Если боль мучительна, она не продолжительна
Огонь поднимается прямо из-под земли, лижет его босые ступни, но не обжигает, Юнги его даже не чувствует. Он будто бы смотрит на себя со стороны, медленно ступая, пробирается сквозь языки пламени, которые доходят до колен, двигается к видимой только ему цели. На Юнги белые брюки и свободная блузка, огонь касается низа брюк, но ничего не возгорается. Он, словно в трансе, идет сквозь дым, ничего не замечает, не останавливается, потому что убежден, что если хотя бы на миг замрет, то сгорит, оставит после себя груду пепла. Дымовая завеса понемногу рассеивается, и он видит стоящую впереди темную фигуру, которую сразу узнает. Юнги срывается на бег, пробирается сквозь огонь к тому, кому стоило только появиться, и в омеге жизнь ключом забила. Подбежав к альфе, Юнги зовет его, протягивает руки, но Юнхо стоит спиной, к нему не оборачивается. Омега подходит ближе, обнимает его спины, альфа поворачивается, и только родившаяся улыбка на его лице сменяется гримасой отвращения, стоит ему увидеть метку на ключицах.
— Юнхо, — с мольбой зовет Юнги, чувствуя, как рана открывается, струйки крови ползут вниз по ключицам, и на белом шелке образуется уродливое красное пятно. Альфа грубо отталкивает его от себя, вновь отворачивается, Юнги не сдается, обнимает, трется щекой о его лопатки, просит посмотреть на него и, сделав вдох, моментально отскакивает. Юнхо больше нет, там, где стоял он, теперь Дракон.
— Нет, — отшатывается назад Юнги. — Нет! — кричит во весь голос, теперь уже не понимая от чего — от огня, который вдруг нещадно жжет, или осознания, что даже в его воспалившемся сознании правит Китано. Омега поднимает руки к лицу, смотрит на то, как огонь пожирает кожу, добирается до пенящейся плоти, которая сползает на землю, обнажая кости. Юнги вопит, трясет головой, отказываясь верить своим глазам, а Китано так и стоит на месте с триумфальным видом, смотрит на живьем сгорающего человека, на то, как белый наряд, который огонь обходит, пожирая только плоть омеги, покрывается расползающимися алыми пятнами. Юнги кричит не только от боли, с которой уже сжился, но и от того, что кажется, будто бы у него только что отняли самое дорогое, то, с чем не смириться, не принять. Что именно — он начинает понимать позже, и по мере того, как картинка складывается, он отказывается ее воспринимать, заталкивает глубоко в самые дальние уголки сознания, зашивает капроновыми нитями, чтобы наверняка, чтобы никогда больше не позволить ей вскрыться. <i>Некоторые потери лучше так и не осознавать.
</i>
Противный звук аппарата режет слух, Юнги распахивает веки, слышит без остановки повторяющего его имя отца и видит суетящихся вокруг врачей.
— Это был сон, ты видел сон, — целует его в лоб Йесон.
Сон, только руки все так же горят, а пробудившаяся боль не осталась во сне, вылезла наружу, сидит в нем в реальности, и Юнги теперь от нее никуда не деться.
— Скажи, что я вижу сон со дня своего рождения, отец, пожалуйста, скажи, — еле двигает пересохшими губами омега и, повернув голову к мужчине, чувствует, что горло и ключицы перевязаны. От воспоминаний больнее, чем от огня.
<center><b>Двенадцать часов назад.</b></center>
— Ваш отец и жених уже едут, — говорит так и сидящему на полу у кровати Юнги один из охранников Юнхо. — Я позвал помощь, — отступает в сторону, впуская внутрь молодого бету, — разрешите обработать рану?
— Зачем? — не сводит взгляда с бежевой стены Юнги, будто бы видит на ней то, что другим недоступно. — Все равно его запах теперь на мне, а укус останется навсегда.
— Как скажете, — тихо говорит бета, которому не по себе от состояния парня. — Принесу вам успокаивающий чай.
