35 страницаОпубликовано: 10.08.2026. 19:20
30

Озвучивание не поддерживается в этом браузере

Глава 34

Лежу на животе, прямо на полу, и чувствую, как холодный паркет отдаёт тепло обратно в тело.

Он у меня дубовый, дорогой — отец достал через знакомых, когда делали ремонт в доме.

Два этажа, высоченные потолки, лепнина на стенах, которая начинает раздражать.

Книга — детектив, размокший от моих пальцев.
Я читала его уже дважды, но сегодня строчки не идут.

Слишком тихо в доме.
Домработница уехала на выходные домой и я осталась одна в этом огромном доме с зеркалами, хрусталём и бархатными шторами.

Иногда мне кажется, что я живу в музее, где все экспонаты чужие, а я — смотрительница, которая забыла, как отсюда выйти.

Телевизор бубнит новости.
Дикторша с начёсом говорит про курс рубля, потом про то, что у «МММ» проблемы.

Мне всё равно.

Я включаю его только для фона, чтобы не слышать, как тикают напольные часы в прихожей.

Они тикают слишком громко.
Как метроном.
Как отсчёт жизни, которая проходит мимо меня.

Я переворачиваю страницу, но не читаю.
Глаза скользят по строчкам, а мысли — в другом месте.

В новостях говорят про шахтёров, которые перекрыли дорогу где-то в Сибири.
Толпа, плакаты, милиция.

Я смотрю на экран и вдруг замираю: среди людей мелькает лицо — парень в клетчатой рубашке, он улыбается прямо в камеру, как будто знает, что его снимают, и ему не страшно.

У него живые глаза.
Не такие, как у всех, кого я вижу вокруг: у соседей глаза пустые, у охранников — настороженные, у Любы — усталые.

А этот смотрит так, будто у него впереди целая жизнь.

Кадр уходит.
Парень исчезает.

А я остаюсь лежать на полу, и в груди что-то ноет.

Тоска.

Я ненавижу это слово — слишком книжное, слишком слабое, но другого нет.

Телевизор переключается на рекламу.
Голос за кадром радостно вещает про стиральный порошок, который отстирает всё, даже следы прошлого.

Смеюсь вслух, и звук собственного смеха в пустом зале кажется чужим.

Встаю, иду к окну, отодвигаю тяжёлую штору.
Двор, фонарь, куча лествы, которую так и не убрали, хотя уже холодает, качели, где я "умирала" после дня рождения.

Иногда, смотря на эту картину, я вспоминаю время, когда мы жили в другом месте — в двухкомнатной «хрущёвке» на окраине, где пахло щами и стиральным порошком, а по выходным мама пекла пироги с яблоками.

Теперь у меня нет ни пирогов, ни мамы, ни той жизни.
Только эта клетка с позолотой.

Я смотрю на телефон, и он всё также молчит.

–Предатель. – тихо бросаю.

Мог бы хоть и зазвонить разок.

Я возвращаюсь на пол, к книге, снова беру её в руки, открываю на середине.

Детектив про то, как герой раскрывает убийство в маленьком городке.

Мне нравится, что там есть хоть какая-то цель.
У него есть цель: найти преступника, а у меня — прочитать страницу до конца, не отвлекаясь на собственные мысли.

Плохо получается.

Часы в прихожей бьют, восемь вечера.
Впереди ещё целый вечер, ночь, утро.

Мне двадцать три, у меня есть всё и мне нечего делать.

Поджимаю колени к груди, кладу голову на книгу и смотрю в экран.
Там снова новости.
Говорят, про криминал, про то, что опять кого-то застрелили.

Закрываю глаза — и передо мной солёный ветер Италии, тёплый, как дыхание лета.

Там сейчас хорошо...

Да что там — там всегда хорошо. Вечность, приправленная солнцем.

Распахиваю ресницы — и реальность бьёт под дых.
То самое предложение, та самая неделька в Европе наедине с Димой, древностями и хорошей кухней...

Смакуя эту мысль, я чувствую противный привкус — слишком хороша была та сказка, чтобы стать былью.

Кстати, о птичках.

Крёстный молчит.
Это молчание звенит в ушах громче любого крика.

Выскользнув из дома Плехановых, я нырнула в машину, что нас привезла, и сбежала домой, но он так и не удосужился выйти на связь.

