9
— Любовь моя, кто этот мальчик?
Чонгук не сразу отвлекается от своего занятия. Ему надо закончить. Пусть не мешает.
Она включает свет. Зачем? Стоит на пороге, зайти не решается.
— Ты рисуешь тут в темноте уже три часа.
Все-таки подходит, садится рядом на корточки. Берет один из множества рисунков, что валяются вокруг. Со смятого тетрадного листа на нее смотрит ребенок лет десяти с расширившимися от страха зрачками и губами, раскрытыми в крике. Берет другой рисунок, но там лица уже не видно, вместо него — размытое пятно, и кудрявые волосы, упавшие на «размытый» лоб. Потом следующий — там только полусогнутая и протянутая куда-то кисть со вздувшимися венами и торчащими сухожилиями, кисть явно не детская. На другом — только губы, изогнутые в улыбке. Когда она тянется за следующим, Чон, наконец, перестает рисовать. Смотрит на нее, как на призрака, кажется, безмерно удивленный тем, что она тут вообще есть.
Джису повторяет свой вопрос.
— Кто это?
И он, не задумываясь, отвечает:
— Сон.
Она целует его в щеку.
— Я очень рада, что ты снова рисуешь. И...эй, у тебя проблемы со сном? — неловко улыбается. — Прозвучало, как каламбур, да?
— У меня все отлично, — говорит он, и хочет добавить, глядя на все, что творится вокруг, «разве не видно».
— Нарисуй и меня тоже, — смеется Джису и манерно выгибается в пояснице, надувая губы.
На ней одна только коротенькая майка и такие же неприлично короткие шорты. Золотистая кожа цвета оливкового масла, такая идеальная, ни единого изъяна. На ее теле нет даже одной крошечной родинки, он знает. Тело, будто вылитое по какой-то особенной форме совершенства.
— Ты вот, прям, в такой позе и хочешь, чтобы я тебя рисовал? — Притягивает к себе на колени, и целует.
Она обнимает его за шею, гладит по волосам и смотрит как-то виновато.
— Слушай, мне не хочется этого говорить, но...
— Что?
— Я делала порядок в твоем шкафчике и несколько таблеток в блистере не хватало.
— И что?
— И что?! — всякая вина слетает с ее лица. Теперь только какая-то отчаянная злость. — Ты уверяешь меня, что все в порядке, что все отлично со сном, но сам втихаря закидываешься снотворными. А это никакой не порядок!
— Если я не должен их пить, почему тогда они лежат в моем шкафчике? — спрашивает спокойно, все еще обнимая ее.
— Я не могу запирать и прятать от тебя все, я доверяю тебе, понимаешь?
— Поэтому роешься в моих вещах?
Она вскакивает с его колен.
— Не делай такую оскорбленную мордашку, радость моя. Ты думаешь, что хорошо меня знаешь, но не забывай, что я знаю тебя тоже. И не хуже.
— Не доводи все до крайностей, пожалуйста.
— До каких крайностей?
Он, конечно, отлично знает, что это за «крайности», но хочет услышать от нее, по-мазохистски впитать в себя то, чем она может его припугнуть. Узнать, опустится ли она снова до угроз, до единственного средства, которым, как она считает, можно вернуть его к нормальной жизни.
Но Джису ничего такого не говорит, уходит, молча, а он продолжает рисовать. И, кажется, будто это длится так долго, что дни сменяют ночи, а ночи сменяют дни. Он все не может остановиться, в постоянном поиске того, что было бы идеально. Все не то. Ужасно. Ужасно. Ужасно. На свалку.
Утром, которое наступило через столетия, идет в школу. Не спал уже вечность. На деле — всего ночь. Джису ночевала в гостиной, даже не заглядывала к нему.
Странно.
На улице сырой холод, приятно охлаждающий виски и осенняя серость, битый асфальт и черное гигантское S, выведенное кем-то на бетонной стене.
Останавливается на мгновение, чтобы надышаться и видит рябую собаку с набухшими сосками, к тому же хромую, она побирается у желтого веселого заборчика, за которым дети.
Детей как будто перенесли сюда из параллельной реальности, из безумного утопического мира Кампанеллы. Яркие, красивые, счастливые, не вяжущиеся с этой хромой жалкой собакой и стеной с буквой S. Смеются, играют, водят хороводы. Что-то в этой картине не то, что-то выбивается.
Для них поет сумасшедший. Со штанами до пупа, в начищенных до блеска старых туфлях и тонкой рубашке, заправленной за пояс. У него игрушечный микрофон, и поет он голосом, удивительно похожим на голос Сисель Ширшебо, чисто и высоко.
Дети смеются, а Чонгук думает, как так получилось, что этого парня сюда запустили. Он боится стать таким же. Городским сумасшедшим, посмешищем, в которого тычут пальцами, всю жизнь боится сделать что-то, из-за чего снова вернется ТУДА.
Даже про себя он боится давать этому месту название, как будто оно вдруг материализуется, начнет набирать силу, распахнет свои двери, втянет его в себя и уже больше никогда не выпустит. Боится стать кем-то, кто летит над гнездом кукушки, кем-то, кого отведут в Шоковый шалман.