Охранник и бета выходят, а Юнги так и остается сидеть на полу, гипнотизируя стену напротив, на которой черным по белому выводится <i>«тебе больше не полетать»</i>. Будто бы Юнги в небеса стремился, какую-то высоту брать собирался, будто рисовал в голове великие планы и мечтал о мире во всем мире. Все, чего он хотел — покоя в своем маленьком мирке. Хотел один и тот же повторяющийся многими сценарий с претензией на свое маленькое счастье, никому дорогу не переходил, ничей хлеб из рук не вырывал, просто посмел мечтать. О жизни с человеком, которого полюбил. Судьбу Юнги решила чужая прихоть. Чужое желание. Чужие острые клыки. Юнги без права голоса, сидит разбитый на полу спальни жениха с зашитым ртом и продолжает смотреть на стене фильм, главным героем которого он больше не станет. Хочется истерично смеяться. Или плакать. Хочется выхаркать из себя уже пускающее корни осознание, что Юнхо его таким не захочет. Его никто не захочет. Юнги сам себя со следами чужих зубов, горящими на ключицах, не хочет.
Не будет свадьбы, того самого красивого костюма, жизни вместе, простыней, пахнущих только им, детей с его улыбкой. Не будет мечтаний. А что тогда остается? Остается человек-призрак, который умер этим утром, но хоронить его не будут, потому что смерть определяет одна сплошная линия, а у Юнги она все еще скачет, доказывает, что он жив. Как жив, если он не чувствует себя живым с момента, как впервые посмотрел в эти глаза с осколками его будущих мечтаний. Он пытается отлепить себя от пола, пытается найти точку опоры, хоть как-то поднять себя на ноги, потому что глубоко внутри понимает, что никто за него его проблему не решит, сколько бы он здесь, упиваясь своей болью, ни сидел, на него метеорит не упадет, не похоронит под собой его разворошенное нутро, этот день, выжженную чужим желанием память. Он разлепляет губы, пытается сам себя уговорить, но вместо слов только вздохи срываются, воздух со свистом вылетает, говорить не получается. Иногда так бывает, что боль потери настолько тяжелая, так сильно вдавливает в землю, что, как бы ни старался, не выползти. Юнги это на себе пробовать не хотел, никогда и не думал, что придется, иначе бы знал, что в такие моменты лучше поддаться, лечь под нее, прикрыть веки и принять. Переждать. Она сползет, несколько рассветов, пара закатов, она разожмет тиски, начнет тускнеть, отойдет, насовсем никогда не уйдет, будет ждать следующего выхода, и этого будет достаточно, чтобы броня уплотнилась.
Рю Китано это сделал, обрушил на него боль изысканную, ту, что редко кому выдается. Говорят, никому не дается больше того, что он может вынести. А если Юнги не хочется выносить, тестировать свою силу? Он не обязан никому и, в первую очередь, судьбе что-то доказывать. Получается, что уж лучше было бы родиться глупым слабаком, ведь тогда бы Юнги даже минимальная боль не досталась — не справится ведь. Только поздно уже думать о «если». Чонгук перерубил канаты, что связывали его с прошлой жизнью, отнял у него все, оставив память и боль утраты, да такой, что жизни не хватит смириться. Юнги прикрывает веки кончиками пальцев, давит, трет, повторяет, но картинка под ними не стирается. А на картине это беспросветное, черно-белое пепелище его мечтаний. Жизнь — это мечты, надежды, планы, не важно, грандиозные или просто из своей постели до кухни дойти, а то, что осталось в этой комнате от Юнги — не жизнь. Отныне ему улыбаться, когда хочется плакать, притворяться, что все нормально, когда внутри давным-давно все мертво. Ему теперь всю оставшуюся жизнь принимать одну истину — он обречён. Он с высоты всех своих надежд и мечтаний разбился о скалу по имени Рю Китано. Эта невидимая чугунная цепь между ними теперь не сломается, он до конца ею к нему прикован, и как же хочется этот конец приблизить, зубами ее изгрызть. Юнги не из сильных, не из тех, кто до трещин на всех своих костях биться будет, его к этому не готовили, не учили. Научили бы лучше притворяться, с тем, о чем и не гадал, справляться, научили бы защищаться, оборону укреплять, а научили тому, что в этом мире никому не надо — <i>научили любить</i>. И эта любовь на последнем издыхании в нем клокочет, насильственной смерти подвергается и умрет же, перед его силой и властью ничему не устоять. Как они живут, те, кто выбирает из-за денег, из-за красоты, каких-то целей, чего угодно, но не из-за любви, как выживают? Как по утрам, как ни в чем не бывало, просыпаются, новому дню радуются, как не забыли, каково это улыбаться по-настоящему, искренне. Как, если из Юнги ненависть сквозь поры просачивается, если из глаз вместо слез яд течет, его кожу выедает, а под руками только его горло представляется.