Неужели мой отказ чего-то стоил?
Или он наконец-то осознал, что выдавать меня замуж против воли — партия, обречённая на провал с первой ноты.

Я не могу сказать, что ненавижу Диму Плеханова, нет.
Он неплохой друг и у нас с ним отличные взаимоотношения, хоть они и заканчиваются в неожиданных встречах и разговорах, но замуж я бы за него точно не хотела выходить.

Да и вообще, у меня складывается впечатление, что таким образом меня пытаются просто сбагрить куда-то, или ещё хуже, убрать, чтоб лишний раз не мешалась.

–«Он бы так не поступил...» – отзывается сердце.

Да, дядя бы не смог так со мной обойтись, тем более — зачем ему это?

Смотрю на потолок с лепниной и считаю завитки.

Тридцать четыре на одной стороне, тридцать шесть на другой.

Наверное, я считала их уже сотню раз, и они никуда не убегают.
Иногда мне кажется, что эти завитки — единственное в этом доме, что вообще не меняется.

А я меняюсь.
Я это чувствую, хоть и не могу объяснить, как именно.

Внутри что-то зудит, как будто под кожей застряла заноза, которую никак не вытащить.
И чем больше я лежу на этом паркете, тем глубже она заходит.

Опять мои глаза переходят на домашний телефон.
Я смотрю на него, и он всё также молчит.

–«Ну очнись уже».

Словно услышав меня, аппарат вдруг оживает — резкий, дребезжащий звонок разрывает тишину, и я вздрагиваю всем телом, как будто меня ударили током.

Не веря своим ушам, поднимаюсь на локтях и смотрю на трубку, которая подпрыгивает на подставке, и только на третьем звонке прихожу в себя.

Я почти не бегу — ноги сами несут меня через зал, мимо зеркала, в котором мелькает моё бледное отражение, и я хватаю трубку, прижимаю её к уху, чувствуя, как колотится сердце где-то в горле.

–Алло? – выдыхаю, и голос мой звучит хрипло, как будто я не разговаривала несколько дней.

–Голубоглазая! – почти кричит он.

И всё.
Одно слово, одна кличка, а у меня подкашиваются колени.

Я узнаю его голос из тысячи, из миллиона — низкий, с лёгкой хрипотцой, как будто он только что проснулся или долго смеялся.

Молчу, потому что не знаю, что сказать, ведь я желала этого звонка и одновременно боялась услышать, а он продолжает, чуть усмехаясь:

–Ты не соскучилась там еще по работе? Я вот зашиваюсь тут. Мне нужно, чтобы ты кое-что посмотрела. Это недолго!

Я слушаю его, и внутри что-то переворачивается.

Работа.
Конечно.

Он говорит о работе, о деле, о каком-то задании, а я стою здесь, в этом огромном пустом доме, и понимаю, что за все эти дни — за все те дни, когда я просыпалась и засыпала с мыслью о нём, когда я прокручивала в голове каждое его слово и каждую его улыбку, — я, кажется, выдумала нечто большее, чем есть на самом деле.

Но я всё равно отвечаю, потому что не могу иначе:

–Я не могу покинуть дом. – говорю и сама не верю в то, что говорю.

Могу, а главное хочу!
Но церберы, в будке у калитки, мне этого не позволят уж точно.

Тишина.
Секунда, две, три.

Я слышу его дыхание — спокойное, ровное, как будто мой отказ для него ничего не значит.

И в этой паузе я понимаю, что сейчас он скажет что-то — что-то, что изменит этот вечер, изменит меня, изменит всё.
И я сжимаю трубку так, что пальцы белеют, и жду.

Когда он говорит, я не сразу понимаю, что произошло, потому что за окном вдруг появляется свет — просто включается, как будто кто-то щёлкнул рубильником, — а в дверь звонят.

Неожиданный, настойчивый звонок, который в пустом доме звучит как набат.

–А я как раз, совершенно случайно, проезжал мимо. – говорит Витя, и в голосе его проскальзывает смешинка, такая знакомая, такая тёплая, что у меня замирает сердце – Откроешь? Расскажу, что да как.

Я стою, прижимая трубку к уху, и смотрю на дверь.

Тёмный зал, луна пробивается сквозь щель между шторами, бросая серебристую дорожку на паркет.

