24 глава. Плен
«У каждого человека есть своя клетка. Просто не у всех она видна.»
Франц Кафка
Василиса провела в реанимации двое суток. организм пережил слишком многое за считанные минуты. первые часы её состояние оставалось тяжёлым. давление скакало, сознание не возвращалось, врачи осторожно стабилизировали дыхание, работу сердца, останавливали кровопотерю и следили за неврологическими показателями.
она была очень слаба. слишком бледная. слишком тихая. слишком неподвижная. будто жизнь в ней едва-едва теплилась.
запах медикаментов появился раньше, чем сознание. резкий. стерильный. холодный. потом — тепло. настойчивое июньское солнце, пробиваясь даже сквозь закрытые веки, неприятно давило золотистым светом. и жажда. сильная. мучительная. такая, будто внутри всё пересохло до последней капли.
Василиса медленно, с невероятным усилием распахнула глаза. белый потолок. белые стены. размытые очертания капельницы справа. тонкая прозрачная трубка тянулась к её руке. где-то рядом тихо пищал аппарат, отбивая равнодушный механический ритм. пик. пауза. пик. она моргнула. мир плыл. собственное тело ощущалось чужим. тяжёлым. непослушным. словно налитым свинцом.
первая попытка глубже вдохнуть закончилась тупой, тянущей болью в груди. Василиса едва заметно нахмурилась. болело всё. голова — особенно. тяжёлая, будто её сдавили железным обручем. где-то глубоко под черепом глухо пульсировала боль, накатывая волнами. каждый звук отдавался слишком громко. каждый луч света резал глаза.
она попробовала шевельнуться. плохая идея. рёбра тут же отозвались острой ломотой, грудную клетку словно стянуло ремнями. даже дыхание давалось с трудом — неглубокое, осторожное, болезненное.
Василиса слабо дёрнула пальцами. получилось. уже хорошо. во рту пересохло так сильно, что язык едва двигался. она попыталась сглотнуть. горло обожгло сухостью. ресницы дрогнули. сознание возвращалось медленно, вязко, словно продиралось сквозь густой туман. пока ещё без мыслей. без памяти. без понимания. только ощущения. боль. тяжесть. жажда. и какая-то странная, необъяснимая пустота внутри. не физическая. какая-то другая. но осознать её Василиса пока не могла. она лишь снова медленно моргнула, глядя в белый потолок, и едва слышно выдохнула.
— ...воды...
голос оказался хриплым. почти неузнаваемым. слабым до невозможности. но этого хватило. где-то рядом послышалось движение. быстрые шаги. и незнакомый женский голос произнёс с облегчением:
— господи... очнулась.
в палату почти сразу вошла медсестра — женщина средних лет с мягким лицом, усталыми, но добрыми глазами. в её взгляде было то особенное выражение, которое появляется у людей, слишком часто видящих чужую боль.
Василиса с трудом пошевелила губами. они были сухими, потрескавшимися. голос сорвался в хрип.
— воды... можно?..
— конечно, конечно...
через секунду женщина уже осторожно приподнимала ей голову, придерживая ладонью затылок, и подносила к губам кружку. прохладная вода коснулась губ. глоток. ещё один. вода ещё никогда не казалась Василисе чем-то настолько прекрасным. она жадно пила маленькими глотками, чувствуя, как сухость медленно отступает. медсестра бережно вытерла влажные губы платком.
— ну вот... умница. — тихо сказала она. — как себя чувствуешь?
Василиса слабо усмехнулась. тут же губы болезненно обожгло — ранки дали о себе знать.
— бывало и лучше.
медсестра едва заметно улыбнулась.
— что со мной было-то?..
женщина тяжело вздохнула.
в этот момент дверь открылась. в палату вошёл мужчина лет пятидесяти пяти — высокий, собранный, в белом халате. по осанке, по спокойному тяжёлому взгляду, по манере держаться было ясно сразу — врач серьёзный. возможно, заведующий. он мельком посмотрел на монитор, затем перевёл взгляд на Василису.
— о, ну наконец-то.
потом обернулся к медсестре.
— Галина, выйди, пожалуйста.
женщина сочувственно посмотрела на Белову и молча вышла.
мужчина подошёл ближе.
— Борис Моисеевич. заведующий отделением. — представился он. — ну, как самочувствие?
— не очень. — честно ответила Василиса. — что со мной было?
доктор тяжело выдохнул. на мгновение опустил глаза в бумаги. потом посмотрел прямо на неё. без лишней жалости. но и без холодности.
— у тебя было серьёзное ДТП. в твою машину на большой скорости влетел пьяный водитель. удар пришёлся очень сильно.
Василиса молча смотрела на него. слова пока проходили сквозь сознание вязко. будто через воду.
— состояние было тяжёлым. очень тяжёлым. — продолжал Борис Моисеевич спокойно. — двое суток ты находилась в реанимации. если говорить прямо – мы тебя еле вытащили.
он перелистнул бумаги.
— закрытая черепно-мозговая травма. сотрясение. ушиб головного мозга средней степени тяжести. ушиб грудной клетки. два перелома рёбер слева.
каждое слово звучало страшно. каждое — как отдельный удар.
— кроме того... было внутреннее кровотечение.
вот на этом Василиса резко перестала слышать всё остальное. внутреннее кровотечение. что-то внутри неё оборвалось. мгновенно. резко. холодной молнией. она дёрнулась. рука сама, быстрее мысли, легла на живот. под больничной рубашкой живот казался почти плоским. лишь плотная повязка туго охватывала нижнюю часть живота, напоминая о медицинском вмешательстве. пальцы задрожали. всё внутри заледенело.
голос прозвучал глухо. совсем чужим.
— а... ребёнок?..
и в этот момент Василисе стало страшно так, как не было страшно никогда в жизни. не в тот вечер. не в машине. не перед столкновением. сейчас. потому что она уже знала ответ. ещё не услышала. но уже знала.
доктор снял очки и устало потёр переносицу. ему явно приходилось говорить подобное. но легче от этого не становилось.
— Василиса... — он выдержал паузу. — основной удар пришёлся в область живота. это вызвало закрытую тупую травму живота и преждевременную отслойку нормально расположенной плаценты.
