Глава двадцать третья. Бойня на Раненом Колене
Я спросонья проскользила взглядом по тусклой спальне, убранной в мягкие тени. Снег все шелестел за окном. Где-то там, по ту сторону стены, слышался раскатистый смех. Смеялся Шорох, и моя грудь наполнилась теплом. Ему вторили голоса отца и матери.
Встрепенувшись, я села на постели.
Видимо, одно его присутствие в этом доме теперь ограждало меня от пребывания в Красном мире. Я смутилась, вспомнив, что легла нагой, но обнаружила себя в майке и домашних мягких штанах, и, босиком прошлепав на кухню, увидела, что любимый мой сидел за общим столом и веселясь травил шутки, которых моя голова спросонья в памяти не удержала.
У нас в доме были гости: моя крестная, ее муж, мамина подруга. Все трое смеялись шороховским историям, а он, заметив меня в дверях, смолк и светло улыбнулся.
– Вот и наша засоня проснулась, – сказала мама. – Садись. Будешь чай? Как голова, прошла?
– Еще бы, – протянула я и, спохватившись, незаметно спрятала что-то из своего кулака, черное, шелковистое, теплое и живое, отрезанную прядь, в карман. – Можно чаю?
– Семь часов почти, – сказал отец неодобрительно. – И надень кофту, что ты разнагишанная...
– Ну перестань, – оборвала его мама.
Долгим теплым взором Шорох тяжело скользнул по моим рукам, по ключицам, по грудям, и между лопаток разлился жар, и тело окрепло и налилось, будто вспоминая, как хорошо было возле него.
– Садись, митхава, – тихо попросил он и подвинул рядом с собой стул. – Я все сделаю.
Он впрямь ловко и быстро налил мне чай и заботливо наблюдал, как пью мелкими глотками. Откуда-то он раздобыл вафельную полосатую рубашку, коричнево-белую, мягкую как соколиные перья четана, и завел руку мне на поясницу, рассеянно лаская ее, незаметно для всех, теплыми пальцами.
– Останетесь, молодежь? – спросила крестная.
– Куда им, у них квартирник, – отмахнулась мама. – Поешь побыстрее, засоня, и собирайся: вам еще добраться...
– Точно! – засуетилась я.
Нашего гостя обласкали вниманием, пока я намяла колбасный бутерброд; говорить было некогда, я выпила чай и скользнула из-за стола, сказав, что немножко – и оденусь. Шорох продолжил развлекать всех байками.
Из дома мы вышли спустя полчаса; он – спокойный и усталый, с мирным, добрым выражением некрасиво-красивого лица. Я – суетливая, беспокойная. Ему дали кожаные отцовы перчатки, чтобы не мерз; он закутался в мой шарф и запахнулся в толстое свое пальто. Я припомнила, как из-под подкладки его выпростались руки там, в лабиринте, и впились мертвой хваткой в морду оборотня. Поежившись, я ни слова не сказала, но Шорох угадал и усмехнулся:
– Ему ты нравишься, я же говорил. Не бойся. Тебя не любить сложно...
– Оно живое, мог бы и сказать.
– Тогда ты его испугалась бы. Оно мне помогает. Полезное, старое доброе мое пальто, моя накидка – ну сколько лет мы с ним уже неразлучны, я даже потерял счет, – повеселел он. – Не холодно тебе, митхава?
– Нет...
Я надела лисью пушистую шубку, дубленка-то была порвана, и длинную черную юбку с прозрачной вуалью поверх. Под шубкой и были только черный простой топ на бретелях и шерстяная кофточка с шитьем, белые цветы по алой нити, как шалфей из колодца Иктинике. Я вспомнила о ней и пряди, которую положила себе в сумочку и несла, как страшный трофей. То ли яд для возлюбленного, то ли лекарство. Лучше держать его под рукой.
Шорох растер мою ладошку в своей. Я была в длинных черных перчатках из шерсти, от трения пальцы закололо. Он заулыбался, и я увидела, что зубов у него больше, значительно больше, чем у человека.
– И снова снег твой любимый, – произнесла я, чтобы не молчать. – Отчего ты по нему так тосковал?
Шорох рассеянно посмотрел в небо, выдохнул изо рта пар.
– Я в него умер, – простодушно сказал он.
