Семь дней тишины
Тишина после бури оказалась густой и липкой, как смола. Она просачивалась в комнату сквозь щели в окнах, заполняла пространство между книгами на полках и оседала на коже мертвым грузом. Лукреция лежала неподвижно, уставившись в потолок, где причудливые тени от ветвей за окном медленно ползли, словно пальцы невидимого великана. Она не могла заставить себя пошевелиться, будто её тело превратилось в нечто чужое и неподъемное. В ушах стоял навязчивый звон — отголосок его последних слов, смешанный с грохотом падающей лепнины и собственным учащенным сердцебиением.
Её пальцы, казалось, жили своей жизнью, бесконечно скользя по холодному металлу браслета на запястье. Он был идеальным инженерным решением, маленьким чудом, которое должно было стать её спасением. Теперь же его успокаивающая вибрация казалась насмешкой. Он сдерживал бурю под кожей, но был бессилен против урагана в её душе. Каждый раз, когда она думала о том, чтобы снять его, щелкнуть ненавистную застежку и швырнуть в угол, её охватывал ужас. Не перед потерей контроля, а перед тем, что вернется привычное напряжение, и оно окажется предпочтительнее этой новой, леденящей пустоты.
Мортиша перемещалась по комнате с осторожностью, будто боялась разбудить кого-то тяжело больного. Звук её шагов, скрип дверцы шкафа, шелест страниц — все это отдавалось в ушах Лукреции будто сквозь толщу воды. Она чувствовала на себе тяжёлый взгляд сестры, но не могла заставить себя встретиться с ним. Любое слово, любой жест требовали невероятных усилий, которых у неё просто не оставалось.
— Он был неправ, — Мортиша стояла рядом, держа две чашки дымящегося чёрного чая. Лукреция медленно села, принимая чашку.
— Он лишь констатировал факт, — Лукреция сделала глоток, но чай казался совершенно безвкусным. — Я убежала. Сначала от него, а потом, по цепочке, он получил наказание. Обычная причинно-следственная связь. Его безупречная, чертова логика, — она поставила чашку с таким звонким стуком, что жидкость едва не расплескалась через край. — Он ненавидит нелогичные вещи, а я — ходячее воплощение хаоса.
Лу отвернулась, снова возводя незримую стену между ними. Попытки Мортиши заговорить с ней в последующие дни разбивались об эту стену.
Спасаясь от чужих взглядов, она укрывалась в самом дальнем углу библиотеки, где она раскрывала свой блокнот, и карандаш в её нервных пальцах выводил не изящные узоры, а нечто иное: ломаные линии, сходящиеся в одной точке, будто эпицентр взрыва, клубки, напоминавшие колючую проволоку, чёрные, с силой заштрихованные пятна, которые она яростно растирала пальцем, пока бумага не начинала протираться. Это не было творчеством. Это была трепанация черепа без анестезии — отчаянная попытка выпустить наружу всё, что разрывало её изнутри: стыд, гнев, страх и эту душащую, невыносимую боль предательства. Предательства самой себя.
Когда на четвертый день Гомес, не выдержав всеобщего уныния, ворвался в комнату с театральным пафосом и новым трагическим сонетом, её терпение лопнуло. Лу выдержала ровно две строфы о "увядающих в разлуке розах", прежде чем медленно повернулась к нему. Она не кричала, она просто посмотрела на него, и в глазах вспыхнула такая чистая, ледяная ярость, что бедный Гомес замер на полуслове, с открытым ртом.
— Гомес, если ты произнесешь еще хоть одну рифму, я проверну твой язык так, что он завяжется в настоящий морской узел. И это будет не метафора.
Он сглотнул, медленно сложил листок обратно в карман и, не проронив ни слова, ретировался. Мортиша лишь покачала головой, но не стала её упрекать.
В последующие дни она вечерами бродила по пустынным местам Невермора. Ноги сами несли её по знакомым маршрутам, которые теперь казались населёнными призраками. Вот здесь, в пустом классе алхимии, он стоял, вонзив палец в её блокнот, доказывая ошибку. Вон там, у поворота коридора, они чуть не столкнулись, и его дыхание на мгновение коснулось её щеки. Каждое место было памятником её провалу, напоминая о том, что она потеряла, едва успев обрести.