каждое слово било точно в сердце. теперь она понимала. понимала всё. ребёнок. её малыш. её маленький. тот, кого она уже любила. тот, кому уже шептала по ночам. тот, на кого смотрела в зеркале, касаясь живота. тот, ради кого терпела. ради кого молчала. ради кого жила. внутри что-то начало рваться. медленно. жестоко. нечеловечески.
— в результате произошла антенатальная гибель плода... на девятнадцатой неделе беременности.
мир остановился. просто остановился. Василиса смотрела на Бориса Моисеевича совершенно разбитым взглядом. он искренне сочувствовал этой молодой девчонке. но прекрасно понимал: даже на одну тысячную долю он не способен почувствовать то, что сейчас чувствует она.
в голове стало тихо. не тихо в смысле спокойно. нет. страшно тихо. так тихо бывает после взрыва. когда больше ничего не слышно. ни звуков. ни слов. ни мыслей. только белый шум. только пустота. чёрный экран. сердце забилось так сильно, что удары отдавались в висках. перед глазами всё поплыло. она не могла вдохнуть. не могла закричать. не могла заплакать. боль была такой силы, что даже слёз не осталось. будто кто-то голыми руками вырвал из неё всё живое. её ребёнок. её малыш. его больше нет. и в следующую секунду сознание просто выключилось. тело не выдержало того, что узнало сердце. глаза закатились. Белова снова потеряла сознание.
Василиса — к своему глубокому сожалению — открыла глаза. и на этот раз от противного, до невозможности резкого запаха нашатыря.
она поморщилась. голова тут же отозвалась тупой, вязкой болью, будто внутри черепа кто-то медленно проворачивал ржавый винт. грудную клетку сдавило, рёбра заныли так остро, что даже вдохнуть нормально не получалось.
перед ней стояла та же медсестра — Галина. в руках у женщины была ватка, а в глазах читалась неподдельная тревога.
— ну что ты, девонька моя... — тихо говорила она, убирая нашатырь. — не переживай так, слышишь?
голос у неё был мягкий. почти материнский.
— да, ребёночка спасти не удалось... — с болью продолжила женщина. — но матка не повреждена. репродуктивная функция сохранена. ты ещё сможешь стать матерью... не сейчас. позже. когда организм восстановится. — она ласково погладила Василису по руке. — будут у тебя детки. самые счастливые. самые красивые...
но легче Беловой не становилось. вообще. её будто не касались эти слова. другие дети. когда-нибудь потом. новая жизнь. новая беременность. нет. ей не нужен был другой ребёнок когда-нибудь. ей нужен был этот. её малыш. её маленький, родной, уже любимый ребёнок.
тот, которого она полюбила всей душой, до дрожи, до боли, до невозможности. полюбила ещё до первого толчка, до первого шевеления. просто потому, что он был частью неё. и частью Вити. частью их любви. самой честной. самой сильной. самой страшной любви в её жизни.
губы задрожали.
— а мне этот нужен... — хрипло выдавила Василиса.
она медленно отвернула голову к окну. за стеклом светило июньское солнце. зеленело огромное дерево. где-то внизу шумели машины. люди шли по своим делам. кто-то смеялся. кто-то спешил. мир жил. так же, как жил вчера. будто ничего не произошло. будто её мир только что не рухнул.
Галина помолчала, тяжело вздохнула.
— к тебе там пришли, — тихо сказала она. — пускать?
Василиса закрыла глаза. сил не было ни на что. ни говорить. ни думать. ни существовать. она лишь слабо кивнула.
через пару мгновений дверь палаты открылась. молча вошёл Саша. серьёзный. тихий. неестественно тихий. на плечах больничный халат, руки сжаты так, что побелели костяшки. он выглядел так, словно за эти два дня постарел сразу на несколько лет. остановился у кровати. посмотрел на сестру. и сердце его болезненно сжалось.
он не знал о ребёнке. не знал о беременности. узнал обо всём сразу — от врачей. сразу весь удар. ДТП. реанимация. внутреннее кровотечение. потеря ребёнка.
и с тех пор внутри у Белова поселилось тяжёлое, вязкое чувство. боль за сестру. ярость на весь мир. и страшная беспомощность. потому что он не мог исправить это. не мог вернуть ребёнка. не мог забрать её боль.
— как ты, ласточка? — тихо спросил он, тяжело выдохнув.
Василиса смотрела куда-то мимо него. пусто.
— никак, — честно ответила она.
Саша сглотнул. пауза повисла тяжёлая.
— когда ты собиралась мне сказать?
Василиса прикрыла глаза. ком в горле стал почти невыносимым.
— после дня рождения Фила... — едва слышно ответила она.
Саша молча сел рядом. взял её холодную ладонь в свою. тонкую. ледяную. совсем безжизненную.
и тут что-то внутри Василисы окончательно сломалось. трещина, что шла по душе всё это время, разошлась до конца. слёзы, не вышедшие раньше, хлынули разом. сквозь физическую боль, которую она почти перестала ощущать на фоне боли душевной, Василиса попыталась приподняться.
— Саш...
голос сорвался. она всхлипнула.
— прости...
и всё. слёзы покатились по щекам. Саша тут же подался вперёд и крепко прижал её к себе, осторожно, чтобы не задеть рёбра. позволил ей уткнуться лицом ему в грудь. как в детстве. как всегда, когда ей было страшно.
— прости... — задыхаясь от слёз, повторяла Василиса. — прости... прости...
она сама уже не понимала, перед кем просит прощения. перед Сашей. перед мамой. перед Олей. перед Космосом. перед Витей. перед всем миром. но больше всего перед малышом. перед своим ребёнком. перед тем, кого не смогла защитить. не уберегла. не спасла. не смогла. и эта мысль убивала сильнее любой физической боли.
— тише... тише... — Саша гладил её по волосам, целовал в макушку. голос у него тоже дрогнул. — не извиняйся, ласточка... не надо...
он с трудом сглотнул.
— ты не виновата, слышишь?
Василиса рыдала, цепляясь за его рубашку дрожащими пальцами.
— виновата... — сквозь всхлипы. — я виновата... я за руль села... я... я не сберегла его...
Саша зажмурился. сердце буквально разрывало.
— нет. — жёстче сказал он. — нет, родная моя. даже не смей.
он взял её лицо в ладони и заставил посмотреть на себя. глаза её были красные, полные ужаса и нечеловеческой боли.
