумажке, хотя она не смотрела в буклет, потому что знала всё наизусть, — это изображение пути, который мы выбираем, когда не знаем, куда идти. Белые линии — это наши попытки, наши движения, наши надежды. Белое пятно в центре — это то, что мы ищем. Или то, что ищет нас. Фостер говорит, что это пятно — не ответ. Это вопрос. Вопрос, который мы задаём себе, когда остаёмся одни. Когда свет гаснет и мы остаёмся только с собой и с тем, что мы наделали.

Девушка говорила, а сама краем глаза следила за ним. Парень по-прежнему не смотрел на неё. Теперь он перевёл взгляд с потолка на картину — на ту самую, о которой она рассказывала, — и в его лице было что-то, что она не могла понять. Не интерес, нет, не тот интерес, который бывает у коллекционеров или критиков. Скорее... любопытство. Живое, настоящее любопытство человека, который видит что-то в первый раз и пытается понять, что это. Он сделал шаг вперёд, ближе к картине, и его рука — та самая, с татуировкой, с длинными пальцами, которые она помнила на своей спине, — поднялась, и в ней оказался телефон. iPhone, последняя модель, в чёрном чехле с потёртостями на углах, как будто он носил его в кармане джинсов и тот тёрся о зажигалку или ключи. Он сфотографировал картину. Один раз. Не проверяя, как получилось, не приближая, не делая селфи на фоне. Просто поднял, нажал кнопку, убрал. Как будто это было важно. Как будто картина имела для него значение.

Бьянка смотрела на это, и что-то внутри неё — не сердце, нет, что-то другое,— сжалось. Он не смотрел на неё. Он смотрел на картину. Он фотографировал картину. Он даже не взглянул на неё, на её платье, на её лицо, на её ледяные глаза.Как будто Бьянки не было. Как будто вчерашнего вечера не было. Как будто его палец никогда не касался её спины.

Она перевела взгляд на группу. Доктор Лэнгфорд смотрела на картину, и её губы были сжаты, как будто она пыталась что-то понять, но не могла. Мужчина в синем поло — на его бейдже было написано «Роберт Харрис, адвокат» — снова смотрел в телефон, спрятав его под лацканом пиджака. Две женщины в льняных блузках шептались, и одна из них показывала пальцем на потолок, где была трещина в форме ветки дерева. Кто-то сзади кашлянул — сухой, короткий кашель, который бывает у курильщиков со стажем. Бьянка почувствовала, как её щёки заливает жар, как дыхание становится тяжелее, как слова, которые она готовилась сказать, путаются в голове.

— Перейдём ко второй работе, — продолжила Бьянка. — «Ожидание».

Она пошла ко второй картине, и её каблуки стучали по полу, и этот стук был громче, чем нужно, и девушка чувствовала, как все смотрят на неё, и она знала, что парень не смотрит, что он остался у первой картины, что, наверное, рассматривает её, фотографирует, что она для него — пустое место, как он для неё вчера был пустым местом, когда она сказала: «Я не выбирала». И от этого знания ей становилось тошно, и Бьянка ненавидела себя за это, и не могла остановиться.

Вторая картина висела на соседней стене, у окна, выходящего на Элм-стрит. За окном было утро, и солнце пробивалось сквозь пыльные стёкла, оставляя на полу длинные золотые полосы. Бьянка встала перед картиной, спиной к группе, давая себе секунду, чтобы собраться. Море было серым, тяжёлым, с белыми барашками на волнах, которые были похожи на пену, на сливки, на то, что остаётся, когда молоко скисает и его выливаешь в раковину. Волны были написаны широкими мазками, и в них чувствовалась сила — не та сила, которая поднимает корабли, а та, которая их топит. На переднем плане, на берегу, стояла фигура. Фигура была размытой, как на фотографии, которую смазали, когда снимали, или как воспоминание о человеке, которого ты знал когда-то, но уже забыл, как он выглядит. Нельзя было понять, мужчина это или женщина, старый или молодой. Только силуэт, смотрящий на море, и море, смотрящее на него. И Бьянка вдруг поняла, что эта фигура — она сама. Которая ждёт. Которая стоит на берегу уже пять лет и смотрит на горизонт, и знает, что тот, кого она ждёт, не придёт, и всё равно стоит. Потому что если уйдёт, то не узнает.

Девушка повернулась к группе. И снова увидела его.

Парень отошёл от первой картины и теперь стоял у второй, но не там, где она ожидала, не в центре, а сбоку, у окна, где свет падал по-другому, и его лицо было в тени, и только золотая цепочка на шее — он носил её вчера, и она помнила, как она блестела при каждом движении, — поблескивала, когда он наклонял голову. Он смотрел на картину. Только на картину. Его голова была чуть наклонена вправо, и Бьянка видела его профиль — ровный нос, линию челюсти, ту самую, которую она не разглядела в клубе, потому что не хотела разглядывать. Он поднял телефон и снова сфотографировал. Не быстро, не торопясь, как будто ему было важно поймать правильный свет, правильный угол. Он сделал два кадра, потом приблизил, сфотографировал фрагмент — ту самую фигуру, размытую, серую, стоящую на берегу. Потом отступил, посмотрел на экран, увеличил, что-то рассмотрел, кивнул сам себе и убрал телефон в карман брюк — джинсов, тёмно-синих, с потёртостями на коленях и белыми следами от краски, похожими на те, что остаются после ремонта, когда красишь стены в новой квартире.