К концу недели её ярость выгорела, оставив после себя лишь холодный пепел на душе. Она стояла у окна, глядя, как сумерки медленно поглощают очертания леса. Где-то там, в другой башне, он, наверное, склонился над своими схемами. Без неё. Возможно, он уже нашел новый, более стабильный и предсказуемый источник энергии для своей машины. Может, он и был прав. Может, некоторые уравнения действительно не имеют решения, а некоторые силы настолько разрушительны, что их следует держать в изоляции, подальше от всего хрупкого и ценного. Она потрогала браслет. Он вибрировал, сдерживая одну бурю, но был бессилен против другой — той, что бушевала внутри неё. Лукреция отвернулась от окна. Неделя отчуждения закончилась, и впереди была лишь пустота.
Если тишина Лукреции была густой и тягучей, то тишина Айзека Найта буквально звенела. Это был высокочастотный гул абсолютной концентрации, в котором тонули все внешние раздражители. Он превратил лабораторию в герметичный кокон, где единственными звуками были шипение паяльника, и тиканье часов, что висели на стене.
Он не позволил себе ни одного дня на апатию или саморефлексию. Вместо этого он с головой нырнул в работу, надеясь, что холодная логика схем и расчетов выжжет из него остатки той дурацкой, иррациональной вспышки, что заставила его потерять контроль. Он дорабатывал машину, находя несовершенства в своих же чертежах, которые неделю назад считал безупречными. Паяльник в его руке прожигал не только контакты, но и бумагу, а отвертка со скрежетом царапала металл. Он не видел в этом наказания. Это была оптимизация, устранение неэффективной переменной. Переменной по имени Лукреция Фрамп.
На пятый день его нашел Гомес. Дверь в лабораторию была заперта, но Аддамс, как всегда, нашел способ просочиться.
— Друг мой! — воскликнул он, отряхиваясь. — Прерви свое добровольное заточение! Мир скучает по нашему язвительному гению! Мортиша погрузилась в молчание, Лукреция выглядит так, будто готовится принести себя в жертву, а твое отсутствие лишает нашу компанию необходимого баланса!
Айзек не оторвался от микроскопа, в который вглядывался, изучая крошечный кристалл.
— Социальное взаимодействие — не более чем обмен предсказуемыми стимулами и реакциями. В данный момент его эффективность стремится к нулю. Ты лишь тратишь моё время.
— Время? — Гомес подскочил к нему. — Речь идет о хрупких дамских сердцах! О моей возлюбленной, которая грустит из-за ссоры своей сестры! О твоем собственном...
— Моё "собственное" меня не интересует, — холодно перебил Айзек, наконец подняв на него взгляд. — И не интересуют истерики твоей подруги и её сестры. Я предоставил решение её проблемы, а она его отвергла, продемонстрировав полную неспособность к рациональному поведению. Дальнейшие инвестиции в эту... в эту проблему я считаю нерациональными.
Гомес замер, его театральная маска на мгновение сползла, обнажив неподдельное изумление.
— Неужели ты действительно можешь вот так... вычеркнуть человека? Свести всё к "инвестициям" и "рациональности"?
— Не человека, — поправил его Айзек, возвращаясь к микроскопу, — а дестабилизирующий фактор. А дестабилизирующие факторы либо изолируют, либо устраняют. Я выбрал изоляцию. А теперь, если ты не собираешься помочь мне калибровать резонансный усилитель, покинь, пожалуйста, лабораторию, друг мой.
Гомес ушел, бросив на прощание лишь обескураженный взгляд. Айзек с ним даже не попрощался, даже не удосужился поднять глаза в след уходящему гостю. Он сосредоточился на кристалле, но его пальцы вдруг слегка дрогнули. Он с силой сжал пинцет, пока костяшки не побелели.
Следующие несколько часов Айзек провел, пытаясь сфокусироваться на калибровке резонансного контура. Но его знаменитая концентрация давала сбой: формулы расплывались перед глазами, а паяльник отклонялся на лишний миллиметр. Он чувствовал себя неисправным механизмом, и это раздражение само по себе было новым и отвлекающим фактором. Его спасителем от собственных мыслей, как это часто бывало, оказалась Франсуаза.
Дверь в лабораторию с грохотом ударилась о стену. Айзек не обернулся, продолжая вглядываться в колебания осциллографа. Только она позволяла себе такое вторжение.
— Привет, зануда! — она пронеслась по комнате, как маленький смерч, и поставила на единственный свободный угол стола, заваленного схемами, поднос с двумя кружками и тарелкой. — Я тебе кофе принесла и бутерброды с твоим любимым сыром.
