|24 глава|
Воздух в лазарете был стерильным и холодным, пахло антисептиком и тишиной — той особой, давящей тишиной, что висит между жизнью и смертью. Под белым, безжалостно ярким светом люминесцентной лампы на казенной койке лежал Чимин. Его тело, обычно такое живое и сильное, сейчас было похоже на изувеченную куклу. Лицо распухло и было раскрашено в багрово-синие тона, веки сомкнуты над запавшими глазницами. Из-под тонкой простыни торчала рука в гипсе, а на другой виднелись темные следы пальцев — отпечатки тех, кто его держал. С каждым прерывистым, слишком тихим вдохом его грудь с трудом приподнималась, и сквозь полуоткрытую сорочку проступали жуткие желто-зеленые синяки, покрывавшие торс как страшная карта.
Рядом, застыв в нескольких шагах, стоял майор Юнги. Его парадный мундир, всегда сидевший на нем безупречно, сейчас казался ему тесным и удушающим. Он не дышал, он ловил воздух редкими, сдавленными глотками, словно в легких была вата. Его руки, обычно сжатые в кулаки власти, беспомощно висели по швам, пальцы слегка подрагивали.
Он смотрел на это тело. На "результат". И внутри у него все переворачивалось.
Он не хотел этого. Эта мысль билась в его висках, как навязчивый, болезненный импульс. Он хотел сломать дерзкий дух, поставить наглеца на место, показать ему незыблемость своей власти. Он хотел, чтобы Чимин сломался, униженно попросил пощады, признал его превосходство. Он хотел видеть в его глазах страх, а не этот… не этот пустой, бессознательный взгляд из-под опухших век.
Перед его мысленным взором пронеслись картины: Чимин, с вызовом глядящий на него у столовой; Чимин, стиснув зубы, таскающий покрышки под палящим солнцем; Чимин, чье тело налилось силой и упрямством с каждым наказанием. И теперь — это. Тишина. Безжизненность. Почти труп.
В горле встал комок жгучей, едкой горечи. Это было сожаление. Не просто сожаление офицера о вышедшей из-под контроля ситуации, а что-то более глубокое, личное, постыдное. И за ним, как лавина, накатило самоосуждение.
«Я довел их до этого. Я направлял их злость, как оружие. Я думал, что контролирую огонь, а сам поджег пороховую бочку».
Он сглотнул, и звук показался ему оглушительно громким в тишине. Его взгляд упал на синеватые следы пальцев на запястье Чимина. Он представил, как эти руки держали его, не давая вырваться, в то время как другие били. И он, майор Мин Юнги, был настоящим заказчиком этого избиения.
— До чего же ты себя довел, братец.
Тихий, но отчетливый голос за спиной заставил его вздрогнуть. В дверях, прислонившись к косяку, стоял Тэхен. Его лицо было не насмешливым, а серьезным и усталым.
— Я же говорил, — Тэхен сделал шаг внутрь, его взгляд скользнул по избитому телу на койке, и он содрогнулся. — Говорил, что не стоит так давить. Ты играл с огнем, думая, что это просто искры. А в итоге чуть не сжег человека дотла.
Юнги не ответил. Что он мог сказать?
— Проверка пришла вовремя, — Тэхен продолжил, и его слова повисли в воздухе, как приговор. — Еще бы пять минут… и тебе пришлось бы писать рапорт не о дисциплинарном нарушении, а о смерти рядового. Убийстве. По неосторожности, по халатности, называй как хочешь. И кто бы был виноват? Озверевшие солдаты? Или майор, который методично, день за днем, натравливал их на него?
Каждое слово было как удар бича. Юнги отвернулся, сжав веки, пытаясь скрыть вспыхнувшую в его глазах влагу. Он видел это сам. Видел ту тонкую грань, которую он переступил, превратив дисциплину в травлю, а наказание — в приговор.
— Он всего лишь рядовой, — прошептал Юнги, но это прозвучало не как оправдание, а как горькое признание собственного провала.
— Нет, — Тэхен покачал головой. — Он был солдатом, который не сломался. А ты… ты стал палачом, который чуть не добился своего.
Он повернулся и вышел, оставив Юнги наедине с тишиной, с запахом лекарств и с живым укором, лежащим на больничной койке. Майор медленно поднес руку к лицу, провел ладонью по щеке и с удивлением обнаружил на ней влажный след. Он смотрел на Чимина, и впервые за долгие годы его ледяная крепость уверенности дала трещину, сквозь которую хлынули леденящий ужас и всепоглощающее, бесполезное раскаяние. Он сломал не только Чимина. Он сломал что-то в себе. И не было приказа, который мог бы это починить.