Парень так и не посмотрел на неё.

Бьянка смотрела на него, и в голове у неё было пусто. Не потому, что она забыла слова. Слова были в голове, они ждали, они были готовы выйти. Но застревали в горле, потому что девушка не могла оторвать взгляд от его рук. От тех самых пальцев, которые вчера прошлись по её спине и оставили след, который она чувствовала сейчас, под этим платьем, под этим светом, под взглядами десяти человек, которые приехали, чтобы посмотреть на искусство, а не на то, как их экскурсовод смотрит на одного из участников группы.

— Мисс Паркер? — снова прозвучал голос доктора Лэнгфорд. На этот раз он был нетерпеливее. — Мы ждём.

Бьянка вздрогнула. Она перевела взгляд на женщину, на её очки, на её сжатые губы, на её руки, скрещённые на груди. Девушка почувствовала, как кровь приливает к лицу, как щёки становятся горячими, как ладони — влажными. Она сжала буклет, который всё ещё держала в руках, так сильно, что бумага захрустела, и один угол оторвался и упал на пол.

— Простите, — произнесла девушка. Она кашлянула, прочищая горло. — Вторая работа — «Ожидание». Фостер говорит, что это изображение человека, который ждёт. Неизвестно, чего. Может быть, корабля. Может быть, новостей. Может быть, того, кто ушёл и не вернулся. Она говорит, что это ожидание — не пассивное. Это активное ожидание. Это когда ты стоишь на берегу и смотришь, и знаешь, что тот, кого ты ждёшь, может не прийти, но ты всё равно стоишь. Потому что если уйдёшь, то не узнаешь. А не знать — хуже, чем ждать.

Бьянка говорила, и голос был ровным, спокойным, как будто она читала лекцию, как будто эти слова не имели к ней никакого отношения. Но она чувствовала, как каждое слово режет горло, как каждое слово — это она. Её ожидание. Её берег. Её горизонт, на котором никогда не появляется корабль. И она снова посмотрела на парня — не могла не посмотреть, — и увидела, что он не смотрит на неё. Он смотрит на картину. И в его лице, в том, как он наклонил голову, как его глаза — голубые, она помнила их цвет, потому что вчера он смотрел на неё пять секунд, и девушка запомнила их, как запоминают цвет моря перед штормом, — скользят по полотну, было что-то, что она не могла назвать. Не восхищение. Не понимание. А что-то другое. Что-то, что было похоже на узнавание. Как будто он видел в этой размытой фигуре что-то своё. Как будто он тоже ждал. Кого-то. Чего-то. Сам не зная.

Парень снова достал телефон. Сделал шаг ближе к картине, почти касаясь её носом, и Бьянка заметила, что он фотографирует не всё полотно, а только фрагмент — ту самую фигуру, размытую, серую, стоящую на берегу. Он сделал три снимка. Потом отступил, посмотрел на экран, увеличил, что-то рассмотрел, кивнул сам себе и убрал телефон.

Парень так и не посмотрел на Бьянку.

Девушка чувствовала, как внутри неё поднимается что-то — не злость, нет, что-то другое, что-то, что было похоже на разочарование, смешанное с облегчением. Она хотела, чтобы он посмотрел на неё. И одновременно боялась этого. Потому что если он посмотрит, она не знала, что сделает. Что скажет. Что покажет на своём лице, которое она так долго училась держать в порядке. Она перевела взгляд на группу, на доктора Лэнгфорд, которая уже открыла рот, чтобы задать вопрос, на мужчину сзади, который убрал телефон, на двух женщин слева, которые шептались и поглядывали на часы — большие, мужские, с циферблатом, похожим на спидометр.

— Третья работа, — продолжила Бьянка, — «Диалог с пустотой номер три».

Она пошла к третьей картине, и её каблуки стучали по полу, и она чувствовала, как все идут за ней, и она знала, что он идёт где-то сзади, и не оборачивалась, не смотрела, не давала себе права смотреть. Бьянка смотрела прямо перед собой, на следующую картину, которая была похожа на предыдущую — большая, яркая, с кричащими цветами, — и думала о том, что он, наверное, снова будет фотографировать. И что это не имеет значения. Что это вообще не имеет никакого значения. Что парень — просто один из десяти. Что он — никто. Что его прикосновение было случайностью, игрой, спором, о котором она не знала и не хотела знать.

