Глава 31. Говорить с миром
«Говорят, слова — это просто звуки. Врут. Слова могут убивать или воскрешать. Слова могут запереть в клетку или распахнуть дверь. И сегодня, стоя перед камерами, я говорю не как президент, не как дикарь, не как бунтовщик. Я говорю как человек — тем, кто забыл, что значит быть живым. И если хотя бы одно сердце откликнется — значит, всё было не зря».
(Из дневника Бан Чана, утро перед историческим обращением)
---
Утро выдалось ясным. Впервые за долгое время сквозь серую дымку пробилось настоящее солнце — робкое, бледное, но живое. Его лучи скользили по стеклянным фасадам зданий, заставляя неоновые огни меркнуть перед настоящим светом.
В президентском кабинете было тесно от народа. Бан Чан сидел во главе стола, Чанбин, как всегда, стоял у окна, зорко поглядывая на дверь. На диване в углу разместились Минхо и Феликс — Минхо крутил свою вечную монету, Феликс прижимался к его плечу, сжимая в пальцах кулон. Напротив них, за маленьким столиком, устроились Джисон и Чонин — Джисон, как обычно, развалился, положив ноги на журнальный столик, Чонин сидел рядом с чашкой чая, задумчиво глядя в окно.
Хёнджин и Сынмин заняли два кресла у стены. Хёнджин выглядел спокойным, даже расслабленным — впервые за долгое время ему не нужно было притворяться. Сынмин, наоборот, нервно теребил галстук, но в глазах его светилось счастье.
Ха Ын сидела отдельно, на подоконнике, подобрав ноги. Она была тихой, но в её взгляде читалась удовлетворённость — дело сделано, цель достигнута. Остальное её не особо волновало.
— Ну что, — Чан обвёл взглядом эту разношёрстную компанию, — чай будем пить или сразу к делу?
— А можно и то, и другое? — подал голос Джисон. — Я, например, с утра не жрамши.
— Вечно ты со своим желудком, — фыркнул Чонин, но в голосе его слышалась нежность.
Чан усмехнулся и кивнул Чанбину. Тот подошёл к сервировочному столику, где уже дымился большой чайник, и начал разливать чай по чашкам — всем, по очереди. Настоящий чай, с травами, пахнущий детством и свободой.
— Держи, — он протянул чашку Джисону. — Жри давай.
— О, спасибо, начальник, — Джисон отхлебнул и блаженно прикрыл глаза. — Жизнь налаживается.
Все рассмеялись — легко, свободно, впервые без оглядки на камеры и инспекторов.
— Ладно, — Чан отставил чашку и посерьёзнел. — Давайте по делу. Сегодня в полдень я выступаю с обращением к народу. Буду объявлять новые законы.
— Все сразу? — удивился Феликс. — Не боишься, что народ не поймёт? Слишком резко?
— Постепенно нельзя, — покачал головой Чан. — Если тянуть, начнутся слухи, паника, провокации. Лучше сразу, как пластырь отодрать. Быстро и больно. А потом уже лечить.
— Поддерживаю, — кивнул Минхо. — Чем быстрее, тем меньше шансов у старой гвардии организовать сопротивление.
— А они будут? — спросил Чонин тихо.
— Будут, — ответил Чанбин. — Уже есть недовольные среди сенаторов. Но пока боятся. А когда увидят, что народ на нашей стороне — сольются.
— Главное — чтобы народ понял, — добавил Хёнджин. — Они двадцать лет жили в пустоте. Им может быть страшно становиться живыми.
— Поэтому я и хочу сказать им главное, — Чан обвёл всех взглядом. — Что это не страшно. Что чувствовать — нормально. Что любовь — это не болезнь, а сила. И что у них теперь есть выбор.
В комнате повисла тишина. Каждый думал о своём — о том, как долго они шли к этому моменту, сколько потеряли, сколько выстрадали.
— А ты сам не боишься? — спросил вдруг Феликс. — Перед камерами, перед всей страной?
Чан посмотрел на него, потом перевёл взгляд на Чанбина, который стоял у окна, но чувствовалось, что он весь — внимание.
— Боюсь, — честно ответил Чан. — Но если не я, то кто?
— Ты справишься, — тихо сказал Чанбин, и в этом коротком «ты» было столько поддержки, что у Чана защипало в носу.
— Ладно, — он тряхнул головой. — Давайте допивайте чай. Через час мне гримироваться и на студию.
---
В полдень ровно экраны по всему городу зажглись — в каждой квартире, в каждом офисе, на каждом уличном табло. Люди замерли, глядя на знакомую заставку новостей, но вместо обычного диктора на экране появился он — новый президент, Бан Чан.
Он сидел за столом в строгом костюме, но без галстука — специально, чтобы не походить на старых чиновников. Взгляд его был спокойным, но в глубине глаз горел тот самый огонь, который отличал живых от пустых.