Сердце мое сжалось, как если бы он сам стиснул его в ладони.
– Но боги не умирают.
– Умирают, митхава, если убить. Не навсегда, конечно. Время проходит. Мы оправляемся. Последствия остаются.
Мы брели под снегопадом, вышли на улицу со двора. Редкие прохожие спешили навстречу. Кто по домам, кто в гости, но первых, наверное, больше: назавтра всем на работу. Никто и не смотрел на нас. Мы неторопливо шли вдоль темных витрин, и бросив туда взгляд мельком, я теснее прижалась к Шороху: там он отражался в своем настоящем облике. Вдруг я поняла, как сильно тоскую по нему такому, как сильно хочу снова увидеть самим собой.
– Расскажи о них, – попросила я.
Шорох тяжело вздохнул. Щурясь, посмотрел перед собой. Снег ложился ему на плечи и путался в волосах. Среди их черноты он был что звезды.
– Стоял одна тысяча восемьсот девяностый год, – медленно начал Шорох. – Двадцать девятое декабря, ваничока-уи с языка лакота; месяц, когда олени сбрасывают рога. Птайету, луна перемен, или осень по-вашему, выдалась холодной, тяжелой. Суровая зима наступила, снег выпал таким глубоким, что лошадям было тяжело идти, а люди, пускавшиеся в дальние переходы, часто замерзали насмерть. Тяжко было зверям, птицам, людям, и даже богам непросто. Мне усердно молились и жгли в кострах священную траву сейдж, которую вы зовете полынью, и запах ее разносился далеко от одних типи к другим. В те времена наш народ уже загнали в резервации, и голод и болезни распространились среди них, как проклятие. Все боялись думать о будущем. Не для каждого наступила бы долгожданная весна.
В сопровождении кокипха, убранных в саваны, я бродил вдали от резерваций, однако с каждым днем злое предчувствие вынуждало меня подходить все ближе. В те дни бог Койот, живший среди хункпапа-лакота в том месте, где главным был вождь Сидящий Бык, упросил меня о помощи. Быка застрелили солдаты; это было пятнадцатого декабря, его посчитали мятежником, выступившим против властей. Стреляли американские солдаты, среди которых служили люди из хункпапа. Те, кто Быка защищал, отчаянно отстреливались; была настоящая бойня, погибло двенадцать мужчин из лакота и Бык, убитый двумя выстрелами. Тогда люди, оставленные в голодную зиму без вождя, смятенные и растерянные, узнали, что власти направили к ним войска. Ничем хорошим это не сулило. И они пошли – целых двести человек – к Пятнистому Лосю, вождю миннеконжу, которых согласился их как мог, сам бедствуя, приютить.
В те дни страшно было людям без богов. Хотя боялись они меня, и против меня вешали ловцы снов над своими типи, чтобы кошмары миновали их, как и грозные знамения Вакхан-Танки, приходящие во снах, но я был их богом, а враги – белыми солдатами с чужой правдой, которая заключалась в пулях и порохе. Они говорили хункпапа, вы будете жить в другом месте, а люди знали, что вряд ли встретят даже следующий рассвет.
Так вышло, что Койот, лукавый плут, оставив все шутовство свое, взялся сопроводить хункпапа. Он был позади и замыкал ход, а я пошел с ними вперед, к миннеконжу. Сил во мне было мало, потому что мало осталось в людях веры – впрочем, как и самих людей – но я пытался усмирить метель и ветер. Среди тех, кто за мною шел, было слишком мало мужчин, а остальные были женщины с младенцами на руках, маленькие дети, плетущиеся кое-как в сугробах, старики, желающие умереть лучше в дороге, чем в несвободе, дожидаясь своих палачей. Шаг был медленным. Небо – багровым. Я посчитал то за недобрый знак. В ту зиму Пятнистый Лось, который умер под именем Большая Нога, сильно болел. Другие тоже были нездоровы. От голода, болезней и инфекций полегло больше нашего племени, чем от ружей. Мы не успели дойти до типи, как нас окружили солдаты. Им было велено разоружить каждого. Сдать оружие значило добровольно подписать себе смертный приговор: ружья были дорогими, ружья были трофеями. Как люди охотились бы без оружия? Как добывали еду, защищали бы себя? Вдруг позади, шагах в пятидесяти, мы услышали первый выстрел. Поднялась паника. Солдаты потащили мой народ друг от друга в стороны, женщин от мужчин – прочь. Детей разделяли с матерями, мужей с женами. Они швыряли стариков и младенцев в снег, и люди топтали тех в сутолоке под поднимаемыми выстрелами. Вдали побежали, спасая своих младенцев, женщины. Грянул гулкий гром. Это их застрелили в спины...