Ему семь, и он все так же путешествует с родителями. Его школа — мир. Грязный, уродливый, погрязший во мраке и после той девушки с кожей цвета эбенового дерева, красивого он уже ничего не находит. В его голове прекрасное растекается, плавится, принимая безумные уродливые формы.
«Очень уютно, для разнообразия, значить так мало...», — читает он, сидя на деревянном причале и глядя на безмятежную гладь озера. И это всего лишь одна строчка, выдернутая из стихотворения, которое совсем не о том, о чем он сейчас подумал, но ему семь, и мир слишком не идеален. А ему бы хотелось, чтобы все стало таким, как гладь этого озера, ровным как стекло. Совершенный момент. И этот момент хочется превратить в один гигантский инклюз, где все застынет навечно.
Бежит от желтого забора, так, как будто сумасшедший с голосом Сисель Ширшебо заразит его своим безумием.Чонгуку не хочется этого, не хочется быть тем, у кого глаза, как «перегоревшие предохранители».
— Привет.
Сегодня у нее на шее не мертвая балерина, а важный толстобрюхий снегирь с крошечной головой и маленьким клювом. Ее губы тоже похожи на маленький клювик.
— Привет.
— Я сегодня пригласила к себе парочку друзей. Ничего особенного, попьем пиво, посмотрим какую-нибудь комедию, сыграем в Xbox. Хочешь прийти?
— С удовольствием, — говорит зачем-то и еще улыбается. Она его отвлекает, возвращает из фантазий и воспоминаний, отрезвляет реальностью. Тут нет сумасшедших, и никто не знает, что сумасшедший — ты. Он спокоен. Даже после бессонной ночи, в которой у него не получилось создать идеальное. Ему нравятся ее часики и то, что они облегают кисть прямо над выступающей костью запястья.
— Отлично, еще увидимся! — Бросает радостно и уходит.
На ней высокие гольфы поверх тонких колготок и коричневые броги с идеальной шнуровкой.
Он сидит на скамейке еще какое-то время, ждет чего-то или кого-то, но, когда ныряет глазами в толпу, не находит. Что ж, это даже хорошо. Идет на французский, когда двор уже пустой, опаздывает, но не получает колкостей на этот раз. Слушает о реализме Стендаля, даже помогает кому-то в переводе, но все это время его не покидает ощущение того, что все происходящее с ним сегодня какая-то странная увертюра к спектаклю покрупнее.
Бьерн не говорит с ним весь урок, молча копаясь в телефоне, листая фотографии, которые Чонгук не может разглядеть, да и не пытается особенно. Ему не хочется разрушать это редкое хрупкое молчание.
Потом на перемене стоит у своего шкафчика, чувствуя глухое раздражение из-за того, что учебники не одного размера и что, когда он складывает их в стопку, краешки одних обязательно торчат над другими, ощущает странное желание просто подрезать их, чтобы не выбивались из общего ряда. Когда закрывает дверцу, видит ЕГО. И в этот момент у Чонгука в голове проносится, что примерно с того мига, когда он пришел в школу, день стал похож на «Болеро» Равеля, с медленным нарастанием и близящимся оглушительным финалом.
А финал будет оглушительным, он знает это точно, глядя на Чимина с синяком на скуле. На Чимина, который опять смеется и делает вид, что все в порядке. Ничего не в порядке, Чимин. Когда же ты это поймешь.
Ему было семь тогда, и он любил Сильвию Плат. В свои семь крошечных лет, он впервые подумал о том, что нет смысла жить в мире, где нет того самого идеала. Сильвия Плат это тоже понимала. Ему так казалось, по крайней мере. Но уйти к Сильвии Плат он решил по-другому, не как она. А так, как это сделала Вирджиния Вулф. Надел свое пальтишко, которое мама купила ему в Перу, подбитое теплым мехом альпаки, напихал в карманы камней, и вошел в озеро, по которому тут же пошли волны. Все идеалы мнимые, и вот оно доказательство. Но тогда эта мысль у него не промелькнула. Да и уйти в стиле Вулф ему не удалось, потому что с берега его заметили, кому-то показалось странным, что маленький мальчик идет купаться в теплом пальто посередине лета.
Больше мама никогда не вывозила его дальше Тромсё, и больше он никогда не сталкивался с босыми девушками и кожей эбенового цвета.
Все идеалы мнимые. А Чимин — это самое неидеальное, что было в его жизни.
И сейчас, когда он крошит собственные костяшки пальцев об лицо Тэхена, ему, наконец, становится легко. Не от того, что он кого-то бьет, а от того, что перестал быть тем, кто стоит в стороне. И да, он все-таки станет, как тот сумасшедший певец, тем, в кого тычут пальцами.
И, выходит, так, что он снова пролетит над гнездом кукушки.
— Я тебя в пыль сотру, если ты еще раз его коснешься, — шепчет Чонгук, склоняясь к его лицу. — Просто раздавлю твою голову, как орех. Слышишь меня?
Тэхен улыбается.