И я делаю шаг.
Потом ещё один.

Трубку я так и не кладу — не могу, будто эта ниточка связывает нас, и, если я её отпущу, он исчезнет, как тот парень в клетчатой рубашке с экрана телевизора.

Я подхожу к двери, дрожащими руками щёлкаю замком и медленно, очень медленно открываю её, готовясь к тому, что увижу его — живого, настоящего, с этими его синими глазами, от которых у меня внутри всё переворачивается.

На пороге стоит Пчёлкин.
Не в какой-то клетчатой рубашке, а в простой тёмной куртке, водолазке и брюках, с лёгким беспорядком на голове, как будто он куда-то спешил и не успел причесаться.
В руке у него — маленькая папка, от которого уже пахнет бумагой и чернилами.

Он смотрит на меня, и в его глазах — тот самый свет, который я видела в том парне с экрана.

Живой.
Настоящий.

Он улыбается краешком губ, и у меня внутри — всё вверх дном.

Он переступает порог, и дом вдруг перестает быть пустым.
Воздух сдвигается, наполняясь запахом осеннего вечера, дорожного ветра и чего-то неуловимо своего, только его.

Он проводит взглядом по прихожей, будто фиксируя обстановку, а потом этот взгляд возвращается ко мне.

–Не одичала тут одна? – говорит он просто, протягивая папку – Держи, погляди. Тут кое-что по старым схемам. Твоих рук дело, я сразу узнал.

Я беру папку, и наши пальцы едва касаются.
От этого прикосновения по коже пробегают мурашки.

Я открываю обложку, мельком вижу знакомый почерк, отсылки к законам, пометки на полях, но мысли путаются.

Он здесь.
В трёх шагах.
Дышит одним воздухом.

–Как ты прошёл? – тихо спрашиваю, глядя на листы, понимая, что охрана мне даже не сообщила – Там же...

–Ты во мне вновь сомневаешься? – он отмахивается, будто речь о чём-то незначительном.

Снимает кожаную куртку, вешает на вешалку, как будто так и должно быть.
Как будто он заходил сюда сто раз.

Он проходит в зал, к окну, раздвигает шторы.
Лунный свет падает на него, очерчивая профиль.

Он стоит ко мне полубоком, задумчивый, и в этой привычной позе столько узнаваемого, что комок подступает к горлу.

Я всё ещё держу трубку у уха, и из неё доносится ровный гудок.
Только сейчас я понимаю, что он положил свою трубку ещё до того, как позвонил в дверь.

Витя замечает мой ступор и по кошачье улыбается, совершенно не так нежно, как это было той ночью в офисе, словно его шалость в незваном визите удалась.

–Ну и чего ты стоишь как вкопанная? – говорит он, перехватив мой взгляд, и в голосе его сквозит та самая лёгкая насмешка, от которой я теряюсь – Проходи, садись. Или я в чужом доме правила диктовать начал?

Закрываю дверь, медленно, чувствуя, как щёлкает замок, отрезая нас от всего остального мира.
Трубку я наконец опускаю на рычаг, и этот звук кажется мне громче любых слов.

Иду за ним в зал, несу папку, но руки дрожат, и я кладу её на край стола, чтобы он не заметил, как я выдаю себя с головой.

Ещё и одета максимально по-домашнему: обтягивающая кофта с рукавом и кружевом у выреза и слишком широкие серые штаны в тон.
Хорошо хоть волосы более-менее в порядке.

Он садится в кресло у окна, откидывается, смотрит на меня с этим своим невозможным спокойствием.

А я стою у стола, потому что если подойду ближе, то не выдержу.
Потому что каждое его движение — как воспоминание, которое я так старательно пыталась похоронить.

Я думала, что смогу.
Что дни, заполненные неинтересным и тишиной, сотрут эти часы, когда он был так близко, что я чувствовала его дыхание на своей коже.
Я обещала себе, что это был мираж, наваждение, случайность, о которой лучше забыть.

И он, наверное, тоже обещал — себе, своей жизни, которая была до меня.
Но вот он здесь, живой, поправляет манжету водолазки, и я снова тону.

–Смотри, – говорит он, доставая из папки несколько листов, разворачивая их на столешнице кофейного столика – Вот тут договор, ты его составляла ещё тогда, когда мы брали тот полигон, старый тир. Помнишь? Здесь узел соединения был неправильный, ты тогда ещё говорила, что в третьем пункте ошибка. Я не верил, а ты оказалась права.