Снег падал на нас, мгла обступала. Город растворился в белесой зыби. Мы шли плечом к плечу. Шорох равнодушно, холодно глядел на землю. Моего слуха коснулись далекие крики на чужом, незнакомом, но отчего-то показавшемся родным – просто забытым – языке. Послышался полый топот конских копыт по снегу. Эхо выстрелов. Детский плач.
– Моих сил осталось так мало, что творить чудеса не мог. Я поднял ружье убитого мужчины и стрелял из него. Я был воин, как и все они, убеленные погребальной снежной маской. Столько невинной крови под ногами я не видел никогда. Люди бежали прочь, огибая меня, вставшего на пути у солдат. В меня стреляли тоже; много пуль изрешетило мое тело, и я чувствовал, как кровь льется из ран, но все же оставался богом даже в облике человека, и меня было не так просто убить. Солдаты дивились, что я еще был жив. Горький пороховной дым был таким густым, что не видно было, в кого кто палит. А потом прогремел далекий гул, и убегавшие женщины полегли разорванными на части. Они прикрывали телами мертвых, обезображенных своих детей. Их всех в одно мгновение убили, открыв огонь из пушек.
Я молчала. Он смолк тоже. Некоторое время мы просто были рядом, и мне казалось, он больше не скажет ни слова, но он продолжил:
– Я помню, какой-то солдат добил меня штыком в спину, и помню, как упал в снег. Я видел все, что они творили с моим народом, но не мог пошевелиться. Маниту, энергия жизни, покидала меня. С каждым убитым человеком я исходил в ничто. Я молча молился Вакхан Танке, взывая, чтобы Всеотец увидел несправедливость, творящуюся под его великим оком, но он отвернулся от нас в глубокой печали, и с потемневшего неба повалил густой снег. Я лежал там и видел, как солдаты седлали коней. Кто выжил среди пушечных залпов, был ими загнан до смерти. Они добивали детей и женщин, они не щадили никого. Там было не с кем воевать. Там было не с кем.
Я остановилась и обняла его за талию, а другой рукой за шею, и привлекла к себе, прижавшись щекой к волосам. Он уложил подбородок мне на висок. Когда заговорил, изо рта его вырвался пар.
– Я больше не очнулся тогда. Это тело видело беспощадные вещи, способные убить даже богов. Пришел в себя среди пустоты, в красных скалах, мимо которых текли алые ручьи. Багровое небо нависло надо мной, вдали бродили одинокие тени кокипха. Когда я поднялся и простер к ним руки, чтобы повелевать, оказалось, сил моих не осталось, и они меня не услышали. Так, я стал тенью бога, которым когда-то был.
Так вот о каком удобном моменте говорила мне Иктинике. Вот как другие боги отняли у Шороха силы. Обняв его крепче, я шепнула:
– Когда ты вернешь себе все, что забрали, что ты сделаешь?
– Найду тех, кто сделал это, – мгновенно ответил он. – Мое изгнание покажется им благодатью. В Красном мире найдется много мест, способных стать даже для богов сущим кошмаром. А когда это станется, верну, что мне принадлежало.
Я похолодела. Как эхо, до меня долетел его нежный поцелуй в лоб. Он обнял мое лицо ладонями и отстранился. В алых глазах много было безжалостной холодности.
– Ты будешь со мной рядом всегда, митхава, в безопасности. Кончатся твои мучения и страхи. Больше не будут тебя пугать порождения моих же рук: что ты повелишь им, то они сотворят для тебя. Никаких врагов больше не останется для моей Иштимы, ни в том мире, ни в этом. И Обещаю тебе это.
– Но если ты станешь так силен, – робко спросила я. – Не будет ли сильнее Красный мир? Не будет ли бед от этого для людей, Шорох?
Он склонил вбок голову, поглядел на меня – долго, пристально, устало, и впервые ничего не ответил.