— Граждане, — начал он, и голос его разнёсся по миллионам динамиков. — Я обращаюсь к вам сегодня не как президент, а как человек. Как тот, кто сам прошёл через всё, что вы проходите сейчас.
Он помолчал, собираясь с мыслями.
— Многие из вас знают, что я пришёл из Пустошей. Из того места, где нет неона, нет комфорта, нет процедур. Но есть одно — там можно чувствовать. Там можно любить, ненавидеть, бояться, надеяться. Там можно быть живым.
По городу прокатился ропот. Люди переглядывались, не веря своим ушам.
— Двадцать лет нам внушали, что чувства — это болезнь. Что любовь убивает. Что мы должны быть пустыми, чтобы быть счастливыми. — Чан сжал кулак на столе, но голос оставался ровным. — Это ложь. Самая страшная ложь, которую только можно придумать.
Он встал из-за стола, подошёл ближе к камере, чтобы люди могли видеть его глаза.
— Посмотрите на меня. Я чувствую. Я люблю. Я боюсь. Я надеюсь. И я жив. Я не болен. Я не опасен. Я просто человек. Как и вы.
В зале студии было тихо — только операторы и техники, замершие у своих пультов. Но Чан знал, что его слышат миллионы.
— Сегодня я подписал новые законы. — Он развернул лист и начал читать, чётко, с расстановкой:
— Первый. Процедура от любви теперь только с двадцати пяти лет и только с вашего согласия. Никто не имеет права заставлять вас становиться пустыми. Если вы не хотите — не будете.
— Второй. Браки по назначению системы отменяются навсегда. Вы сами выбираете, с кем жить. С парнем, с девушкой, с кем угодно — это ваше право.
— Третий. В брак можно вступать с двадцати лет. А до этого — просто любить, без штампов и бумажек.
— Четвёртый. Профессию вы тоже выбираете сами. Хотите быть врачом — учитесь. Хотите художником — рисуйте. Хотите работать в порту — работайте. Никаких экзаменов, решающих вашу судьбу.
— Пятый. Вам разрешается выражать эмоции. Смейтесь, плачьте, злитесь, радуйтесь. Это нормально. Это по-человечески.
— И шестой, самый главный. — Чан сделал паузу и посмотрел прямо в объектив. — Любовь разрешена. Она не болезнь. Она не преступление. Она — то, ради чего стоит жить.
Он отложил лист и снова подошёл к камере.
— Я знаю, вам страшно. Двадцать лет вам говорили одно, а теперь — другое. Это нормально — бояться. Но знайте: вы не одни. Мы все, кто стоит за этим обращением, — такие же, как вы. Мы тоже боялись. Мы тоже сомневались. Но мы сделали выбор. И теперь у вас есть этот выбор.
Он улыбнулся — впервые за всё время — и эта улыбка была такой живой, такой настоящей, что у многих защипало в глазах.
— Живите, граждане. Любите. Будьте счастливы. И помните: теперь это не запрещено.
Экран погас.
---
По городу прокатилась волна.
Где-то люди стояли, не веря своим ушам. Где-то плакали — впервые за много лет. Где-то обнимались, боясь поверить, что это правда. Где-то смеялись, глядя на солнце, которое наконец-то пробилось сквозь дымку.
В маленькой квартире родители Феликса сидели, прижавшись друг к другу, и смотрели на погасший экран. Мать плакала, отец гладил её по голове, и оба не могли вымолвить ни слова.
В другой квартире Джисон и Чонин стояли у окна, глядя на город. Джисон обнял Чонина за плечи, притянул к себе.
— Слышал? Любовь разрешена, — прошептал он.
— Слышал, — ответил Чонин.
Они поцеловались — прямо у окна, не боясь, что кто-то увидит.
В Центре Надзора Хёнджин и Сынмин сидели в своём кабинете, глядя друг на друга. Сынмин улыбался сквозь слёзы.
— Мы сделали это, — прошептал он.
— Мы, — ответил Хёнджин и взял его за руку.
В Пустошах люди выходили из убежищ, смотрели на небо, на стену, за которой теперь была свобода. Кто-то уже собирался в город — искать работу, жильё, новую жизнь.
А в президентском кабинете Бан Чан стоял у окна, глядя на город. Сзади подошёл Чанбин, положил руку на плечо.
— Хорошо сказал, — тихо произнёс он.
— Надеюсь, — ответил Чан. — Теперь главное — не наломать дров дальше.
— Не наломаем. — Чанбин сжал плечо. — Мы вместе.
— Вместе, — эхом отозвался Чан.
За окном садилось солнце, окрашивая небо в оранжевый цвет — запретный цвет, цвет жизни, цвет любви.
И город медленно, но верно просыпался от долгого, тяжёлого сна.