Он цепляется рукой об изножье кровати, с трудом поднимается, уговаривает себя на каждый следующий шаг и наконец-то преодолевает расстояние до ванной. Юнги подходит к раковине, встроенной в белый мрамор, цепляется руками о ее края, чтобы устоять на ногах, и всматривается в свое отражение в зеркале напротив, но ничего кроме уродливой метки, чернеющей от спекшейся крови, не видит. Она зияет на нем, как дыра после подорвавшегося снаряда, который его не убил, но душу ампутировал, засасывает, такая же черная, как и все его будущее. Зачем бороться, доказывать, идти напролом, зачем просить, убеждать, если Юнги лист и на нем подпись поставили, не спросили, не поинтересовались, заклеймили. Все кончено, и если раньше впереди была мгла, он верил, что она бы рассеялась, сейчас впереди следы его зубов, следы его пальцев, а потом следы его губ. Только не это. Он не сможет уговорить себя, не сможет переждать, привыкнуть, как он будет жить, если прямо сейчас он сам себе не принадлежит. А ведь было же счастье, он его попробовал, вкус узнал, и оттого его сейчас так выворачивает. Иначе он бы принимал свою реальность, как нормальную, думая, что лучше не бывает, что и без любви выживают. А теперь знает, что бывает, и от этой мысли хочется вскрыться. Он зарывается пальцами в волосы, тянет от корней, натягивает, чувствует, как болит, но эта боль глушится той, которая поднимается под грудиной, дробит кости, живьем перемалывает. Он до <i>нее</i> даже не дотрагивается. Он на нее смотреть не может, глаза бы выколол, лишь бы метку чужой принадлежности не видеть. Он размазывает по лицу слезы, растягивает губы, истерично смеется, эхо ванной за ним повторяет. Только смеется оно будто над ним. Над тем, какой он неудачник, ведь из нескольких миллионов людей этого города именно он стал мишенью зверя. Смех только усиливается, Юнги не понимает, это он смеется, или это эхо так растянулось. Он раздирает лицо ногтями, смотрит, как наливаются красным полосы на щеках, не может остановиться, плачет и смеется одновременно, а потом видит стакан, замирает. Он тянется за стаканом, вертит в руке и резко бьет его о край раковины. Поднимает самый крупный осколок, донышко, подносит к глазам, сквозь него в зеркало смотрит, только смутные очертания себя видит. У Юнги сквозь это стекло настоящее лицо — поделенное на два, с кривой сползшей безумной улыбкой. Сколько бы он отныне ни притворялся, каким бы ни представлялся своему окружению, родным, близким — не важно. Самое главное, что он будет видеть себя настоящего, такого, как в отражении зеркала, такого, каким он видит через этот осколок в руке, а эту картину переживать изо дня в день никаких сил не хватит. Его метку он носить не будет. Его марионеткой он не станет. Юнги подносит осколок к ключице, туда, где следы зубов, невесомо обводит укус, а потом надавливает. Кровь стекает по стеклу вниз на пальцы, оттуда ползет к локтю, он не останавливается, ведет стеклом вокруг метки, все глубже и глубже, расширяет площадь, вырезает ее. Он вспарывает и так горящую плоть, ничего не испытывает, даже застывшая на лице безумная улыбка не сползает. Он безжизненным взглядом следит за брызнувшей на зеркало кровью и, кажется, чувствует себя лучше, потому что метка тонет в разворошенной залитой красным ране. Кровь уже заливает грудь, перед глазами темнеет, но Юнги хочет наверняка, чтобы ее точно не осталось, поэтому не останавливается, теперь пальцами содрать пытается.