Смотрю на его палец, скользящий по старым чертежам, и в голове не укладывается, как он может быть таким спокойным, таким деловитым, когда внутри меня всё горит.

Он поднимает глаза, ждёт ответа, и я собираю остатки воли, заставляя себя кивнуть.

–Помню. Ты ещё тогда спорил со мной до хрипоты, говорил, что я усложняю.

Витя смеётся, коротко, тепло, и этот звук ударяет мне в грудь.

Он поправляет прядь волос, упавшую на лоб, и я невольно вспоминаю, как той ночью, в темноте офиса, я провела пальцами по его виску, убирая такую же прядь.

Я сжимаю руки в кулаки, впиваясь ногтями в ладони, чтобы вернуть себя в реальность и разворачиваюсь, переплетая босыми ногами в сторону папиного кабинета или, лучше сказать, уже моего, для того, чтоб найти томик по законодательному праву.

Захожу в кабинет и позволяю себе одну секунду слабости — прислоняюсь спиной к стене, закрываю глаза и делаю несколько глубоких вдохов.

Воздух здесь пахнет старыми книгами и пылью, и этот запах возвращает меня в детство, когда я бегала по этому дому босиком, не зная, что такое страх и потеря.

Открываю глаза и смотрю на себя в тёмное стекло книжного шкафа: растрёпанная, с лихорадочным румянцем на щеках, сбившаяся с дыхания.

Я не узнаю себя.
Женщина, которая умела держать лицо в любых переговорах, которая одной фразой могла поставить на место любого зарвавшегося мужчину, сейчас дрожит, как девочка, впервые влюбившаяся в мальчика из параллельного класса.

Это непозволительно.

Я делаю ещё один вдох, медленный и глубокий, и чувствую, как к лицу возвращается привычная маска — спокойная, отстранённая, профессиональная.

Нахожу нужный том — толстый, в кожаном переплёте, с золотым тиснением на корешке.
Мама всегда говорила, что это её библия, что в этих статьях — вся суть того, как должен жить закон и как его не должны перевирать.

Провожу пальцем по корешку, и мне кажется, что я ощущаю тепло её рук, её присутствие.

Она бы сейчас посмотрела на меня, на то, с каким лицом я стою в этой комнате, и что бы сказала?

Я почти слышу красивый голос: – «Катя, ты же юрист. Научись отделять чувства от дела, иначе они тебя съедят».

Сжимаю книгу и выпрямляюсь, поднимая подбородок.

Хорошо.
Я справлюсь. Это просто работа.
Это просто "начальник", который пришёл за консультацией.

Ничего больше.

Когда возвращаюсь в зал, Витя стоит у камина.
Он не сел обратно в кресло — он замер перед полками, на которых стоят фотографии.

Я вижу его со спины: он слегка наклонил голову, рассматривая старый снимок, где я, лет пяти, сижу на плечах у отца, а мама держит меня за руку, чтобы я не свалилась.
На соседней — выпускной из лицея: я в белом фартуке, с бантами, и рядом со мной улыбается моя лучшая подруга Белова.
Мы обнимаемся, щека к щеке, и выглядим такими беззаботными, что я сейчас не верю, что это вообще была я.

Витя не оборачивается, но чувствует, что я вошла, и говорит тихо, без привычной усмешки:

–Оля. Она, оказывается, реально рыжая, а не красится.

Я делаю шаг вперёд и останавливаюсь рядом с ним, боясь дышать слишком громко.
Смотрю на ту же фотографию, и внутри что-то ноет — старая, почти беззаботная жизнь.

Киваю, не находя слов, и он, кажется, понимает, что я не хочу говорить об этом, потому переводит взгляд на другую фотографию, где я стою с удочкой, мокрая, счастливая, с огромным карасём на крючке.

–А это что за рыбачка Соня? – говорит он, и в голосе снова появляется та тёплая ирония, от которой у меня расслабляются плечи – Полезная информация. Пригодится, если решу тебя куда-нибудь вытащить на природу.

Он поворачивается ко мне, и мы стоим слишком близко.
Я чувствую запах его одежды — смесь табака, холодного воздуха и чего-то горьковато-сладкого, что я не могу определить.