— ты. не виновата.
чётко. по словам.
— слышишь меня? не виновата. это не ты. это пьяная мразь, которая вылетела на встречку. не ты.
но Василиса уже не слышала. или не могла слышать. она плакала так, будто из неё вырывали душу. будто внутри её ломали кости. будто сердце разрывали руками. она оплакивала не только ребёнка. она оплакивала всё. свою любовь. своё будущее. себя прежнюю. свою маленькую надежду, о которой никто почти не знал. ту надежду, которая жила внутри неё девятнадцать недель. и которой больше не было.
она рассыпалась у брата на руках. в пепел. в прах. в ничто. и Саша мог лишь держать её крепче, гладить по волосам и молча принимать на себя всю эту страшную, невыносимую боль.
***
Василису выписали через двенадцать дней. двенадцать долгих, вязких, бесконечных дней. первые два — реанимация, между сном и беспамятством, между болью и темнотой. потом обычная палата, уколы, таблетки, перевязки, контроль невролога, травматолога, гинеколога. каждый день — как чужая жизнь.
организм медленно приходил в себя. голова всё ещё болела — особенно к вечеру. иногда накатывало головокружение, перед глазами плыло. дышать глубоко было больно из-за рёбер и ушиба грудной клетки. любое резкое движение отдавалось неприятной тянущей болью в животе. но физическая боль давно отошла на второй план. на фоне того, что жило внутри, сломанные рёбра казались мелочью.
за эти дни к ней приезжали почти все. Оля — тихая, заботливая, со слезами на глазах. сидела рядом, держала за руку, гладила ладонь большим пальцем. иногда рассказывала что-то о своём, о будущем малыше, но потом виновато замолкала, понимая, что любое упоминание о детях режет Василису, как ножом.
Саша приезжал каждый день. иногда дважды. почти не говорил лишнего. просто сидел рядом. следил, чтобы она ела. следил, чтобы принимала лекарства. разговаривал с врачами. решал всё молча и жёстко. как старший брат. как единственный человек, который сейчас держал всю семью в руках.
мама приезжала с Катей. Татьяна Николаевна, впервые за долгое время, выглядела сильно старше. она пыталась держаться. пыталась говорить спокойно. пыталась улыбаться. но Василиса видела её глаза. красные. уставшие. полные боли. Катя целовала её в лоб, гладила волосы и шептала:
— главное, что ты жива, Василисонька... господи, главное – ты жива...
и каждый раз Василисе хотелось отвернуться. потому что внутри неё тут же звучало страшное: а ребёнок — нет.
приезжали Валера с Томой. осторожные. тихие. не шумели. не шутили. поддерживали.
а Космос приезжал по несколько раз в день. утром. днём. вечером. иногда просто на десять минут. иногда сидел часами. он пытался её подбодрить. как умел. рассказывал идиотские офисные истории. сплетни. кто кого кинул. кто с кем подрался. кто из ребят опять отличился. иногда вспоминал что-то из детства. иногда специально кривлялся. иногда шутил. иногда приносил какую-то ерунду — то персики, то журнал, то цветы. лишь бы она хоть немного отвлеклась.
но Холмогоров видел правду. видел, как Белова смотрит в одну точку. как иногда будто выпадает из реальности. как резко каменеет, если слышит детский смех в коридоре. и от этого у него внутри всё холодело. он впервые не знал, чем помочь. а это чувство Космос ненавидел сильнее всего. полное бессилие.
Витя не приезжал. нет. конечно, Белова и не надеялась на его визит. просто... она всё равно иногда невольно смотрела на дверь. каждый раз, когда слышались шаги в коридоре. каждый раз, когда ручка двери двигалась. на секунду сердце предательски вздрагивало. а потом — пустота. не он. ну и ладно. не приехал — и чёрт с ним. у него дома беременная невеста. это куда важнее Василисы. Василисы, которая не сберегла их ребёнка.
да, чувство вины не отпускало. что бы ей ни говорили. что бы ни объясняли врачи. что бы ни повторял Саша. она всё равно винила себя. если бы не села за руль. если бы не разревелась. если бы ехала медленнее. если бы... слишком много этих «если бы». и ни одного, которое могло что-то изменить.
но Василиса не узнает. никогда не узнает, что Витя приезжал. что в те двое суток, пока она лежала в реанимации без сознания, Пчёлкин сидел возле её койки. молча. часами. смотрел на неё. на бледное лицо. на капельницы. на датчики. на бинты. на ссадины. на потрескавшиеся губы. и внутри у него всё разрывалось.
он гладил её холодные пальцы. осторожно проводил ладонью по волосам. пытался осознать, как вообще так вышло. как девочка, которая ещё неделю назад смотрела на него живыми упрямыми глазами, теперь лежит здесь — неподвижная, белая, слишком тихая.
он переживал. по-настоящему. до дрожи. до злости на весь мир. до желания кого-нибудь убить. но о ребёнке он по-прежнему ничего не знал. врачи ему попросту не сказали, друзья тоже предпочли умолчать.
и поэтому, глядя на Василису, думал лишь об одном. только бы выжила. только бы открыла глаза. остальное — потом. всё остальное — потом.
и первым на того ублюдка вышел именно Пчёлкин. пока остальные метались между больницей, домом и бесконечными вопросами врачам, Витя молчал. почти не говорил. только курил одну за другой и смотрел каким-то страшно пустым взглядом. но внутри этой ледяной тишины у него работало всё. холодно, чётко, без сбоев.
он поднял всех своих. через нужных людей пробил сводки ГАИ. узнал номер машины. узнал имя. адрес. биографию. всё.
оказалось, мразь, что вылетела тогда на встречку, отделалась до омерзения легко: сломанная ключица, пара ушибов, ссадины да лёгкий испуг. несколько дней в палате — и живи дальше.
живи дальше.
Пчёлкина от одной этой мысли начинало трясти.
пока Василиса лежала без сознания между жизнью и смертью, пока врачи вытаскивали её буквально по кускам... этот ублюдок дышал. ел. пил воду. разговаривал.
нет.
сесть в тюрьму? выплатить огромных размеров компенсацию?слишком мягко. слишком просто. слишком... безнаказанно.
тюрьма — это почти шанс. время. надежда. возможность когда-нибудь выйти и жить дальше. у этого человека права на «дальше» не было.