***
Сознание возвращалось к Чимину медленно и неохотно, как прилив, несущий с собой не облегчение, а груз боли. Первым пришло осознание физического страдания. Глухая, пульсирующая боль во всем теле, будто его переехал каток. Каждый мускул, каждое ребро, каждый сустав кричали о своем существовании огненным, разрывным сигналом. Он попытался пошевелить пальцами и ощутил колющую боль в запястье и тяжесть гипса. Глубокий вдох отозвался жгучим ножом в боку. Он лежал, прикованный к койке собственным изувеченным телом, и эта беспомощность была горше самой боли.
Потом, сквозь туман физических страданий, прорвалось другое, более острое и ядовитое чувство — осознание того, что его сломали.
Не просто побили. Сломали.
Та самая злость, что горела в нем вечным огнем, что давала силы подниматься после каждого падения, дерзить майору и чувствовать себя живым — ее растоптали. На ее месте была пустота, холодная и зияющая. Он пытался вызвать в себе хоть искру былого гнева, ненависти, вызова — и не мог. Была только всепоглощающая, унизительная боль поражения. И страх. Животный страх перед теми, кто должен был быть товарищами.
И тогда потекли слезы. Тихие, горькие, бессильные. Они катились из-под сомкнутых век, оставляя соленые дорожки на разбитых щеках, смешиваясь с запахом лекарств и крови. Он не всхлипывал, его тело было слишком слабым даже для этого. Он просто лежал и плакал, беззвучно, отдаваясь всей гамме отчаяния, копившейся все эти недели.
«Отец… — мысль, обжигающая, как раскаленное железо. — Хотел, чтобы я стал «нормальным мужчиной»? Чтобы меня уничтожили? Чтобы меня… ломали, как щепку? Ты доволен? Я больше не тот наглый мальчишка. Я — ничего. Никто».
Перед его внутренним взором всплыли лица солдат — искаженные злобой, чужие. Их крики, их удары. Не враги, а свои. Шакалы, напавшие стаей, когда он был ослаблен и сломлен волей одного человека.
И наконец, мысль о нем. О майоре. О Юнги. Тот, кто методично, шаг за шагом, лишал его воли, изолировал, превращал в мишень для всеобщей ненависти. Тот, кто добился своего. Он не просто сломал его. Он уничтожил. Стер в порошок его волю, его достоинство, его «я».
«Я ненавижу тебя… — прошептал он беззвучно, сжимая единственную здоровую руку в слабый, дрожащий кулак. — Я ненавижу вас всех…»
В этот момент дверь в палату тихо открылась. Чимин резко, через боль, повернул голову на звук, мгновенно вытирая слезы о подушку. Маска безразличия и опустошения вновь натянулась на его лицо, скрывая бурю, что только что бушевала внутри.
Вошел Тэхен. Он выглядел не так, как обычно — ни капли насмешки или легкомыслия. Его взгляд был серьезным и немного усталым.
— Как дела? — спросил он тихо, подходя к койке.
Голос Чимина прозвучал хрипло и предательски сломанно, но слова были отточены, как лезвие:
— Прекрасно. Передай майору, пусть радуется. Он своего добился.
Тэхен вздохнул, глядя куда-то в сторону, на беленую стену.
— Юнги… он не этого хотел. Он не представлял, что все зайдет так далеко.
Горькая, истерическая усмешка сорвалась с губ Чимина.
— Конечно. Он просто хотел, чтобы я вежливо просил прощения и вытирал ему сапоги. А не это, — он с ненавистью посмотрел на свою руку в гипсе.
— Он сожалеет, — Тэхен произнес это так тихо, что слова едва долетели. — И он зайдет к тебе. Поговорить.
Слова «поговорить» прозвучали как самый страшный приговор. Новая волна страха и бессильной ярости накатила на Чимина. Что он скажет? Будет ли снова издеваться? Или, что еще хуже, будет жалеть? Эта мысль была невыносима.
Чимин закрыл глаза, отворачиваясь к стене, всем своим видом показывая, что разговор окончен. Внутри него бушевал ураган из боли, страха, ненависти и горьких, бесполезных слез, которые он больше не мог и не хотел сдерживать. Он сломался. И осознание того, что его палач теперь придет «сожалеть» и «разговаривать», казалось последней, самой изощренной формой унижения.
***
Его сознание вынырнуло из лекарственного забытья не плавно, а рывком, сорванное резким скрипом двери. Еще не видя, он уже *почувствовал* — его пространство, его хрупкое убежище от всего мира, снова нарушено. Он заставил свои веки, тяжелые, как свинцовые ставни, подняться.