Но Бьянка знала. Она знала, что это не было случайностью. Она знала, что он подошёл не просто так. Девушка знала, что парень провёл пальцем по её спине не потому, что не мог удержаться, а потому, что хотел что-то доказать. Себе. Своим друзьям. Этому миру, где женщины с ледяными глазами сидят в одиночестве и крутят бокалы, а мужчины подходят, чтобы проверить, можно ли их растопить.

Бьянка остановилась перед третьей картиной и повернулась к группе. Её взгляд скользнул по лицам — доктор Лэнгфорд, Роберт Харрис, две женщины в льняных блузках, мужчина с бородой и рюкзаком на одном плече, женщина с сумкой «Dooney & Bourke» через плечо, пара, которая держалась за руки, — и нашёл его. Парень стоял в заднем ряду, у колонны, облицованной старым кирпичом, на котором кто-то когда-то нацарапал инициалы, и смотрел не на неё, а на картину, которая висела справа — четвёртую, ещё не начатую. Он смотрел на неё так, как будто она была важнее, чем всё, что Бьянка могла сказать. Как будто она могла ответить на вопросы, которые он не задавал.

Девушка отвела взгляд. Сделала вдох. Начала говорить.

— Третья работа посвящена теме потери. Фостер использует здесь коллаж — фрагменты старых фотографий, газетные вырезки, куски обоев, которые она нашла на свалке в Ашвилле, на той самой улице, где выросла. Она говорит, что пустота — это не отсутствие. Это то, что остаётся, когда что-то забирают. Когда человек уходит. Когда надежда умирает. Когда ты остаёшься один в комнате, где всё напоминает о том, кого больше нет.

Бьянка говорила, и её голос был ровным, но внутри всё дрожало. Потому что она говорила о себе. О том, что осталось, когда отец умер в больнице «Duke University Hospital», и она приехала, чтобы забрать её вещи, и в шкафу висела рубашка, которую он так и не надел. О том, что осталось, когда Нэйт сказал «я разведусь» и не развёлся, и Бьянка перестала верить, но продолжала ждать, потому что не знала, что делать с пустотой, если перестать ждать. О том, что осталось, когда она поняла, что её глаза стали ледяными, и никто не заметил этого, кроме какой-то секретарши, которая написала записку, и этого парня, который провёл пальцем по её спине и теперь стоял в углу и фотографировал картины, как будто её не существовало.

Девушка снова посмотрела на него. Парень смотрел на четвёртую картину. Его телефон был в руке, и он наводил его на полотно, искал угол, свет. Он сделал шаг влево, потом вправо, потом поднял телефон выше, почти над головой, чтобы поймать свет, падающий из окна. Он не смотрел на неё. Он даже не знал, что она смотрит на него. Или знал, но не обращал внимания. И это было хуже всего.

Бьянка перешла к четвёртой картине. Потом к пятой. Потом к шестой. Она рассказывала о цветах, о формах, о замысле художницы. О том, как Фостер смешивала акрил с песком, чтобы создать текстуру. О том, как она использовала технику сграффито, процарапывая верхний слой краски, чтобы обнажить нижний. О том, как она вклеивала в холст обрывки писем, которые ей писал отец, ушедший, когда ей было семь. Девушка говорила правильно, ровно, как учили, как было написано в буклете. Но её взгляд — она не могла это контролировать — возвращался к нему снова и снова. Парень стоял в углу, у окна, у колонны, в центре, в заднем ряду, но никогда — ни разу — в её поле зрения, когда она смотрела прямо. Он всегда был сбоку. Или сзади. Или там, куда нужно было повернуть голову, чтобы увидеть. И каждый раз, когда она поворачивала, он не смотрел на неё. Он смотрел на картины. Фотографировал. Перемещался. Рассматривал.

Бьянка заметила, как он фотографирует пятую картину — ту, где на ярко-жёлтом фоне, похожем на цвет школьного автобуса, были написаны слова «ты здесь» маленькими чёрными буквами, почти незаметными, если не подойти близко. Парень подошёл. Приблизил телефон. Сфотографировал. Отступил. Снова приблизил. Он делал это с такой сосредоточенностью, с таким вниманием, как будто эти слова были адресованы ему. Как будто картина говорила с ним.

Бьянка рассказывала о шестой картине, когда он впервые за всё время экскурсии поднял голову и посмотрел на неё.

Это длилось не больше секунды. Может быть, две. Их взгляды встретились — её серо-голубые, его голубые, холодные, с той особенной наглой уверенностью, которая была его визитной карточкой, — и в этой секунде Бьянка увидела то, что не хотела видеть. Он узнал её. Конечно, узнал. Он знал, кто она. Он знал, что это она стояла у стойки в «The Blind Tiger», что это её спины коснулся его палец, что это она сказала «я не выбирала». Парень знал. И он смотрел на неё так, как будто ждал, что она сделает что-то. Скажет что-то. Покажет что-то.

Но Бьянка не сделала ничего. Она отвела взгляд, повернулась к картине, продолжила говорить.