Не дожидаясь ответа, она принялась с любопытством оглядывать лабораторию, трогая пальцами различные детали и слегка подпрыгивая на месте.
— Я тебе сейчас тако-о-о-е расскажу! Лора из клана сирен устроила истерику, потому что её парень, тот оборотень со шрамом, пригласил на танец другую. А та другая — горгона из нашего же общежития! В общем, драка была эпическая, чуть ли не до превращения дошли. А ещё миссис Грейс сегодня на алхимии так разозлилась, что у неё закипела колба, и мы все чуть не отравились сернистым газом! Весело, да?
Она продолжала болтать, перескакивая с одной темы на другую, но Айзек молчал, не отрываясь от экрана. Его пальцы медленно поворачивали регулятор, но настройка явно не удавалась — стрелка на приборе дёргалась, не находя стабильного положения. Он не ворчал, не просил её уйти, не вставлял своих обычных саркастичных замечаний. Он просто был... пустым.
— ...и вообще, я думаю, что... Эй, ты меня вообще слушаешь? — Франсуаза надула губы, заметив его отсутствующее выражение лица. Она подошла совсем близко и склонила голову, пытаясь поймать его взгляд. — Кстати, о Хэллоуине...
Она собиралась продолжить, но вдруг замолчала, пристально вглядевшись в его лицо при свете мониторов. Её веселое выражение сменилось на озадаченное.
— Слушай, а ты чего такой бледный? Прямо как призрак. И глаза красные, будто ты неделю не спал. Всё в порядке?
Айзек вздохнул, словно возвращаясь из далекого мысленного путешествия, и, наконец, оторвал взгляд от прибора.
— Франсуаза, у меня работа, — он аккуратно отложил паяльник на подставку. — Спасибо за кофе.
— Работа, работа... — она отступила на шаг, уперев руки в боки. — Что-то случилось? Ты обычно хоть ворчишь, когда я болтаю, но сегодня ты вообще как будто не здесь. Как зомби какой-то. И лаборатория выглядит иначе. Ты её обычно содержишь в стерильном порядке, а тут словно ураган пронёсся.
— Всё в порядке, — повторил он, глядя куда-то мимо неё, в пространство за её правым плечом. — Просто интенсивная фаза работы над машиной. Мне нужно ускорить работу, чтобы быстрее закончить с аппаратом.
— Не ври мне, — её голос стал тише. — Я же тебя знаю. Ты когда впадаешь в свой "ступор", то становишься либо слишком тихим, либо слишком злым. А сегодня ты и то, и другое одновременно, — она вдруг вспомнила что-то, и её глаза расширились от догадки. — Погоди... Это не из-за того, что произошло на балу? Я же видела, вы там с Лукрецией танцевали... До того, как всё пошло наперекосяк, с Дамианом и всем этим. Вы так... здорово смотрелись вместе, — Франсуаза улыбнулась, пытаясь его расшевелить. — Я бы даже сказала, идеально. Она в своём мрачном великолепии, ты в своём... ну, в контролируемом безумии. Красивая пара, честно.
Слово "пара" прозвучало в гудящей тишине лаборатории как резкий хлопок. Айзек повернулся к ней, в его глазах вспыхнули знакомые искры раздражения, но на этот раз под ними бушевало ещё что-то более темное и острое.
— Франсуаза, хватит, — его пальцы сжали край стола до хруста. — Мы не пара, и не было никакого "идеально". Это было временное, сугубо практическое сотрудничество. И оно завершено. Я бы предпочел не возвращаться к этой теме, ни сейчас, ни потом.
— Но почему? — не унималась она, её упрямство просыпалось в ответ на его. — Что такого случилось? Вы же так подходили друг другу! Она — такая сильная и загадочная, и не боится тебя ни капли, а ты... ну, ты — ты. И вы оба умные, и я видела, как ты на неё смотрел, когда вы танцевали...
— Франсуаза! — его голос прозвучал резко, заставив её вздрогнуть и отпрянуть. Он редко повышал на неё голос. — Давай закроем эту тему.
Она замолчала, увидев, что он действительно на грани. Но в её глазах читался не испуг, а скорее озадаченность и задетое самолюбие.
— Ладно, ладно... — пробормотала она, отступая к двери. — Не надо так кипятиться. Я просто... я просто хотела помочь. По-сестрински.
Она повернулась и схватилась за ручку, но на пороге остановилась, не оборачиваясь.