И в метре от койки стоял он.
Майор Юнги. Не тот, что был прежде — не воплощение холодной, бездушной власти в идеально отутюженном мундире. Этот человек казался… меньше. Его плечи были скованы невидимым грузом, тени под глазами говорили о бессоннице, а в обычно пронзительном взгляде плавала невыносимая, чуждая ему муть — гремучая смесь вины и откровенного страдания.
И это зрелище стало спичкой, брошенной в бензобак той ярости, что тлела в Чимине под слоем апатии и боли. Его всю жизнь тошнило от жалости. Жалость была для слабых, для тех, кто сдается. Она ставила тебя в позицию вечного должника, того, кому обязаны. А он, даже сломанный, даже униженный, не хотел быть должным ему. Этот взгляд, полный раскаяния, был хуже любого презрения. Он был признанием: «Я сломал тебя, и я это вижу». И это признание Чимин отчаянно, всеми силами своей истерзанной души, отвергал.
— Как ты? — голос майора был чужим — приглушенным, без привычной стальной брони.
Эти два слова, звучавшие как насмешка, сорвали с места предохранитель. Волна адреналина, горькая и едкая, поднялась из самой глубины, сжигая на пути остатки оцепенения. Он попытался приподняться, но тело, пронзенное болью, отказалось, и это бессилие подлило масла в огонь.
— Твоя жалость мне не нужна! — его собственный голос прозвучал хрипло, разорвано, как ржавая проволока. Это был не крик силы, а вопль загнанного в угол зверя, предсмертный рык. — Убирайся! Убирайся к черту!
Он не хотел этого покаяния. Он хотел, чтобы этот человек горел в аду, который сам и создал. Он хотел видеть в его глазах ту же холодную ненависть, что была прежде, потому что на ненависть можно было отвечать ненавистью. А на эту... эту жалкую вину... нечего было ответить, кроме того, чтобы чувствовать себя еще более раздавленным.
Он стоял, ощущая под ногами зыбкую почву, хотя пол под ним был бетонным. Каждый синяк на лице Чимина, каждый виток бинта, каждый прерывистый вдох — все это было обвинительным приговором, выжженным раскаленным железом на его совести. Он пришел сюда, движимый комплексным желанием... что? Убедиться, что тот жив? Попросить прощения? Он и сам не знал.
И вот он видел не просто рядового. Он видел "результат". Результат своей маниакальной игры, своего слепого упрямства. И этот результат был ужасен. В груди у него стоял тяжелый, ледяной ком — не просто сожаление, а всепоглощающее, удушающее чувство вины, смешанное с отвращением к самому себе. Его страдание было эгоистичным — он страдал от содеянного, и это страдание ничего не меняло для того, кто лежал перед ним.
Его вопрос «Как ты?» был попыткой закрыть эту боль, нащупать хоть какую-то связь, вернуть хоть тень контроля над ситуацией, которая вышла из-под контроля окончательно.
Ответом стал ураган ненависти. И этот крик, рвущийся из самого нутра, из самой глубины души, был для Юнги страшнее любого официального разбирательства. Он понял все. Его присутствие, его попытка выразить сожаление — это последняя форма пытки. Это подтверждало полную власть Юнги над ним — даже сейчас, даже в своем падении, он диктовал правила, навязывая свою жалость.
— Поправляйся, — выдохнул он. Эти слова были не приказом, а мольбой, признанием собственного бессилия. Он не нашел ничего другого. Ничего, что могло бы исправить сломанное.
— Я еще зайду.
Фраза сорвалась сама собой, глупая, беспомощная и в данной ситуации — чудовищная. Он не видел, как закатываются глаза Чимина от новой волны ярости. Он просто развернулся и вышел, поспешно, почти бегством, словно пытаясь убежать от самого себя, от этого взгляда, полного боли, и от собственного отражения в больничных стенах.
А Чимин, оставшись один, вцепился в край матраса своей здоровой рукой, дрожа от невысказанной ярости. Эти слова «я еще зайду» прозвучали для него не как обещание, а как призрак будущих мучений, как отсрочка казни. Он был прикован к этой койке, беспомощный, как бабочка, приколотая булавкой, и не мог ничего сделать, чтобы предотвратить следующее вторжение. Его злость, не найдя выхода, обрушилась внутрь, сжигая последние остатки чего-то светлого, что, возможно, еще теплилось в глубине его израненной души.
_______________________________________
ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ
_______________________________________