Витя смотрит мне в глаза, и я понимаю, что мысль о том, чтобы вытащить меня — это не просто шутка.

Но я держу маску, держу ровный голос, когда отвечаю:

–Я не рыбачила лет десять. Но, если что, снасти в гараже до сих пор лежат.

Он усмехается уголком рта и кивает на книгу, которую я держу в руках.

–А это что за древность? Готовишься меня просвещать?

Я опускаю глаза на обложку, чувствуя, как жар поднимается к лицу.
Это издание старого кодекса, с комментариями моей мамы, исписанного её почерком на полях.

Я взяла его не потому, что он нужен по делу. Там нет ничего о полигонах.
Я взяла его, чтобы убежать, чтобы дать себе минуту прийти в себя.
И теперь он смотрит на меня, ожидая ответа, а я не знаю, что сказать.

–Это для общего развития, – отвечаю, проходя к столу и кладя книгу так, чтобы он не видел обложку – Отвлечься от документа, проветрить голову.

Он не давит, но я вижу, что он мне не верит — он вообще вряд ли когда-либо верил моим словам, больше читал меня по глазам и жестам.

Витя снова садится в кресло, разворачивает листы, кивает на место рядом с собой.

–Ну-ну. Тогда, пока ты голову проветривала, я тут один пункт нашёл, который объяснить не могу. Иди сюда, просвети старого солдата.

Я делаю шаг, потом ещё один, и опускаюсь на диван рядом с креслом — на безопасном расстоянии, чтобы не показаться ему слишком близкой, но достаточно близко, чтобы видеть бумаги.

Его палец скользит по строчке, испещренной пометками, и я наклоняюсь вперёд, вглядываясь в знакомый почерк.

И хотя голова всё ещё гудит от его присутствия, я знаю этот вопрос: мы действительно спорили об этом пункте, и я действительно тогда оказалась права.

Я делаю глубокий вдох и начинаю говорить.

–Смотри, – говорю я, проводя пальцем по строке с пометкой "спорно" – Здесь узел соединения был завязан на арендатора, а не на собственника. Если бы ты тогда подписал в этой редакции, любая проверка бы нас задушила. Я не усложняла — я защищала твою задницу, Пчёлкин.

Витя хмыкает, но не спорит.
Он смотрит на мой палец, потом на мои глаза, и я чувствую, как его взгляд проходится по моему лицу слишком долго, слишком внимательно.

Он не дурак — он видит, что я дрожу, что мой голос чуть сел, что я сижу на самом краю дивана, будто собралась бежать.

–Ладно, – говорит он тихо, откидываясь в кресле и складывая руки на груди – Тут ты снова права. Но я пришёл не за этим.

Я поднимаю бровь, изображая удивление, хотя сердце уже колотится так, что, кажется, он слышит его в тишине комнаты.

–Зачем же тогда?

–Хочу понять, как ты умудряешься быть такой... – он запнулся, подбирая слово, и я заметила, как его кадык дёрнулся – ...непоколебимой. Мы тогда спорили до посинения, ты мне в лицо говорила вещи, от которых у любого мужика уши в трубочку свернутся. А теперь ты сидишь вот так — и я не пойму, где игра, а где ты.

Он говорит это без усмешки, и я понимаю, что это, возможно, самый откровенный вопрос, который он мне задавал за всё время нашего знакомства.

И что хуже всего — я не знаю, как ответить честно, не провалившись с головой в собственные чувства.

Мне становится жарко, и я отвожу взгляд, делаю вид, что изучаю документы, хотя вижу перед собой только расплывчатые линии.

Я могу играть в юриста — это моя броня, моя вторая кожа.
Но перед ним эта кожа натягивается до предела, и я боюсь, что она треснет по шву.

Его палец, который всё время стучал по колену, поднимается и тыкает прямо в мой лоб, в место между бровями, от чего меня словно обжигает, и я тупо хлопаю глазами, выпячивая их на него.

–У тебя опять морщинка на лбу вздувается, Немцова. – обнажает белые зубы – Много думаешь.

Закатываю глаза, поправляю выбившуюся прядь и, почему-то, всё-таки расправляю лицо, переставая хмурится, отвечаю:

–Быть непоколебимой — это не характер, – говорю наконец – Это привычка держать удар. Я не могу позволить себе слабость, Вить. Потому что, если я хоть раз разрешу себе расслабиться — всё, я больше не соберу себя обратно.