Витя нашёл его быстро. даже слишком быстро. поздним вечером того вытащили прямо из квартиры. без лишнего шума. без объяснений. мужик сперва что-то орал, пытался качать права, угрожать связями, потом — когда увидел лица — начал понимать.
его вывезли за город. старое заброшенное здание. голый бетон. запах сырости, пыли и ржавчины. когда-то, возможно, склад. теперь — просто мёртвое место, куда не доносились ни человеческие голоса, ни жалость.
мужика швырнули на колени. он уже не кричал. только тяжело дышал и смотрел снизу вверх на Пчёлкина.
а Витя стоял перед ним молча. руки в карманах. плечи расслаблены. лицо спокойное. слишком спокойное. и именно это было страшнее всего.
— слышь... брат... — дрожащим голосом выдавил мужик. — я... я заплачу... сколько скажешь...
Пчёлкин даже не моргнул. просто смотрел. перед глазами у него стояла не эта дрожащая пьяная мразь. перед глазами была Василиса. белое лицо на больничной подушке. разбитые губы. капельницы. тонкие руки. закрытые глаза.
у Вити медленно заходили желваки. он присел на корточки напротив.
— ты помнишь ту ночь? — тихо спросил он.
мужик закивал так быстро, будто это могло его спасти.
— я... я был пьян... я не хотел...
Пчёлкин коротко усмехнулся. как же он ненавидел это жалкое «не хотел».
— не хотел? — переспросил он почти спокойно. — а за руль зачем сел?
тот затрясся.
— я... ошибся...
Витя смотрел ему в глаза. холодно. пусто. без единой эмоции.
— ошибся? — повторил он тихо. — ошибаются, когда номер телефона не тот набирают.
пауза. тяжёлая. густая.
— а ты человека сломал.
ещё тише.
— мою любимую женщину.
мужик замер. кажется, только сейчас до него начало доходить, насколько всё плохо.
— пожалуйста... пожалуйста...
Пчёлкин выпрямился. медленно. словно внутри у него щёлкнул какой-то последний предохранитель.
— поздно.
одного этого слова хватило. дальше всё произошло быстро.
холодно. жёстко. без истерики, без лишней жестокости ради жестокости. просто приговор привели в исполнение.
Пчёлкин не кричал. не срывался. не бил в аффекте. это было даже страшнее. он расправился с ним так, будто выполнял грязную, но необходимую работу. буднично. точно. беспощадно.
когда всё закончилось, Витя стоял в полной тишине. где-то с потолка капала вода. за стенами шумел ветер. он медленно достал сигарету. прикурил. затянулся. но легче не стало. совсем. ни на грамм. потому что тот человек был мёртв, а Василисе от этого не стало лучше. её боль не исчезла. и его собственная — тоже.
Пчёлкин выпустил дым в холодный воздух и прикрыл глаза. внутри была только пустота. глухая. чёрная. бесконечная. и впервые за долгое время Витя Пчёлкин понял страшную вещь. есть боль, которую невозможно выбить кулаками. невозможно залить алкоголем. невозможно утопить в крови. она просто остаётся внутри. и медленно жрёт тебя заживо.
***
потеря ребёнка не была болью, которую можно выплакать за вечер. это не было чем-то, что можно пережить, прокричать в подушку и наутро проснуться чуть легче. нет. это было иначе. это было похоже на внутреннюю ампутацию. будто из Василисы вырвали что-то живое, тёплое, уже ставшее частью её самой — и оставили вместо этого пустоту. огромную. чёрную. бездонную.
самое страшное было даже не в слезах. самое страшное — в тишине. в той тишине, которая наступала ночью. в той тишине, когда она клала ладонь на живот — уже плоский, уже пустой — и понимала, что там больше никого нет. никого. её ребёнка больше не было. её малыша. того самого, о котором никто почти не знал. того самого, которого она уже любила так сильно, как, казалось, невозможно любить того, кого ни разу не видел. но любила. любила всем сердцем. просто потому, что он был её. и потому, что он был от Вити. от мужчины, которого она любила сильнее собственной жизни. и от этого становилось только больнее.
чувство вины не отпускало Василису ни на минуту. разумом она понимала всё. ей говорили. Саша говорил. Оля говорила. Космос. мама. даже врач.
она не виновата.
в её аварии виноват пьяный идиот, севший за руль. в трагедии виновато стечение обстоятельств. виновато всё что угодно, кроме неё.
но внутри жило другое. жестокое. беспощадное. разъедающее. сама виновата. сама села за руль в таком состоянии. сама ревела. сама не остановилась. сама не взяла себя в руки.
сама.
сама.
сама.
это слово било по ней сильнее любых ударов.
Белова месяц провела дома, почти не выходя на улицу. сказать, что она жила — было бы слишком громко. она существовала. просыпалась. если это вообще можно было назвать сном. лежала. часами. смотрела в потолок. потом поворачивала голову к окну. смотрела на июльское солнце, на зелёные деревья, на людей внизу.
мир жил. кто-то смеялся. кто-то влюблялся. кто-то ругался. кто-то спешил по делам.
а её мир остановился. полностью. иногда Василиса вставала. шла на кухню. медленно. осторожно. травмы всё ещё напоминали о себе. иногда ныло в рёбрах. иногда кружилась голова. иногда боль тупо стучала где-то в висках.
порой она ставила чайник. заваривала кофе. садилась за стол. делала один глоток. иногда два. а потом кружка оставалась стоять. стояла. стояла. стояла. кофе остывал. как будто даже допить его было непосильной задачей.
Кащей приезжал раза три. неожиданно. без предупреждения. без привычных насмешек. без издёвок. без давления. он заходил. смотрел на неё. долго. молча. и впервые за всё время даже Константин понимал — слов здесь не существует.
он видел перед собой уже не колючую, гордую Белову. перед ним сидела девочка, из которой будто вытащили душу. один раз он молча поставил на стол пачку сигарет и бутылку крепкого алкоголя. в другой — фрукты, к которым она даже не притронулась. в третий просто тяжело выдохнул. и ушёл. не трогал. на том ему спасибо.
хотя именно рядом с ним чувство ненависти внутри неё становилось особенно острым. она ненавидела Кащея. за всё. за угрозы. за манипуляции. за то, что сломал её жизнь. потому что, если бы не его планы, если бы не его давление, если бы не его вмешательство... она бы осталась с Витей. всё было бы иначе. они были бы вместе. ребёнок был бы жив. они были бы счастливы. наверное.