— Шестая работа называется «Эхо». Фостер использует здесь технику сграффито — процарапывает верхний слой краски, чтобы обнажить нижний. Она говорит, что эхо — это не повторение. Это ответ. Это то, что остаётся, когда голос замолкает. Это то, что мы слышим, когда остаёмся одни. Это голос того, кого нет, но который всё ещё говорит с нами.

Бьянка посмотрела на доктора Лэнгфорд. Та кивнула, и в её глазах было что-то, что девушка не могла прочитать. Может быть, одобрение. Может быть, нетерпение. Может быть, просто ожидание того, что она закончит и они смогут пойти в «The Liberty Oak» на устрицы.

— Последняя работа, — закончила Бьянка. — «Жди». Самая маленькая работа в серии. Акрил, холст, двадцать на тридцать сантиметров. Фостер написала её в ночь, когда умерла её мать. Она говорит, что это слово — не приказ. Это просьба. Просьба к тем, кто остался, не уходить. Не забывать. Не переставать ждать. Даже когда знаешь, что тот, кого ты ждёшь, не вернётся.

Она замолчала. Группа молчала. Доктор Лэнгфорд смотрела на картину, и её лицо было бледным, как будто она увидела что-то, что не хотела видеть. Роберт Харрис смотрел в пол, на свои туфли «Allen Edmonds», которые стоили больше, чем аренда Бьянки за месяц. Женщина с сумкой «Dooney & Bourke» вытирала глаза платком. Мужчина с бородой смотрел в окно, на улицу, где машины ехали по Элм-стрит, и солнце отражалось от их лобовых стёкол, ослепляя.

Бьянка стояла, чувствуя, как её ноги дрожат, как платье прилипает к спине, как вчерашнее прикосновение — его прикосновение — пульсирует на коже, как второй пульс. Девушка не смотрела на него. Она не давала себе смотреть на него. Она смотрела на картину, на красные буквы, на кривые линии, на пустоту под словом, и думала о том, что она тоже ждёт. Ждёт, когда он уйдёт. Ждёт, когда группа уйдёт. Ждёт, когда она останется одна и сможет выдохнуть.

— Спасибо, — сказала доктор Лэнгфорд.— Очень познавательно.

Группа начала расходиться. Кто-то пошёл к выходу, кто-то остался, чтобы ещё раз посмотреть на картины. Доктор Лэнгфорд подошла к Бьянке, пожала ей руку — сухое, быстрое рукопожатие, как у человека, который не любит прикасаться к незнакомцам, — сказала что-то про то, что они обязательно приедут на следующую выставку, что Фостер — очень перспективная художница, что грант Фонда Гуггенхайма был абсолютно заслужен. Бьянка кивала, улыбалась, говорила «спасибо, приезжайте». Роберт Харрис уже был у двери, что-то говорил в телефон, прикрывая рот ладонью. Пара, которая держалась за руки, что-то шептала друг другу, и женщина смеялась, и её смех был громким, как колокольчик на кассе в «Harris Teeter».

Бьянка стояла, смотрела, как они уходят, и чувствовала, как напряжение уходит из плеч, как дыхание становится глубже, как сердце перестаёт колотиться. Она ждала, когда закроется дверь. Ждала, когда она останется одна. Ждала, когда сможет снять эту улыбку, снять это платье, снять этот день, как снимают одежду, которая стала слишком тяжёлой.

Бьянка развернулась и пошла к служебному выходу. Она прошла мимо стойки, где Мэдди что-то печатала на компьютере — старом «Dell» с монитором, который грелся и издавал тот особенный гул, который бывает у техники, которую пора менять, но денег нет. Мэдди подняла голову, и её глаза скользнули по лицу Бьянки, но она ничего не сказала, только кивнула, как будто знала, что сейчас не время.

Бьянка прошла мимо автомата с кофе, который шипел и плевался горячей водой, и на секунду задержала взгляд на пластиковом стаканчике, который кто-то оставил на стойке. Прошла мимо стопки афиш будущей выставки — «Ландшафты памяти: фотографии Аппалачей», — которые ещё пахли типографской краской и лежали на стуле, где обычно сидела миссис Паттерсон, уборщица, когда пила свой кофе из термоса, который она приносила из дома. В подсобке было темно, и она нащупала рукой выключатель, но не нажала. Ей нравилась темнота. В темноте можно было не улыбаться.

Девушка уже взялась за ручку двери, ведущей в раздевалку, когда услышала голос.

— Мисс Паркер?

Бьянка замерла. Рука застыла на ручке. Она не хотела оборачиваться. Хотела сделать вид, что не слышала, открыть дверь, уйти, закрыть за собой, остаться в темноте подсобки, где можно было выдохнуть, снять эту улыбку, снять это платье, снять этот день, как снимают одежду, которая стала слишком тяжёлой. Но голос был настойчивым, не громким, но таким, который не оставлял выбора, как тот стук в дверь сегодня утром, который не слушать было нельзя.

