16
В комнате пахнет миррой и ладаном, словно тут кого-то соборовали. И деревянный крестик над узкой кроватью это совсем не то, что Чонгук ожидал увидеть. А что он вообще ожидал здесь увидеть? У Чимина на потолке звездное небо. На полу лавовые лампы. Маленький столик с пустым террариумом. На террариуме почти отклеившаяся и выцветшая бумажка с надписью «Дон Эскобар». Детские справочники по химии и биологии. Коллекция игрушечных ретрокаров. Одинокая виниловая пластинка. Плакат с Уэйном Руни на двери. Крошечный детский велосипед в углу, отполированный до блеска. Почти стерильная чистота. Рисунок на стене. По-детски неумелый, смелый. Черная ворона. Та самая Corvus corone.
— Эй, смотри на меня. Слышишь? Смотри на меня, — горячие ладони на щеках. — Все хорошо.
На стене возле двери старые зарубки с отметками роста. Стакан с карандашами на столе. Фотография в рамке. Чимин один на фоне моря. Пряничные домики Пусана в кадре. Мирра и ладан. Почему здесь так пахнет? Панорамное окно во всю стену. И много света. Кресло-качалка у окна. Очень старое. Потертое. И сад. Там за этим стеклом, облетевшие деревья и кусты туи. Дуб, ветки которого так и норовят проткнуть окно, влезть в комнату кривыми заскорузлыми лапами.
Про Уэйна Руни Чонгук ничего не знает. Про то, что за существо было это «Дон Эскобар» — тоже. Он ничего про Чимина не знает. По сути. Смотрит на него, как тот и просит, и понимает уже в который раз — неважно, что он про него знает, а чего не знает. Совсем неважно. И это удивительно.
У него рот ребенка и маленькая впадина над губой тоже совсем детская, и Чонгуку хочется припасть к этой ямке губами на долгие нереальные бесконечности времени.
Он почему-то представляет себе в этот момент далекую, далекую картину из его детства. Мама Чимина сидит в этом старом кресле, завернув свое дитя в теплый плед, и долго качается, напевая под нос колыбельную. Видит, как ее волосы падают ему на лицо, щекочут, но он терпит и во все глаза смотрит на свою маму. Она такая красивая.
— Ты знаешь, что черную дыру можно сделать из любого объекта? — говорит, глядя в глаза, не убирая рук с лица Чонгука.
— Главное — сжать его до нужного размера.
— Даже из человека? — Спрашивает Чонгук, не понимая, с чего он вдруг начал об этом говорить.
— Даже из человека. Только не знаю, зачем кому-то понадобилось бы это делать.
— Ты видел лондонские бомбоубежища, написанные Генри Муром? Обезличенные люди, жмущиеся друг к другу в страхе. Никакой надежды на спасение. Серая масса боли и отчаяния.
— Нет.
— Я так чувствую себя большую часть времени. С того дня, — он никогда и ни с кем не делился мыслями по этому поводу раньше.
— Расскажи мне.
Он молчит. Прикидывает. Хотя, что тут прикидывать. Все и так ясно. Вот он стоит тут в комнате, в которой Чонгуку, кажется, он был уже сотни раз. Кажется, видел, как Чимин тут взрослеет, как играет своими машинками, как лежа на полу, дрыгая ногами и подперев голову руками, читает все эти книжки, как кормит своего питомца по имени Дон Эскобар. Все это время он, как будто незримо присутствовал тут и ждал только того момента, когда Чимин достаточно повзрослеет. На самом деле, он знает про него все и даже чуть больше.
Вот его глаза, которые он знает наизусть. Он знает, что они очень светлеют, когда он плачет, становятся зелеными, и сереют, когда он зол. Знает, что он никогда не может скрыть смущение, потому что его щеки всегда идут красными пятнами. Знает даже про этот маленький шрам у виска. Откуда? Откуда все это. Записанное на каких-то древних скрижалях, вдруг ожило в этот момент.
Что тут прикидывать. Он влюблен в него. С того самого момента, когда увидел в первый раз, и даже намного раньше. Мальчик с фотографии смотрит так, как будто тоже все знает. И в его взгляде угадывается это знание. Это предчувствие и предопределенность. Пусан. И дождь. Мокрый песок.
«Видели его?»
Написанное на звездах тогда просто прошло мимо, чтобы сейчас ударить его прямо в сердце. Все шло к этому моменту.