но и тут её мысли неизменно делали страшный круг и возвращались в ту же точку. нет. снова — сама. сама ещё в девяностом решила, что Витя изменил. сама не стала слушать. сама оборвала всё. сама не послала Кащея ещё тогда, зимой.
сама.
сама.
сама.
и от этого хотелось выть.
иногда ночью она сворачивалась клубком в кровати, прижимая к груди подушку. и плакала. тихо. беззвучно. до мокрой ткани. до судорог в груди. до полного изнеможения.
она думала о малыше. какой бы он был? мальчик? девочка? чьи глаза? её? или Витины? нос? улыбка? характер? она уже никогда не узнает. и эта мысль убивала. медленно. каждый день. по кускам.
иногда ей начинало казаться, что она не потеряла только ребёнка. нет. она потеряла всё. ребёнка. Витю. себя. и больше не понимала, как жить дальше.
облегчение, конечно, не пришло ни на следующий день, ни через неделю, ни через прошедший месяц. более того — оно не пришло вообще. боль не становилась меньше. она просто меняла форму. сначала была острой, такой, что хотелось выть в голос. потом стала тупой, вязкой, постоянной. она жила внутри Василисы где-то между сердцем и солнечным сплетением, как тяжёлый холодный камень, который невозможно ни вытащить, ни растворить.
но Белова слишком хорошо знала себя. ещё немного — и собственные мысли сожрут её окончательно. днём она лежала в постели и смотрела то в потолок, то в окно. ночью не спала, потому что стоило закрыть глаза — перед ней вставали фрагменты. фары. светофор. удар. боль. Витя. ребёнок. особенно ребёнок.
поэтому однажды утром Василиса резко села на кровати и поняла: если она проведёт остаток лета так же — в четырёх стенах, в сигаретном дыму и собственных мыслях — ничем хорошим это не закончится.
и тогда ей вспомнились слова Саши. о работе в офисе. о том, чтобы окончательно стать их юристом. и вдруг стало плевать. плевать на Пчёлкина. плевать на Яну. плевать на её кольцо на пальце. плевать на её фальшивую счастливую улыбку. плевать на беременный живот, настоящий он или нет. плевать.
сейчас Василисе было важнее не сойти с ума. потому что она чувствовала слишком отчётливо: ещё немного — и мысли о самовыпиле догонят её окончательно.
тело за месяц более-менее восстановилось. сошли синяки и зажили ссадины. с живота давно сняли повязки — внизу остались только тонкие, почти затянувшиеся рубцы и болезненная чувствительность при касании. рёбра срослись не до конца: дышать уже было легче, но глубокий вдох всё ещё отдавался тупой ноющей болью в грудной клетке. голова болела реже, но приступами — резко, тяжело, будто кто-то сжимал виски железным обручем. тело медленно приходило в норму. душа — нет. совсем нет.
отражение в зеркале не радовало. Белова долго смотрела на себя. на бледную кожу. на впалые щёки. на тусклые, когда-то ярко-синие глаза. она показалась самой себе совершенно серой. пустой. чужой.
— красавица, ничего не скажешь, — хмыкнула она своему отражению. голос прозвучал сухо. безжизненно.
Василиса потянулась к косметичке. плотный слой тонального крема. сверху пудра. подкрашенные ресницы. аккуратная подводка. ненавязчивая помада. маска. и вот уже стало чуть лучше. хотя бы внешне.
потом — офисная мини-юбка, подчёркивающая стройные длинные ноги. белая блузка идеально сидела по фигуре: приталенная, с короткими рукавами, аккуратным воротником и характерной сборкой по центру, которая мягко подчёркивала грудь и талию. строгая и женственная одновременно. вещь из тех, что будто говорили за хозяйку сами: собрана, уверена, холодна. безупречна.
до офиса она ехала на метро. за руль Василиса не села бы, даже если бы была новая машина. не могла. стоило только представить руки на руле, дорогу перед собой, поток машин — внутри всё ледяной рукой сжимало. такси тоже не вариант. страшно. поэтому метро. толпа, шум, духота - всё это даже казалось полезным. хоть как-то вытаскивало из собственного ада.
у ворот офиса её встретил Серый. он окинул её взглядом, чуть прищурился.
Василиса прекрасно понимала, что выглядит хорошо. даже слишком. но люди, умеющие носить маски годами, всегда выглядят убедительно.
— Василиса Николаевна, хорошо выглядишь, — хмыкнул Серый.
уголок её губ дрогнул.
— стараюсь.
она вошла внутрь.
— Василиса! привет! — Люда просияла.
она, к счастью, ничего не знала. и это было хорошо. не хотелось жалости. совсем.
— здравствуй, — Белова остановилась возле её стола. — ну как тут дела?
Люда театрально всплеснула руками.
— без тебя – ужасно!
Василиса даже усмехнулась. настояще. почти.
стоило ей войти в кабинет, Саша поднял глаза первым.
— о, ласточка.
в его голосе промелькнуло искреннее удивление. он разговаривал с друзьями, но появление сестры мгновенно выбило его из беседы.
— привет, — Василиса чуть улыбнулась.
в ответ — тёплые улыбки. Космос сразу оживился. Валера улыбнулся спокойно. Саша смотрел внимательно, слишком внимательно.
и только Пчёлкин оставался внешне невозмутим. спокойное лицо. расслабленная поза. но взгляд его стал другим. пристальнее. тяжелее. словно всё остальное вокруг исчезло.
— какими судьбами, Василёк? — хмыкнул Космос, тут же подойдя и по-своему мягко взяв её за плечи. — мы уж думали, ты нас бросила.
он осторожно усадил её в кресло.
— решила, что без меня вам кранты, — ответила Белова, взглянув на брата.
Саша понял всё мгновенно. и не только слова. он понял, зачем она пришла. понял, что это не про работу. это про спасение. про попытку удержаться. про попытку жить дальше. и от этого внутри у него стало одновременно больно и спокойно. больно — потому что сестре по-прежнему адски тяжело. спокойно — потому что она хотя бы сама сделала шаг наружу. а значит — ещё не сломалась окончательно.