Она обернулась.

Он стоял в дверях зала, у входа в холл. Парень смотрел на неё, и в его глазах не было того вызова, который был вчера, когда он подходил к стойке в «The Blind Tiger». Был вопрос. Тот самый вопрос, который она прочитала в записке сегодня утром. «У тебя ледяные глаза. Их возможно растопить?»

Девушка выпрямилась, отпустила ручку двери, повернулась к нему лицом.Она скрестила руки на груди — не потому, что хотела защититься, а потому, что не знала, куда их деть. Её руки были влажными, и она сжала их в локтях, чтобы он не заметил.

— Да? — произнесла Бьянка. 

Он сделал шаг вперёд, и она услышала, как его кроссовки — белые, с золотыми полосками, которые она видела вчера в клубе, когда он подходил к стойке, и которые теперь были видны из-под штанин джинсов.

— Рэйф Кэмерон, — произнес парень. Он протянул руку. — Я был на экскурсии. Это моё первое посещение выставки. Очень понравилось.

Бьянка смотрела на его руку. Рука висела в воздухе между ними. Она не взяла её. Просто смотрела, и в голове у неё промелькнуло воспоминание — эти пальцы, скользящие по её спине, легко, едва касаясь, оставляя след.

— Бьянка Паркер, — ответила девушка, и её голос был холодным. — Рада знакомству.

Она не была рада. Она была так далека от радости, как можно быть, стоя в пустой галерее с человеком, который вчера коснулся её без разрешения, а сегодня сделал вид, что не узнаёт, пока не остался один. Бьянка чувствовала, как её сердце бьётся где-то в горле, как кровь приливает к щекам, и она ненавидела себя за это, за то, что её тело предавало её так же, как предавало, когда Нэйт говорил «я разведусь, просто подожди», и она верила, хотя знала, что не надо.

Рэйф убрал руку, не смутившись, не обидевшись. Просто опустил её вдоль тела, и она снова увидела татуировку — чёрную звезду на бледной коже, которая была темнее на сгибе локтя, где кожа тоньше и видны вены.

— Я хотел спросить, — начал он, и его взгляд скользнул по её лицу, — насчёт техники. На третьей картине, где коллаж, вы говорили, что Фостер использовала обрывки писем. Это были письма её отца?

Бьянка почувствовала, как бровь — левая, та, которая всегда поднималась, когда она слышала глупый вопрос или когда кто-то говорил то, что не нужно было говорить, — дёрнулась. Она сдержала её, но усилие было физическим, как будто она держала что-то тяжёлое, как будто держала дверь, которую кто-то толкал с другой стороны.

— Да, — ответила она. — Её отец ушёл, когда ей было семь. Он писал ей письма из Калифорнии — из Сан-Диего, если быть точной, — но перестал, когда ей исполнилось десять. Фостер хранила их сорок лет в обувной коробке из-под «Converse», которую держала под кроватью. Когда мать умерла, она достала коробку, перечитала все письма, а потом вклеила их в картину. Она говорит, что это способ вернуть то, что было потеряно. Что бумага — это тело письма, а чернила — это голос. И когда ты вклеиваешь письмо в картину, ты даёшь голосу новое тело. Новую жизнь.

Девушка говорила сухо, коротко. Она не смотрела на него. Бьянка смотрела на картины, которые висели за его спиной, на белые стены, на потолок с облупившейся краской, на что угодно, только не на него. Но девушка чувствовала его взгляд. Он был тяжёлым, как одеяло, которое накидывают на плечи, когда холодно, и это было странно — чувствовать тяжесть от взгляда, который не касался.

Парень кивнул.

— А на пятой? — спросил Рэйф.— Там, где написано «ты здесь». Это отсылка к чему-то? Или просто...

— Просто, — перебила Бьянка. Она переступила с ноги на ногу, и каблук — тот самый, новый, из «Dillard's» — скрипнул по полу. — Фостер говорит, что это напоминание. Себе. Зрителю. Всем. Что мы здесь. Что мы есть. Что даже когда всё вокруг пусто, мы всё ещё здесь. Она написала это в ту ночь, когда думала о самоубийстве. Говорит, что это слово остановило её. «Ты здесь». Не «ты справишься», не «всё будет хорошо». Просто «ты здесь». И этого было достаточно.

Девушка замолчала, и в тишине, которая наступила, она услышала, как Рэйф дышит. 

— А что там? — спросил парень. Он кивнул в сторону соседнего зала, того, что был справа, где висели картины, не входившие в основную экспозицию. — Та, в углу. Я видел её, когда заходил. Она не была на экскурсии.

Бьянка посмотрела туда, куда он кивнул. В соседнем зале, в дальнем углу, где свет падал реже, а стены были темнее, висела картина, которую она знала, но не показывала сегодня. Она висела там уже три месяца, с прошлой выставки, которую никто не захотел покупать. Картина была большой, метра полтора в ширину, и выполнена в чёрных, бордовых и огненных тонах — таких ярких, что казалось, они светятся в полумраке.