Он молчит долго, так долго, что я слышу, как тикает старые часы на камине.

И мы оба понимаем, что ответ мой прозвучал совершенно не про документы.

Потом Пчёлкин встаёт, делает шаг ко мне, огибая столик и присаживаясь рядом, и я поднимаю голову, готовая отступить, сбежать, но не делаю этого.

Он протягивает руку — не ко мне, а к книге, которая лежит на столе, и аккуратно переворачивает её.

Я замираю, потому что теперь он видит пометки моей мамы, её аккуратный бисерный почерк на полях.

–Это её? – спрашивает он почти шёпотом, кивая в сторону камина, на котором стоит слишком большая фотография с её прекрасным лицом, и в его голосе нет ни капли той привычной иронии, только чистое, голое уважение.

Я киваю, не доверяя словам.

Он закрывает книгу, проводит пальцем по золотому тиснению на корешке и ставит её обратно, ровно на то место.

–Ты на неё похожа, буквально одно лицо. – говорит он, не глядя на меня – Только вот глаза...

–Папины. – перебиваю, уже привыкшая слышать это от людей – Папины... – повторяю я, и это слово оседает во рту знакомой горечью, той самой, что я научилась глотать молча, не морщась.

Витя кивает, но я вижу, как он рассматривает моё лицо, и его взгляд становится мягче, чем я готова вынести.

Он, наверное, последний раз видел меня такой — растерянной, без щита, без бумаг в руках — после того случая в больнице, куда я привезла Холмогорова.

Он всё ещё сидит слишком близко.
Я ощущаю тепло его плеча через тонкую ткань кофты, и это почти физически больно.
Как стоять босиком на раскалённом песке, когда уже нет сил переступать с ноги на ногу.

Опускаю взгляд на собственные колени и замечаю, что моя ладонь всё ещё сжимает край тома, хотя я даже не помню, как снова взяла его в руки.

–Знаешь, – говорит он, и голос его звучит ниже, чем минутой раньше – Я думал, что ты просто крепкая. Такая, из камня. А ты, оказывается, из дерева — гнёшься, но не ломаешься.

Поднимаю глаза, готовая отшутиться, но его взгляд останавливает меня.

Он смотрит не на меня, а как будто сквозь меня — туда, где на каминной полке стоят мамины фотографии, где мой пятилетний смех застыл на глянцевой бумаге, где я ещё не знала, что такое терять.

Я думаю, что он тоже умеет молчать, и в этом молчании мы оказываемся странно близки — двое людей, которые привыкли разговаривать языком перепалок и подколов, а сейчас не могут выдавить из себя и пары слов.

Я знаю, что он ждёт ответа.
Но что я могу ему сказать?

Что я провела годы, учась не показывать, как мне страшно?
Что я наизусть выучила, как держать спину ровно, когда хочется упасть на пол и не вставать?

Это не та история, которую рассказываешь за кофейным столиком, под шорох старых бумаг, когда его колено почти касается моего.

Я делаю вдох, медленный, на счёт четыре, как учил папа перед любым сложным делом, и отвечаю, глядя ему глаза в глаза:

–Каждое утро я просыпаюсь и выбираю себя собранной. Вот и весь секрет. Это не талант — это работа, Пчёлкин. Работа без выходных.

Он смотрит на меня долго, а потом вдруг улыбается — той самой улыбкой, которую я ненавижу и люблю одновременно, потому что она достаёт меня из любой брони, как штопор из пробки.
И кивает, коротко, как тогда, когда соглашался с моей правотой в третьем пункте того самого договора, где мне приходилось защищаться.

В его взгляде появляется что-то новое, чего я раньше не видела, и я чувствую, как моё сердце пропускает удар.

Он медленно отводит руку, которую занёс, будто собирался коснуться моей щеки, но та повисает в воздухе на мгновение, а потом ложится на его колено — небрежно, словно ничего и не было.

–Уже решили, как будете отмечать день рождения Беловой?

Поднимаю глаза на его смену разговора.
Такую стремительную, словно его самого начала давить вся сложившаяся ситуация.

–Пойдём на концерт классической музыки в филармонию... – выдыхаю и, наконец, улыбаюсь искренне, а не нервозно.