— о, святая Василиса, — театрально всплеснул руками Саша. — ну наконец-то. щас мы тебя оформим мигом.
Белова облегчённо выдохнула и улыбнулась. почти искренне.
только вот даже сейчас, сидя среди близких людей, слушая знакомые голоса, чувствуя привычную атмосферу офиса...
она всё равно ощущала на себе взгляд. лазурные глаза. тяжёлые. внимательные. болезненно знакомые. и как бы сильно Василиса ни старалась делать вид, что ей всё равно... она чувствовала его каждой клеткой.
***
впрочем, работа действительно помогла — пусть и не как лекарство, а скорее как мощное обезболивающее, временно притупляющее боль.
на плечи Василисы вновь обрушился привычный шквал дел. бесконечные договоры, сделки, сомнительные партнёры, мутные бумаги, в которых каждая строчка могла оказаться либо спасением, либо ловушкой. она часами сидела над документами, водя пальцами по строчкам, вчитываясь в каждую запятую, в каждую формулировку. где-то нужно было найти слабое место, дыру, подводный камень — и тогда без лишних эмоций отправить потенциальных партнёров далеко и надолго. где-то, напротив, требовалось вывернуть ситуацию так, чтобы всё снова работало исключительно в пользу «бригадиров».
и Василиса справлялась. холодно. чётко. почти безупречно. иногда Саша, мельком заглядывая в кабинет сестры, только качал головой с лёгким уважением. она работала так, будто от этого зависела её жизнь. хотя, если честно, так и было.
потому что стоило ей остаться без дела хотя бы на полчаса — мысли возвращались. слишком быстро. слишком больно.
а в сентябре началась учёба. и времени на собственную боль стало катастрофически мало. лекции, семинары, зачёты, бесконечные конспекты, работа в офисе, поездки по делам, бумаги, звонки, встречи. день Василисы теперь был расписан по минутам. утро начиналось в спешке и заканчивалось глубокой ночью, когда сил хватало только на душ и постель. со стороны могло показаться, что Белова пришла в себя. что пережила. что справилась. что отпустила. но это было неправдой.
нет, боль никуда не ушла. она просто поселилась глубже. там, куда не заглядывали даже самые близкие. в сердце по-прежнему жила огромная чёрная дыра. глухая. бездонная. холодная. такая, в которой не было ни света, ни воздуха. и Василиса в очередной раз научилась жить рядом с этой пропастью. не зарастила её. не заполнила. просто привыкла обходить.
иногда, совершенно неожиданно, её тянуло остановиться посреди дня и посмотреть в небо. просто поднять голову. замереть. смотреть. в такие моменты внутри всё болезненно сжималось. она думала. о малыше. о том, каким он мог бы быть. мальчик? девочка? чьи были бы глаза? её? или Вити? эти мысли она обрывала мгновенно. потому что стоило зайти чуть дальше — становилось невозможно дышать.
но хуже всего были ночи. иногда ей снились кошмары. почти всегда одинаковые. во сне у неё на руках был ребёнок. маленький. тёплый. живой. Василиса держала его, прижимала к груди, целовала мягкие волосики, слышала тихое детское сопение. и в эти секунды внутри разливалось такое счастье, такое болезненно-светлое тепло, что хотелось плакать уже во сне. а потом что-то происходило. резко. страшно. непоправимо. малыш умирал. прямо у неё на руках. а она ничего не могла сделать. ничего. сколько бы ни кричала. сколько бы ни звала на помощь. сколько бы ни пыталась спасти. каждый раз — один исход. она не успевала. не спасала. не сберегала.
и Василиса просыпалась. резко. с криком, застрявшим где-то в груди. в холодном поту. в слезах. с бешено колотящимся сердцем. несколько секунд она вообще не понимала, где находится. а потом приходило осознание. и становилось только хуже. тогда дрожащими руками она тянулась к аптечке. доставала успокоительное. пила. иногда одну таблетку. иногда две. иногда больше, чем следовало. лишь бы перестало болеть. хотя бы ненадолго.
но был и другой способ, которым Василиса бессознательно пыталась справляться. беременная Оля.
удивительно, но тема беременности совершенно не резала Белову рядом с подругой. не вызывала приступов боли или злости. наоборот. рядом с Олей в Василисе просыпалось что-то очень мягкое. очень бережное. словно через заботу о чужом ребёнке она пыталась хоть немного заглушить боль по своему.
она окружала Олю вниманием с какой-то почти болезненной щепетильностью. следила, чтобы та ела вовремя. чтобы пила витамины. чтобы не нервничала. чтобы больше отдыхала. если позволял график, Василиса ездила с Олей в больницу на осмотры. сидела рядом в коридоре, листала документы или просто молчала. иногда привозила фрукты, витамины, книги. иногда — какую-нибудь мелочь, которая могла поднять настроение.
— Вась, ты меня так избалуешь, — однажды с улыбкой сказала Оля.
Белова только пожала плечами.
— тебе сейчас можно.
и улыбнулась. тихо. тепло.
Оля иногда смотрела на неё долгим, понимающим взглядом. понимала больше, чем Василиса говорила. понимала, что это не просто забота. это её способ держаться. её способ не развалиться окончательно. потому что пока внутри жила эта боль, Василиса отчаянно нуждалась хоть в чём-то, что напоминало бы: жизнь всё ещё продолжается. даже если её собственный мир однажды уже рухнул.
***
Ушакова жила свадьбой.
нет — не так.
Ушакова буквально дышала этой свадьбой.
казалось, весь её мир сузился до белого платья, золотого кольца на пальце и заветной фамилии Пчёлкина в паспорте. Яна носилась по Москве с такой одержимостью, будто готовилась не к свадьбе, а к событию века. чуть ли не через день ездила по ателье и салонам мерить платья — пышные, прямые, кружевные, с открытыми плечами, с длинным шлейфом. подбирала парикмахеров, визажистов — пусть в девяносто третьем это ещё не называлось модным словом «стилист», но нужные мастера в Москве уже водились, особенно среди тех, кто работал с артистками и жёнами больших людей. созванивалась с дальними родственниками, с подругами, искала «самый красивый ЗАГС Москвы», спорила насчёт ресторана, меню, музыкантов, ведущего.
у Яны горели глаза. она светилась. она наконец получила то, чего так долго добивалась. почти получила. потому что самого главного у неё всё равно не было. Пчёлкина. по-настоящему — не было.