— Это не относится к сегодняшней выставке, — бросила Бьянка. — Это работа местного художника, Маркуса Блэка. Его выставляли в прошлом сезоне, когда у нас была тема «Южная готика». Картина не продалась, и куратор оставил её, потому что... — она запнулась, потому что не знала, почему куратор оставил её. Может быть, потому что она была слишком тёмной. Может быть, потому что никому не нужна. Как она сама. Как те коробки в её квартире, которые она не могла разобрать три года. — Потому что она никому не мешала.

— Можно посмотреть?

Бьянка не ответила. Она просто пошла к соседнему залу, чувствуя, как Рэйф идёт за ней.

Девушка остановилась перед картиной, и он встал рядом. Ближе, чем нужно. Она чувствовала тепло его тела, чувствовала запах — не коньяк, как вчера, а что-то другое, свежее, похожее на мыло «Irish Spring» и утренний воздух, который пахнет листьями и бензином от машин, проезжающих по Элм-стрит. Бьянка сделала шаг в сторону, увеличивая расстояние, и посмотрела на картину, чтобы не смотреть на Рэйфа.

Картина была страшной. Не в том смысле, в котором страшны фильмы ужасов, где монстры выпрыгивают из темноты под скрип дверей и крики актёров, которые получают за это по сто тысяч долларов. Страшной той тихой, глубокой страшностью, которая заставляет замереть, когда понимаешь, что смотришь на что-то, что было реальным. Что кто-то чувствовал это. Что кто-то жил в этом огне и не мог выйти.

На чёрном фоне, который был таким плотным, что казалось, он поглощает свет, была написана мужская фигура. Чёрная, как тень, как дыра, как то самое белое пятно на первой картине, только здесь это была не пустота, а форма. Фигура обнимала девушку. Девушка была написана в красных и оранжевых тонах, и её тело светилось изнутри, как уголь, который тлеет под слоем пепла. Вокруг них — огонь. Языки пламени поднимались от земли к потолку, обвивали их, смыкались над их головами, и в этом огне не было ничего, кроме них двоих.

Девушка не пыталась вырваться. Она прижималась к чёрной фигуре, и её лицо — размытое, как на картине Фостер, но здесь это была не техника, а замысел, — было спокойным. Спокойным той особенной спокойностью, которая бывает у людей, которые сгорают и знают это. И принимают это. 

— Что это? — спросил Рэйф. 

Бьянка смотрела на картину, и слова приходили к ней сами, не из буклета, не из лекций, которые она учила, а из того места, где жила боль, которую она прятала. Из того места, где Нэйт спал рядом с женой, а она просыпалась одна. Из того места, где отец умирал, а она держала его за руку и чувствовала, как тепло уходит.

— «Пожар», — ответила Бьянка. — Художник — Маркус Блэк. Он написал её два года назад, после того как его отношения закончились. Он был из Гринсборо, учился в UNCG, потом уехал в Нэшвилл. Говорят, он теперь пишет вывески для баров. А эту картину он написал здесь, в своей студии на Фримен-Милл-роуд, в том здании, где раньше была текстильная фабрика. Он говорит, что это — отношения, в которых два человека не дополняют друг друга, а уничтожают. Вместе они — не искра, не пламя, не тот огонь, который согревает в зимнюю ночь, а на улице — градусов пятнадцать, и ты смотришь на огонь и думаешь, что это самое красивое, что ты видел в жизни. Нет. Вместе они — пожар. Тот, который сжигает всё вокруг. Леса. Дома. Надежды. Их самих. Который не спрашивает, можно ли войти. Который не стучится в дверь. Который просто приходит и забирает всё, что ты имеешь, и оставляет только пепел.

— Девушка, — произнес Рэйф. — Она не пытается уйти.

— Нет, — ответила Бьянка. — Она не пытается. Потому что думает, что это любовь. Что если горишь, то это значит, что ты жив. Что огонь — это тепло, а тепло — это близость, это то, что она потеряла, когда была маленькой, когда отец ушёл, когда мать перестала смеяться, когда кто-то первый сказал ей, что она недостаточно хороша. Она не знает, что огонь убивает. Или знает, но не может остановиться. Потому что если остановится, то останется одна. В темноте. В холоде. В пустоте, где нет ничего, кроме неё и того, что она потеряла. А пустота страшнее огня.

— А он? — спросил Рэйф. — Чёрная фигура. Он... что он делает?

Бьянка посмотрела на чёрную фигуру. Она была размытой, безликой, и в этом было что-то, что заставило её сжать губы так, что они побелели. Фигура обнимала девушку, но в этом объятии было что-то, что она не могла назвать. Не нежность. Не защита. А что-то другое. Что-то, что было похоже на удержание. 

— Он её держит, — сказала Бьянка. — Не спасает. Держит. Потому что без неё он тоже один. Они сгорают вместе. Это не любовь. Это зависимость. Это страх. Это то, что остаётся, когда уже не знаешь, кто ты без другого. 