Что ему порез от стекла, если он его живьем выпотрошил, освежевал, если при жизни на нем вместо лица кашица из крови и слез, но его метки не будет. Юнги слышит крик со стороны двери, прислоняется к раковине, комната перед глазами плывет, он двигается к двери, чтобы запереть ее, роняет стекло, поскальзывается на каплях собственной крови и, упав на пол, теряет сознание. Юнги хочет спать. И не просыпаться. Никогда.
<b><center>***</center></b>
— Ты ведь не пытался себя... — Йесону тяжело говорить, он всю ночь рядом с сыном сидел, держал за руку, словно, отпустив бы, потерял. Альфа от страха за ночь будто поседел.
— Ты ведь сильный, Юнги, ты ведь...
— Я не хочу быть сильным, — прикрывает веки омега. — Я не боец, отец. Я просто хочу спать.
— Юнги, как ты мог? — у Йесона голос дрожит от душащих его слез. — Как бы ты оставил меня? У меня ведь никого нет кроме тебя.
— Я не хотел убивать себя, я хотел убить его в себе, — смотрит на отца омега.
— Ты же не оставишь меня? Ты не будешь больше так меня пугать? — плачет альфа, чьих слез сын не помнит.
Юнги отворачивается, смотрит на окно, за которым все еще темно. Во сне чудовище, в реальности усилившаяся в разы боль — некуда бежать, а оставаться не хочется. Оставаться равно каждый новый день этот пласт боли выдерживать, а Юнги больше не справляется.
— Я не хочу умирать. Я боюсь смерти, но жизни я боюсь больше, — еле двигает губами, у Йесона сердце сжимается. — Юнхо приходил? — с надеждой спрашивает, альфа качает головой.
— Он не знает, ты в частной клинике у моего друга, никто не знает. Сам понимаешь, если попытка самоубийства...
— Не говори ему, — веки вновь тяжелеют. — Никому не говори, — засыпает.
Снова огонь, снова его запах, из-за которого омега задерживает дыхание, только в этот раз запах слишком реальный. Юнги с трудом открывает слипшиеся веки и первым делом видит покоящуюся на его руке другую, ту самую, с не до конца сведенными татуировками, и сразу отдергивает свою. Даже бояться его сил нет. Он поднимает глаза, встречается взглядом с тем, кого ненавидит, не моргает. Альфа смотрит виновато, омегу тошнит от своей же мысли. Он берет его руку, подносит к губам, он словно напуган, или Юнги переколот успокоительными, и картина реальности для него смазанная. Юнги бы посмеялся из-за его бережных действий, но сил нет. Он целует каждый палец, прижимает его ладонь к своей щеке и шепчет:
— Если бы ты умер... — осекается. — Как ты мог?
— Я ненавижу тебя, — максимум на что хватает Юнги, который пытается вырвать из его захвата руку, но не получается. Чудовище из его снов теперь в реальности, и сколько бы Юнги ни запирался в себе, ни сжимал веки, ему не сбежать, не перестать его видеть и слышать.
— Ненавидь, но так больше не делай, прошу тебя, — кладет голову на его живот Чонгук, у Юнги от собственного бессилия с губ стон срывается. — Я не могу тебя потерять.
Чонгук узнал о случившемся не случайно. Он уехал после Юнги на одну встречу, на которой ни о чем кроме оставленного на разворошенной постели омеги не думал, долго метался по офису, выходил на террасу, говорил с Сокджином, а потом понял. Осознание принес повеявший могильным холодом ветер, противные щупальца страха обхватили его за горло, и альфа, пусть и не знал, что происходит, но понял, что теряет. Он сразу набрал своих парней и приказал выяснить, где омега. Выяснили, ему уже в пути к квартире Юнхо доложили, потому что Чонгук не мог сидеть и ждать, он рванул обратно, поняв, что может опоздать, что в шаге от потери того, взмах чьих ресниц переворачивает в нем весь его мир. Тогда он и осознал, что готов на все, лишь бы Юнги жил. Больницу искали долго, Йесон хорошо постарался, и пусть альфа не отвечал, забился в нору, Китано все равно все сам выяснил. Чонгук поклялся уничтожить всех, кто посмел на его омегу покуситься, поднял своих, в пути уже план мести сформировал, самые страшные муки придумал и оказался лицом к лицу с чудовищной реальностью — <i>Юнги порезал себя сам</i>. За эти кажущиеся вечностью часы, когда Чонгук, как загнанный зверь, метался по городу, проверял каждую клинику, он впервые в жизни пережил это засасывающее его, как вакуум, отчаяние, этот страх больше никогда не увидеть, не услышать, не прикоснуться, даже зная, что после прикосновений омега кожу с себя сдирает. <i>Содрал же.</i>
— Отец, — громко зовет омега, но никто его будто не слышит. — Выведите его! — переходит на крик Юнги, отказываясь терпеть даже секундное присутствие альфы. Хватит, достаточно, тут ни чьей выдержки не хватит, пытку изощреннее не придумаешь. Юнги не в силах пережить то, что его собственный палач, забрав его душу, еще и навещать пришел.