— Кофе остынет. И бутерброд тоже, — сказала она уже совсем тихо. — Не закопай себя здесь заживо, лишь ради того, чтобы доказать кому-то своё безразличие. Потому что это неправда.
Дверь закрылась за ней, а Айзек остался стоять посреди своей лаборатории, сжав кулаки так, что ногти впились в ладони. Воздух, казалось, сгустился от её слов, став тяжелым и трудным для дыхания. Он подошел к подносу, взял чашку с кофе и сделал большой глоток. Напиток был горьким и уже слегка остывшим, совершенно не таким, каким он ему нравился. Он с силой поставил чашку обратно, едва не разбив её, и отшвырнул бутерброд в мусорное ведро.
"Потому что это неправда".
Он ненавидел, когда она была права. Ненавидел этот унизительный провал в собственной логике. И больше всего он ненавидел то, что холодные стены его лаборатории, его последнее убежище, вдруг стали казаться ему не спасением, а самой тесной и одинокой клеткой из всех возможных.
Последующие дни слились в бесконечно рабочие будни. Он спал урывками, прямо за столом, положив голову на стопку исписанных формулами листов. Его мир сузился до размеров лабораторного стола. Он пытался заглушить внутренний шум логарифмическими расчетами, но в самые тихие моменты, между одним винтиком и другим, его настигало воспоминание. Не её побег, а момент до него. Её улыбка. Такая настоящая, беззащитная, идущая из глубины. Та самая, ради которой он и трудился ночами, собирая этот чёртов браслет.
Он с силой тряхнул головой, отгоняя навязчивые мысли, и с новой яростью принялся за работу. Он доказывал самому себе теорему о собственной правоте. Каждый удачно спаянный контакт, каждая решенная задача были ещё одним кирпичиком в стене, которую он возводил между собой и этим провалом.
Как-то раз, ближе к концу недели, он обнаружил, что уже полчаса бесцельно смотрит на стену, не видя её. В ушах стоял её смех, тот самый тихий и искренний смех, что он услышал во время танца. Он сжал кулаки, чувствуя, как по натянутым струнам его нервов пробегает дрожь. Это было слабостью. Сбоем в системе.
Он резко встал, и его взгляд упал на полированную металлическую пластину, служившую отражателем для одного из приборов. В искаженной, матовой поверхности угадывались его собственные черты: бледное, осунувшееся лицо с тёмными кругами под глазами.
"Надеюсь, твой побег того стоил".
Он сказал это, чтобы ранить. Чтобы сделать ей так же больно, как было больно ему в тот момент, когда он остался один на опустевшем танцполе, с протянутой рукой и горящими щеками. Это была месть. Примитивная, иррациональная, абсолютно нелогичная месть.
Ирония ситуации была настолько горькой, что он чуть не рассмеялся. Всю жизнь он превозносил разум над чувствами, а в итоге повёл себя как последний эмоциональный идиот.
Он вытер лицо рукавом и медленно вернулся к столу. Машина была почти готова. Она должна была стать его оправданием, доказательством того, что он может обойтись без неё. Что её сила была всего лишь инструментом, а не частью сложного, раздражающего уравнения, которое он по глупости начал решать.
Но сейчас, в давящей тишине лаборатории, среди мигающих лампочек и гудящих механизмов, эта победа казалась ему самой пустой и бессмысленной вещью на свете.
За окном давно стемнело. Неделя отчуждения подходила к концу, оставляя после себя невысказанное напряжение. Где-то в другой башне общежития Лукреция, наверное, так же смотрела в ночь, сжимая в руке тот самый браслет, а он стоял среди своих изобретений и понимал, что самая сложная машина, которую ему предстояло починить, была не из металла и проводов. Она была из страха, гордости и того нелогичного тепла, что все еще жгло его изнутри при одном воспоминании о её улыбке.
Завтра им предстояло вернуться в класс. К реальности, где они были всего лишь отстраненными учениками, вынужденными делить одно пространство. К реальности, где его машина для Франсуазы все ещё ждала своего часа. К реальности, где ему придется смотреть на неё и делать вид, что тот вечер ничего не значил.
Айзек медленно выключил главный рубильник. Лаборатория погрузилась во тьму, и только слабый свет луны выхватывал из мрака причудливые очертания механизмов. В наступившей тишине его механическое сердце отбивало ровный, безошибочный ритм. Но сегодня его звук был лишь громким эхом в абсолютной пустоте.