— Вы говорите так, как будто знаете.

— Я знаю, — ответила Бьянка. Голос её был холодным. — Это моя работа. Рассказывать о картинах.

Девушка хотела сказать что-то ещё. Что-то, что вернуло бы их на безопасное расстояние. Но в этот момент её телефон завибрировал. 

Она достала телефон. Экран загорелся, и она увидела имя: Нэйт. На экране была фотография, которую она поставила год назад — Нэйт в солнечных очках «Ray-Ban», на фоне его «Mercedes», улыбается той улыбкой, которая была у него, когда он говорил «я разведусь, просто подожди». Под фотографией было сообщение:

«Я подъехал. Выходи».

— Мне нужно идти, — сказала Бьянка, поворачиваясь к Рэйфу.

Он стоял близко. Ближе, чем девушка думала.

— Было приятно познакомиться, — произнесла она, и голос её был сухим, официальным. — Хорошего дня.

Девушка повернулась и пошла к выходу. Она слышала, как Рэйф идёт за ней, и это было неправильно, потому что он не должен был идти за ней, потому что она уже сказала всё, что нужно было сказать, потому что она должна была уйти одна.

Бьянка уже взялась за ручку стеклянной двери, когда услышала его голос снова.

— Мисс Паркер, подождите.

Бьянка не остановилась. Она потянула дверь на себя. Свежий воздух ударил в лицо.

И в этот момент девушка почувствовала, как его рука сжала её запястье.

Прикосновение было лёгким, не сильным, но она почувствовала его, как чувствуют удар. Бьянка замерла. Не могла двинуться. Не могла вырваться. Стояла, чувствуя, как его пальцы сжимают её руку, и в голове у неё было пусто. Она чувствовала, как пульс бьётся под его пальцами, и знала, что он чувствует это. Как он чувствовал мурашки на её спине вчера. Как он чувствовал её дыхание, когда она выдохнула после того, как он коснулся её.

— Я хотел спросить, — сказал Рэйф. — Будут ли в ближайшее время ещё выставки? Я хотел бы прийти. И... — он помолчал, — не против ли вы прогуляться сейчас? Я хотел бы поговорить о картинах. 

Бьянка стояла, чувствуя, как его рука сжимает её запястье, как её пульс бьётся под его пальцами, как вчерашнее прикосновение на спине оживает, соединяется с этим, создавая что-то, что она не могла назвать. И в этом было что-то, что заставило вспомнить, кто она, где она и почему здесь.

Девушка вырвала руку. Его пальцы разжались, и Бьянка почувствовала, как её кожа горит там, где парень держал её, и это было похоже на тот самый ожог, который она чувствовала со вчерашнего дня, только теперь он был ярче, сильнее, опаснее. 

Бьянка сделала шаг назад, к двери, и посмотрела на Рэйфа. В её глазах был лёд. 

— Нет, — ответила она. — Мне есть с кем гулять.

Девушка развернулась, толкнула дверь и вышла на улицу.

Солнце Северной Каролины ударило в лицо — тёплое, влажное, обещающее, что день будет долгим, что к трём часам температура поднимется до тридцати двух градусов, и воздух станет таким плотным, что трудно дышать, и волосы начнут виться, и на стеклах машин выступит конденсат, как пот на лбу человека, который бежит марафон. Она зажмурилась на секунду, давая глазам привыкнуть, и увидела его.

Нэйт.

Его машина стояла у входа, на том месте, где парковаться было запрещено, но он всегда парковался там, потому что у него был «Mercedes» GLE 2024 года выпуска, чёрный, с тонированными стёклами, с номерными знаками «N8TE» — подарок на день рождения от жены, которая думала, что эти буквы означают «Nate», а не «Night», как он ей сказал. 

Нэйт вышел из машины. Он был в тёмно-синем костюме «Brooks Brothers», с галстуком «Hermès», который был ослаблен, и в его руке был телефон — последний iPhone, в чёрном чехле, который он крутил в пальцах, как крутят монету, когда не знают, что делать. Он смотрел на неё, и на его лице было то выражение, которое она знала слишком хорошо: улыбка, которая не касалась глаз, и уверенность человека, который знает, что его ждут. Уверенность человека, который спит рядом с женой, но приезжает к любовнице, когда ему нужно.

— Привет, милая.

Бьянка посмотрела на него, и в голове было пусто. Не потому, что она не знала, что сказать. А потому, что она знала, что скажет. И это будет правильно. Это будет так, как всегда.

Девушка обернулась. Рэйф стоял в дверях галереи, в проёме стеклянной двери, и свет падал на него сзади, оставляя его лицо в тени. Она не видела его глаз, но знала, что он смотрит на неё. На неё и на Нэйта. На машину. На всё, что было между ними. Она чувствовала его взгляд на своей спине — там, где вчера были его пальцы, — и этот взгляд был тяжелее, чем прикосновение. Тяжелее, чем всё, что она чувствовала за последние пять лет.