Что тут прикидывать. Ему просто нужно взять всего себя и отдать этому мальчику уже навсегда. И он почему-то знает, что его ничто не испугает, что он примет его таким, какой он есть. Иначе и быть не может. Ведь то, что предопределено, изменить нельзя.
Он понимает, что сделал и куда пришел только в тот момент, когда мама открывает дверь. Она похудела еще больше. Но в ее взгляде теперь какое-то смирение. На самом деле, это была игра в русскую рулетку. Шанс выиграть — пятьдесят на пятьдесят. Шанс на то, что мама в порядке хотя бы сегодня и примет его нормально — пятьдесят на пятьдесят. Но Чимин готов был на этот риск. Сегодня был какой-то, по-настоящему, великий день.
Она смотрит удивленно, а потом плачет, но успокаивается сразу, как только Чимин ее просит. Ему нужно было забрать Чонгука, увести его в безопасное место и по какой-то странной иронии, безопасным он посчитал место, из которого когда-то сбежал. И она замечает, что Чон не в себе. Двигается в сторону, пропускает их в дом. Она кажется удивительно нормальной сейчас. А Чимин кажется себе удивительно сильным и спокойным. Это может показаться смешным, но он чувствует себя, как какой-нибудь герой из фильмов, которые ему так нравятся. Эдакий флегматичный герой, который спокойно проламывает черепа тем, кто обидел его любимых.
Как Райан Гослинг в «Драйве». Как те девчата из «Доказательства смерти». Черт, он чувствует, что готов убить ради того, чтобы Чонгуку ничего не угрожало. И это то чувство, которое он никогда раньше не испытывал. Оно прекрасно, и оно настоящее. Все остальное кажется ему таким незначительным, что даже смешно. Как будто вся его предыдущая жизнь — это просто какая-то пробная демо-версия.
— Твоему другу нехорошо. Я сделаю вам чай.
Мама. Мамочка. Она смотрит на него исподлобья. И ему страшно от того, что не знает, чего от нее ждать. Вот, она заботливая и любящая, а в другую минуту уже ненавидит его. Что, если и Чонгук будет поступать так же. Двое таких людей. Сможет ли он это вынести?
Она ставит поднос с чаем на столик в его комнате. Стоит и смотрит на них, скрестив руки на животе. Ждет.
— Спасибо, мам.
— Я держала тут все в чистоте, пока тебя не было. Каждый день убирала. И ничего не выбросила. Я так счастлива, что ты вернулся.
Но он совершенно точно знает только одно — сюда он не вернулся. Это всего лишь временное убежище. На день или два. Скорее на день. Пока Чонгуку не станет лучше. Он так же не вернется и ТУДА. Потому что с него хватит.
— Теперь все у нас изменится.
Он не вернется, потому что люди слишком часто дают обещания, которые не могут выполнить. Обещают стать лучше, обещают, что все наладится. Но как можно обещать такое, когда они не знают даже того, что с ними станет в следующую минуту? Обещать кому-то что-то, если даже обещания, данные самим себе, люди не исполняют.
— Ты знаешь, что такое нокаут гена? — Спрашивает он у Чонгука.
Чонгук улыбается впервые с тех пор, как они вышли из той проклятой квартиры. И всегда в такие моменты, у Чимина внутри будто лопается какой-то, совершенно исправный до этого, механизм. Пружины во все стороны. Он понимает в это мгновение, что будет оставаться безоружным перед этой улыбкой всю свою жизнь.
— Нет.
— Говоря совсем уж примитивным языком, это чистка гена. Если бы была возможность так же подчистить и твои воспоминания о том дне, ты бы согласился?
Он отвечает, совсем не задумываясь.
— Нет. Это мое. Каким бы оно ни было, это воспоминание. Плохое, хорошее. Это все, из чего я сложен.
— Но ведь это причиняет тебе боль.
— Если убрать из жизни все, что причиняет нам боль, что в ней тогда останется. Например...- он молчит минуту, а Чимин не торопит.
— Ты причиняешь мне боль не меньшую. И мне кажется, это никогда не пройдет.
— Черт, простите, мистер, — он пытается перевести это в шутку, но Чонгук ведь совсем не шутит, когда говорит это.
Его взгляд в этот момент мягче кошачьей спины. Греет лицо, гладит кожу. Забирается в душу, туда, где еще остались темные, отсыревшие и нехоженые уголки, и освещает собой так ярко, как, наверное, Сириус освещает Большого пса.
— Так зачем ты пришел за мной сегодня утром? И тогда?