–Ну ваще атас, а не вечеринка. – тут же подначивает он.

–Атас? – переспрашиваю я, и в моём голосе проскальзывает что-то похожее на вызов – Для тебя, может, и атас. А для меня — вечер, когда можно надеть длинное платье и не думать о том, что кто-то попытается залить мне в бокал что-то крепче вина.

Он фыркает, но не спорит.
Откидывается на спинку дивана и скрещивает руки на груди, разглядывая меня с тем самым выражением, которое я научилась расшифровывать за время нашего общения: он что-то задумал, но пока не решил, стоит ли делиться.

–Так и вижу тебя, – говорит он медленно – В этом платье. С бокалом. Стоишь у колонны и делаешь вид, что слушаешь скрипку, а сама мысленно решаешь, кто из зала достоин того, чтобы ты с ним заговорила.

–Ты удивишься, но я действительно умею слушать музыку, к тому же, моё музыкальное образование тому свидетель. – в моих словах звучит меньше язвительности, чем я планировала – Не всё же мне быть крепкой, как камень, верно?

Он опускает взгляд на свои руки, и я замечаю, как его пальцы слегка сжимаются — жест, который я видела у него только в моменты настоящей неловкости.

Пчёлкин редко позволяет себе это при мне.
Обычно он либо смеётся, либо спорит, либо молчит насмешливо — но так, чтобы я знала: он всё контролирует.

–А можно мне? – спрашивает он, и его голос становится тише.

–Что — тебе?

–Пригласить тебя когда-то? На концерт в филармонию, – он поднимает глаза, и в них нет ни тени привычной насмешки – Если, конечно, ты не против составить мне компанию в этом твоём "атасе". Могу даже надеть смокинг, если ты настаиваешь.

Я молчу слишком долго — дольше, чем нужно для того, чтобы просто согласиться.

Пауза растягивается, и я вижу, как он внутренне напрягается, как будто уже готов услышать отказ и отшутиться.

Но я не хочу, чтобы он отшучивался.
Не в этот раз.

–Смокинг, – говорю я наконец – Это уже сильно. Но если ты появишься в своём бандитском пиджаке, я тебя не пущу на порог.

Витя смеётся — коротко и искренне, и этот звук согревает что-то в моей груди, что я давно привыкла считать остывшим.

Я чувствую, как мои плечи расслабляются, и впервые за весь вечер я не думаю о том, как держу спину ровно.

Опять смотрю на его колено — оно почти касается моего, и никто из нас не отодвигается.

Мы сидим в этой тишине, в моём доме, где на каминной полке стоят фотографии, и я понимаю, что выбрала его.

Не словами, не жестами — просто оставаясь здесь, с ним, в моменте, который не имеет названия, но который я запомню надолго.

Он неожиданно встаёт и от моей улыбки остаётся лишь тень.

Слишком быстро, слишком рано, будто сбегает от чего-то такого, чего сам боится.

А мне не хватает сил остановить его...

Ведь я пообещала себе, что больше не позволю себе этой роскоши.

Витя разглаживает несуществующую складку на брюках и возвращается к папке, как будто между нами ничего не произошло.

Но я знаю, что произошло.
Мы оба это знаем.

И когда он снова поднимает глаза, в них уже нет того напряжения, с которым он пришёл сюда час назад.
Вместо этого — тихое, осторожное внимание, как у человека, который впервые увидел тебя настоящую и не убежал.

–Ладно, – говорит он, хлопая ладонью по бумагам – Давай всё-таки разберём этот полигон в другой раз. А потом... – он делает паузу, слишком длинную для неё – А потом расскажешь, где снасти. С меня удочки, с тебя — место. Идёт?

Я смотрю на него и впервые за долгое время позволяю себе ничего не решать, ничего не контролировать.

Просто киваю.

И он улыбается так, что у меня под рёбрами что-то тихо щёлкает, как замок, который наконец-то открыли.

Он уходит, и я слышу, как его шаги стихают в прихожей.
Останавливается у порога, и я почти вижу, как он медлит, как держится за ручку двери и смотрит на свои ботинки.

Мне хочется окликнуть его, сказать что-то простое, но я молчу, и он молчит, а потом дверь тихо щёлкает, открываясь, после чего я подхожу ближе.