Витя в этом бесконечном свадебном безумии участвовал ровно настолько, насколько это было необходимо. давал деньги. всё. на этом его участие заканчивалось.
— Витюш, как тебе этот ресторан?
— нормально.
— а дата? может, двадцать первое?
— как хочешь.
— а ЗАГС?
— без разницы.
без разницы. ему действительно было плевать. плевать на ресторан. плевать на меню. плевать на платье. плевать на дату свадьбы. плевать на саму свадьбу. и на Яну по большому счёту тоже плевать.
он даже родителям ничего не сказал. не познакомил их с Яной, хотя Ушакова на эту тему присела ему на уши капитально. день за днём выносила мозг разговорами о знакомстве, семейном ужине, будущем родстве. а Витя слушал вполуха. или не слушал вовсе. ему было всё равно. он жил, как жил. работал. считал деньги. решал вопросы. напивался до тяжёлой мутной пустоты. изменял Ушаковой.
думал о Василисе. постоянно. как бы ни пытался выбить её из головы — не получалось. иногда его самого раздражало, до какой степени Белова въелась в него. будто под кожу. будто в кровь. будто в кости.
странно, но теперь Витя всё чаще ощущал вину. не перед Яной. перед Василисой. он снова и снова прокручивал в голове тот вечер. день рождения Фила. их разговор у стены. её холодное «не любила». его злость. кольцо. предложение. и тот взгляд, которым Белова смотрела на него через весь зал. пустой снаружи. умирающий внутри. и потом — авария.
если бы не его тупая, идиотская, мальчишеская жажда мести... если бы он не решил сделать ей больнее... если бы не это чёртово предложение при всех... села бы она тогда за руль в таком состоянии? наверное, нет. от этой мысли внутри всё неприятно сжималось.
Пчёлкин не знал всей правды. не знал о ребёнке. не знал о том, через что она прошла. не знал о том, что именно потеряла и у неё происходит внутри по сей день. но даже без этого чувствовал — что-то внутри Беловой сломалось.
хотя, удивительное дело, глаз его всё равно радовался всякий раз, когда она появлялась в офисе. просто появлялась — и уже становилось легче дышать.
когда болтала с Людой у стойки. когда спорила с Сашей. когда с серьёзным видом поправляла документы. когда холодно и умно раскладывала им по полочкам очередную схему сделки, будто ей не двадцать один, а все сорок.
он мог часами делать вид, что занят, а сам краем глаза следить за ней. за её походкой. за жестами. за лицом. и видел. видел куда больше, чем остальные. да, Белова снова красилась. снова красиво одевалась. снова улыбалась. снова язвила. но улыбка стала другой. глаза стали другими. в них будто что-то погасло. и это тревожило Витю сильнее всего. ему отчаянно хотелось, чтобы у неё всё было хорошо. даже если без него. даже если она его в самом деле ненавидит. лишь бы была жива. лишь бы улыбалась по-настоящему. лишь бы перестала смотреть так, будто внутри у неё выжженная земля.
но была ещё одна вещь, которая Пчёлкина бесила. Кащей. тот никуда не исчез. Витя не видел его рядом с Василисой. вообще. Кащей не мелькал возле офиса, не маячил у дома, не светился в её окружении. но Пчёлкин слишком хорошо умел собирать информацию. он знал, что новенькую иномарку с водителем для Беловой предоставил именно Кащей. и от одной этой мысли у Вити начинали ходить желваки. что между ними? почему этот ублюдок всё ещё крутится рядом? почему Белова это позволяет? и главное — какого чёрта он вообще имеет к ней доступ?
Пчёлкин злился. ревновал. бесился. и ненавидел это чувство. потому что формально Василиса ему больше никто. она его никогда не любила. он сам поставил точку. сам надел кольцо другой женщине. сам позволил всему зайти так далеко. вот только сердце, как назло, плевать хотело на здравый смысл. оно по-прежнему принадлежало Беловой. полностью. без остатка. и Витя уже начинал понимать одну крайне неприятную вещь.
он мог жениться на Яне. мог прожить с ней годы. мог стать примерным мужем и отцом. мог даже убедить весь мир, что счастлив.
вот только разлюбить Василису Белову... нет. этого ему не дано.
да и Василисе Беловой, как бы сильно она ни пыталась убедить себя в обратном, тоже не дано было разлюбить Витю Пчёлкина.
просто не дано. Богом ли. судьбой ли.
жизнью ли. непонятно.
но было в этом что-то страшно неотвратимое. словно любовь к нему однажды вросла в неё слишком глубоко — не в сердце даже, а куда-то под рёбра, в самую суть, в самую душу. так глубоко, что никакая боль, никакая обида, никакое предательство уже не могли вырвать её с корнем. можно было злиться. можно было ненавидеть. можно было убеждать себя, что всё кончено. но любить она не переставала. и от этого становилось только хуже.
конечно, Василиса старалась держаться. держала дистанцию. не смотрела лишний раз. не позволяла себе задерживать взгляд. не вступала в ненужные разговоры.
холодная. собранная. невозмутимая.
Белова вообще мастерски научилась носить на лице это спокойствие. настолько, что окружающие давно перестали видеть, сколько на самом деле в ней боли.
но иногда всё рушилось от какой-нибудь мелочи. от случайного взгляда Пчёлкина. от его голоса за стеной кабинета. от его короткого смеха. от запаха сигарет и дорогого парфюма, которые неизменно тянулись за ним шлейфом.
и в такие секунды внутри поднималось что-то невыносимое. ей до боли хотелось к нему. хотелось в его объятия. в те самые крепкие, тёплые объятия, в которых когда-то весь мир переставал существовать. хотелось к его губам, целующим её с каким-то почти благоговением. к его глазам — этим невозможным лазурным глазам, в которых раньше она видела всё. хотелось услышать его голос. не тот, которым он говорил со всеми — насмешливый, ленивый, временами жёсткий. а тот, другой. мягкий. низкий. почти нежный. тот голос, который принадлежал только ей. которым он говорил с ней вечерами. в темноте. наедине.
— Васёна...
иногда ей казалось, что она до сих пор слышит это. и тогда приходилось буквально заставлять себя дышать.