Но ведь он и сам отлично знает ответ на этот вопрос. Только, как мальчишка, хочет услышать от него. Хочет подтверждений. Думает, что сказав это, он уже ни за что не сможет повернуть назад.
Синий кобальт неба в глазах Чонгука. Море. Чимин совсем не поэтичный. Он реалист и немного циник. И он верит в науку. В формулу Эйлера и в то, что причиной приливов и отливов является гравитация, а не милость или гнев Бога, как говорит мама. Когда он думает об этом, Иисус на стене, кажется, смотрит на него измученным и укоризненным взглядом.
Да, Иисус, ты тоже был всего лишь человеком. Сыном плотника. Но сейчас, сейчас, когда Чонгук рядом, и когда Чимин смотрит на его руку с закатанным рукавом, сейчас, когда видит белую кожу и длинную, вздувшуюся вену, он думает о том, что тут все законы летят к черту. Он мог бы объяснить все чувства, которые вызывает в нем этот человек как-нибудь по-научному, но чувствует, что все это не то. Что бы не пришло ему в голову, когда он захочет объяснить эти чувства, всегда будет не тем. Да и зачем это объяснять.
— Я пришёл за тобой тогда и сегодня. Приду, ещё много раз, если понадобится. Надеюсь, что мне все-таки больше не придется этого делать, — улыбается он.
— Да, но ты уходишь от ответа.
— Боже, — смеётся и с надеждой смотрит на деревянного Иисуса. Чимин , касаясь его лица, снова поворачивает к себе.
— Он тебе не поможет.
— Ты что, требуешь у меня каких-то признаний?
— Я требую только правды. Всегда.
Чонгук думает о той удивительной перемене, которая произошла в этом мальчике. Его лицо все еще хранит следы побоев, но в глазах уже нет того загнанного выражения, что было ещё утром. Что-то, будто вывернуло его наизнанку. Что-то вытряхнуло настоящего Чимина наружу. А настоящий Чимин вот он какой — он сильнее Чонгука, он способен биться до последнего вздоха, способен жертвовать собой, и в нем столько этого не растраченного потенциала, что даже страшно, на что он ещё способен. На что ещё способна его любовь. Способна бушевать и гладить, способна убивать и воскрешать. Чимин, наверное, сказал бы, что это глупость. То, что мертво, уже ничем не воскресить, даже метафорически. Но Чонгук уверен в этом почти до сумасбродства.
Что он хочет услышать? Простое «я тебя люблю» кажется таким ничтожно банальным, что ему даже стыдно произносить эти слова вслух. Между тем, они и есть единственно правильные. Тут уже ничего изобретать не надо.
Он сидит на кровати, а Чимин у его ног. Смотрит так, что кровь сворачивается в венах. Фил Эспозито. Центральный нападающий. Не ребёнок вовсе. Целует его ладонь, потом прижимает к своей щеке. Холодная. И щека, и ладонь. Так и положено сеульскому холоду и морю.
— Правда в том, что я никогда не смогу стать твоей тихой гаванью. Правда в том, что я ещё тысячи раз сделаю тебе больно. Правда в том, что когда-нибудь ты проклянешь тот день, когда встретил меня, — он смотрит на Чимина. Пытается отметить хоть какие-то изменения в его выражении лица, но там только решительность. Гладит его по волосам свободной рукой.
К запахам мирры и ладана примешиваются запахи мелиссы и чабреца. Чай они не выпили. Даже не притронулись.
— Но правда так же и в том, что я без тебя не смогу прожить больше и дня, — он нервно смеется, пытается отобрать руку, которую Чимин сжимает. Но тот не отдает, держит ее крепко. — Я не смогу дать тебе выбор. Если ты мой, то только мой. Ничей больше. Я не разделяю принципов «если любишь, отпусти», по-моему, это чушь собачья. Я не отпущу тебя никогда. Понимаешь?
Люди так часто дают обещания, которые не могут выполнить, снова думает Чимин. Слишком часто. Но из каждого правила ведь есть исключения, да?
— И, черт возьми, здесь что, кого-то соборовали? — Не выдерживает он. Смеется. — Пахнет, как в церкви. И этот парень... — он кивает на Иисуса, — Мне кажется, или он осуждает нас?
— Он просто завидует, — говорит Чимин.
— Ты всегда любил странных птиц, да? — Говорит, глядя на рисунок с вороной.
— Пожалуй, что так, — отвечает Чимин, и крепче сжимает его руку.