Бьянка подошла к машине, открыла дверь и села на пассажирское сиденье, чувствуя, как кожа салона обнимает её, и закрыла двер.

Нэйт сел за руль, завёл двигатель, и «Mercedes» заурчал. Он посмотрел на галерею, на дверь, где стоял Рэйф, и в его глазах было что-то, что Бьянка не могла прочитать. Может быть, любопытство. Может быть, ничего. Может быть, просто взгляд человека, который видит другого мужчину и проверяет, стоит ли беспокоиться.

— Кто это? — спросил Нэйт.

— Никто. Один из экскурсантов. Спрашивал про картины.

Нэйт выехал с парковки, и машина покатилась по Элм-стрит, мимо «Harris Teeter», где на стоянке стояли тележки, которые никто не убрал, и на одной из них сидел мужчина в грязной куртке и пил кофе из стаканчика, который он, наверное, нашёл в мусорке. Мимо «Bojangles'», где из вытяжки валил пар, пахнущий жареной курицей и сдобой, и надпись на вывеске мигала, как будто кто-то забыл починить лампочку. Мимо светофора на пересечении с Грин-Вэлли-роуд, который всё ещё мигал жёлтым, и кто-то сигналил, как будто это могло помочь, как будто звук мог заставить светофор работать правильно, как будто можно просигналить свою жизнь в порядок.

Девушка сидела в машине, и её рука — та, за которую он держал, — всё ещё горела. Она сжала её в кулак, спрятала под платье, чтобы Нэйт не увидел, и смотрела в окно на город. 

«У тебя ледяные глаза. Их возможно растопить?»

Бьянка не знала. Она знала только, что сейчас, в этой машине, с Нэйтом, который говорил о том, что заказал столик в «Green Valley Grill» и что у них сегодня будет отличный ужин, и что он купил ей ещё один подарок, и что он хочет, чтобы она надела то платье, которое он прислал, потому что оно ей идёт, и потому что он хочет смотреть на неё, когда она в нём, — она была холодной. Как лёд. Как та пустота, о которой она рассказывала группе из десяти человек. Как белое пятно в центре чёрного полотна, которое пульсировало, если смотреть на него достаточно долго.

Бьянка смотрела в окно, и её рука горела, и девушка думала о том, что, может быть, однажды она ответит на этот вопрос. Не сегодня. Не завтра. Но когда-нибудь. Когда лёд начнёт таять. По капле. По миллиметру. По одному прикосновению за раз.

Машина свернула на Уэндовер-авеню, и Бьянка увидела в зеркале, как фигура в дверях галереи наконец двинулась. Рэйф сделал шаг назад, в темноту, и дверь закрылась за ним.

Бьянка закрыла глаза, и в темноте увидела картину. Чёрную фигуру, которая держит. Девушку, которая не вырывается. Огонь, который сжигает всё. И подумала о том, что, может быть, она не та девушка. Может быть, она та, кто вырывается. Может быть, она уже вырвалась. Просто ещё не знает этого.

Девушка открыла глаза и посмотрела на Нэйта. Он улыбался, говорил что-то про устрицы и про то, что у них сегодня будет отличный вечер, и его рука лежала на её колене, тёплая, уверенная, как всегда. 

Она улыбнулась. Улыбка была правильной, тренированной. Нэйт не заметил разницы.

Бьянка сжала свою руку — ту, которую держал Рэйф, — в кулак, и почувствовала, как кожа горит. И в этом огне было что-то, что не было похоже на пожар. Это было что-то другое. Что-то, что она не могла назвать. Может быть, надежда. Может быть, начало. Может быть, просто вопрос, который ждёт ответа. 

«У тебя ледяные глаза. Их возможно растопить?»

Девушка не знала. Но она знала, что теперь, когда закрывает глаза, она видит не белую дыру на чёрном полотне. Она видит чёрную фигуру, которая держит. И девушку, которая, может быть, готова отпустить. И огонь, который, может быть, начинает гаснуть.

Бьянка открыла глаза. Нэйт что-то говорил про устриц, про вино, про то, что он скоро будет свободен. Она смотрела на него, и её лицо было спокойным, как вода в бассейне после того, как выключают подсветку. Девушка улыбнулась, и в её улыбке было что-то, что он не заметил. Потому что он никогда не замечал.

— Звучит отлично, — ответила Бьянка на рассказ Нэйта.

И её рука всё ещё горела. И в этом огне было что-то, что она, может быть, однажды назовёт началом. Но не сегодня. Сегодня она была льдом. 

И лёд не тает за один день.

4 страница29 апреля 2026, 14:00

Комментарии

0 / 5000 символов

Форматирование: **жирный**, *курсив*, `код`, списки (- / 1.), ссылки [текст](https://…) и обычные https://… в тексте.

Пока нет комментариев. Будьте первым!