к счастью — или к несчастью — Ушакова уволилась. Яна больше не мелькала в офисе с этой своей приторной улыбкой, не цеплялась к Пчёлкину при всех, не демонстрировала кольцо на пальце и не пыталась уколоть Белову каждым взглядом.
у неё теперь была другая жизнь. жених богатый. работать больше ни к чему. зачем? у неё дела куда важнее. подготовка к свадьбе. беременность.
эти две мысли всякий раз болезненно впивались в Василису, как тонкие иглы. свадьба. беременность. слова самые обычные. но для Беловой они звучали почти как издёвка. потому что свадьба должна была быть не у Яны. и ребёнок...
Василиса резко обрывала мысль. всегда. на этом месте — всегда. потому что стоило позволить себе подумать чуть дальше, и внутри начинало рвать. физически. до спазма в груди. до тошноты. до дрожи в руках. она стискивала зубы. вдыхала глубже. и отбрасывала эти мысли. жестоко. грубо. с корнем. работа. учёба. документы. дела. что угодно. лишь бы не думать. лишь бы не вспоминать. лишь бы снова не утонуть в этой боли.
только вот правда была в том, что боль никуда не уходила. она жила в ней постоянно. тихо. глубоко. почти незаметно для других. но жила.
и стоило Пчёлкину просто оказаться рядом — всё внутри у Беловой отзывалось мгновенно. сердце всё ещё узнавало его раньше, чем разум успевал включиться.
и в этом была самая страшная её правда. она могла научиться жить без него. могла научиться улыбаться. работать. шутить. спорить. существовать.
но перестать любить Витю Пчёлкина... нет. этого ей тоже не было дано.
***
— смотрю, царевна, в себя приходишь потихоньку? — Кащей сидел напротив, как обычно.
всё тот же. и одновременно — совершенно другой. или, может, Василиса просто наконец начала видеть его без иллюзий. не как опасного, но удобного союзника. не как человека, с которым её столкнули обстоятельства. а как того, кем он был на самом деле. хищника. спокойного. терпеливого. уверенного в том, что добыча рано или поздно всё равно окажется у него в руках.
— а ты, смотрю, что-то никак не придёшь, — тут же съязвила Белова и перевела взгляд куда-то за окно ресторана.
у Кащея только что завершилась очередная крупная сделка. удачная. очень удачная. он был в хорошем настроении. в крови приятно играл азарт, смешанный с дорогим коньяком. внутри жило то особое состояние, которое он любил больше всего: абсолютный контроль над ситуацией.
рядом сидела Василиса. красивая. холодная. гордая. его царевна. что могло быть лучше? разве что только одна мысль грела его особенно сильно. ребёнка от Пчёлкина у неё больше не будет.
— вот не любишь ты меня, царевна, — протянул он спустя паузу, внимательно всматриваясь в её лицо. будто изучал. будто выискивал трещины. — а зря.
на губах появилась привычная хищная усмешка.
— меня лучше любить, чем не любить.
голос звучал ровно. спокойно. даже мягко.
но под этой мягкостью, как всегда, сквозила сталь. власть. контроль. опасность. весь Кащей был именно таким. снаружи — почти ленивое спокойствие. внутри — холодный расчёт.
— тебя лучше стороной обходить, — колко отбила Василиса.
он хмыкнул.
— ходи, да не ходи, царевна... а от меня тебе уже никуда не деться.
его взгляд стал тяжелее. темнее.
— ты моя царевна. моё сокровище.
он наклонил голову чуть набок.
— вбей эти слова в свою светлую головушку... пока я сам не вбил.
сказано было почти ласково. почти нежно. и именно это пугало сильнее всего. не крик. не угрозы. не грубость. а это спокойное, уверенное, почти ласковое насилие. словно всё уже решено. словно её мнение никого не интересует.
пока я сам не вбил. почему-то именно эти слова застряли в голове. крутились. бились. не отпускали.
а ведь он мог? мог перейти черту?
до этого Кащей её не трогал. по-настоящему — нет. да, подходил слишком близко. да, нарушал личные границы. да, смотрел так, что хотелось исчезнуть. но дальше не заходил. пока.
а если однажды зайдёт? что тогда?
Василиса замолчала. смотрела будто сквозь него. и впервые за долгое время почувствовала настоящий холод внутри. не раздражение. не злость. страх.
***
они остановились у её парадной на Кутузовском. вечерний воздух был прохладным. город шумел где-то вдалеке.
Кащей вдруг поднял руку и убрал с её лица светлую прядь волос. движение выглядело почти заботливым. от этого становилось только хуже.
— и смотри, царевна, — тихо произнёс он. — я пока молчу.
мужчина чуть прищурился.
— но сама понимаешь... терпение у меня не бесконечное.
Василиса замерла.
— скоро мне надоест так ходить.
он усмехнулся.
— так что морально готовься стать женой Кащеевой.
хмыкнул. словно речь шла о чём-то совершенно естественном. будто вопрос уже давно решён.
у Беловой внутри всё похолодело. если это случится... конец. просто конец. без вариантов. без выхода. без воздуха. клетка захлопнется окончательно.
а затем всё произошло слишком быстро. он подался вперёд. слишком близко. слишком резко. Василиса даже не успела отреагировать. его сухие губы коснулись её. и внутри у неё всё сжалось от отвращения. холодно. глухо. тошно.
всё в нём казалось ей чужим. неправильным. мерзким. но ещё страшнее было другое. она отчётливо понимала: если сейчас оттолкнёт его — ничего хорошего не будет. поэтому не шевельнулась. не ответила. не отстранилась. просто застыла. словно тело в одну секунду перестало ей принадлежать.
а он будто наслаждался этим. её неподвижностью. её вынужденным молчанием. её бессилием. её мягкими губами.
и Василиса вдруг с пугающей ясностью поняла: Кащей не торопится. он умеет ждать. и уверен, что однажды сломает её.
и от этой мысли по позвоночнику медленно пополз ледяной ужас.
РЕБЯТА, СТАВЬТЕ ЗВЁЗДОЧКИ И ПИШИТЕ КОММЕНТАРИИ, ПОЖАЛУЙСТА!!❤️❤️
я знаю, что всех заебала с этим Кащеем и Яной, но таков сюжет моей истории🤷🏻♀️🤷🏻♀️ впрочем, без этого всего было бы скучнее.