На крыльце он задерживается на мгновение, глядя на закат, что уже начал красить небо в ржавые и фиолетовые тона.

Я стою в дверях, скрестив руки на груди — не от холода, а чтобы не сделать шаг вперёд, не коснуться его плеча, не удержать.

–Смотри, не забудь про удочки. – говорю я, и голос звучит ровно, как я и хотела, а на губах ухмылка.

–Не забуду. – оборачивается, и улыбка у него теперь другая — без насмешки, без защиты, просто тёплая – Ты скажи, где снасти прячешь. А то найдём не то место, будем на голых берегах сидеть.

–Найду твоё место, – быстро отвечаю – Придётся тебе поверить мне на слово.

Он кивает и идёт к своей машине, не оборачиваясь.

Но идёт медленно, словно даёт мне время окликнуть его, если я вдруг передумаю.

Я не окликаю.

Смотрю, как он садится, как заводит двигатель, как машина мягко выруливает со двора.

И только когда габаритные огни исчезают за поворотом, я позволяю себе выдохнуть.

Даже не так — я позволяю себе дышать.
Полная грудь, от самого низа живота до ключиц.

Воздух такой лёгкий, будто кто-то снял с меня тяжёлый плащ, который я носила неделями.

Плечи опускаются, шея выпрямляется, и я понимаю, что всё это время, с самого его прихода, я держала себя в каком-то невидимом корсете, чтобы не показать, как мне нужно его присутствие.

Я захожу обратно в дом, и тишина уже не давит.

Комната пахнет его одеколоном — горьковатым, с нотками табака и кожи — и этот запах висит в воздухе, как закладка в книге.

Я прохожу мимо стола, где лежит папка с бумагами, которую он всё-таки забыл, и впервые за вечер не чувствую к ней отвращения.

Поднимаю её, кладу на полку, ровно, без раздражения.

Потом мы встретимся снова, и я буду ждать этой встречи.

Опускаюсь на диван, на то самое место, где сидел он, и кладу ладонь на подушку — там ещё сохранилось тепло.

Закрываю глаза и думаю о том, как странно устроена жизнь: целый день ты готовишься к разговору, репетируешь фразы, защищаешься, а потом один-единственный человек входит в твою дверь и делает то, что не смогли сделать никакие твои усилия.

Он просто снимает с тебя этот невидимый доспех.
И оставляет его у порога, когда уходит.

Впервые за эти дни я не проверяю телефон на предмет пропущенных от людей, которых не хочу видеть.
Впервые за эти дни я не думаю о том, что будет завтра, в смысле — о той тягостной рутине, что душила меня.

Я думаю о том, если мы всё-таки и вправду поедем на рыбалку, хотя я и понимаю, что это бред чистой воды, что буду делать: выберу место у воды, проверю удочки, куплю что-нибудь приличное к чаю.

И, возможно, надену то самое длинное платье — не для концерта даже, просто чтобы посмотреть, как он поведёт себя, когда я буду не в юбках и брюках, а в чём-то, что подчёркивает меня, а не защищает.

Встаю и иду на кухню, наливаю стакан холодной воды.
Пью медленно, глядя в окно, на потемневшее небо.
Мысленно возвращаюсь к его словам — о концерте, о смокинге, о том, как он смотрел на меня, когда предлагал...

Поднимаю голову от осознания.

–«Он серьезно приехал из-за этого старого дела с полигоном? Как он вообще нашёл...»

Из груди вырывается смешок.
Нет.
Конкретный смех от понимания абсурдности его появлени.

Он же буквально нашёл предлог, чтоб появиться!
Просто лазейку для того, чтоб позвонить, чтоб приехать, чтоб просто меня уви...

...или же нет?

В груди снова охает и падает, а я ставлю стакан на столешницу, закидываю руки на грудь, скрещивая.

Что-то внутри боится таких мыслей.
Такой глупых, невозможных мыслей.

И понимаю: я боюсь не того, что он обманет или подведёт.
Я боюсь, что привыкну к этому — к лёгкости, к дыханию полной грудью, к человеку, который приходит не с проблемами, а с собой.

Но, пожалуй, этот страх — единственный, с которым я готова жить.

Если он будет рядом, я как-нибудь справлюсь с остальным.

Комментарии

0 / 5000 символов
Пока нет комментариев. Будьте первым!