— Я не отпущу тебя на тот свет, — нагибается к его лицу Китано, Юнги дергается, пытаясь отодвинуться, но внезапно ему становится спокойно, крик застревает в горле, а тело расслабляется, его вновь клонит в сон.
— Что ты делаешь? — бормочет омега, которого словно резко накачали успокоительными.
— Помогаю тебе, — нежно поглаживает его по волосам Чонгук, — потому что ты должен меня выслушать, — Юнги понимает, что нужно оттолкнуть, позвать на помощь, но под его руками внезапно хочется урчать от удовольствия, он еще больше обмякает и чувствует, как слипаются веки. — Я ожидал от тебя многое, — голос омега слышит четко, более того, Китано говорит медленно, с расстановкой, словно выбивает эти слова на изнанке черепа Юнги, чтобы он точно запомнил, чтобы не отрубился, не впитав каждое. — Но не ожидал, что ты сам себя порежешь. Я ошибся, больше ошибаться не хочу, потому что эта ошибка будет стоить мне самого дорогого. Тебя.
— Отец, — думает, что говорит Юнги, а на самом деле просто открывает и закрывает рот.
Чонгук поднимается на ноги, его зверь в голове Юнги умолкает, и омега моментально приподнимается, срывает капельницу и вопит на всю больницу. Чонгук впечатывает его в койку, впивается в глаза холодным взглядом, парализует.
— Выйдешь из больницы, мы распишемся и уедем в Японию, попробуешь убить себя — я убью твоего Юнхо и отца, откажешься расписаться, то же самое. Ты понял, что я говорю? — встряхивает за плечи уставившегося на него стеклянным взглядом Юнги, который, как тряпичная кукла, в его руках. Слова доходят до него, он их прекрасно слышит, понимает, но воспринимать отказывается.
— Отец, — кричит Юнги и бьет его по лицу, потом снова и снова, цепляется пальцами в его волосы, не умолкает. — Кто-нибудь, помогите мне!
Его крик звенит в ушах Чонгука, место ударов горит, но альфа не отвечает, не заламывает его тонкие сливающиеся с простынями запястья, а резко отпускает его, поправляет рукава рубашки и, вновь нагнувшись к взъерошенному, вжавшемуся уже к изголовью омеге, тянет на себя его руку. Держит ее в своей руке, потом медленно подносит к губам и, под пропитанным животным страхом взглядом омеги, целует костяшки и выходит из палаты.
— Пожалуйста, дайте что-нибудь, чтобы заснуть, — молит Юнги вбежавших врачей. — Срочно, пожалуйста, чтобы я больше не просыпался, — хрипит, пока ему вводят укол.
Главное, нырнуть в темноту, не думать, потому что от видений, воспоминаний, тупика, из которого нет выхода — голова взрывается. Что думать, если на Юнги обрушились небеса и ему их не поднять. Что думать, если он больше ничего не решает. Он медленно засыпает, бормоча персоналу «можно сон без его запаха, глаз, капель крови» и снова надеется, что не проснется.
<b><center>***</center></b>
Смотреть на дверь, зная, что за нее выйдешь, и зная, что тот, кого ждешь, в нее не войдет — чудовищное испытание. Смотреть на дверь, лишь бы не смотреть на того, кто стоит рядом, кто одним своим присутствием гасит свет в его маленьком мирке, обрекает на вечную темноту. Юнги в черной водолазке, закрывающей перевязанные ключицы, но ни одна ткань в мире не прикроет его кровоточащее нутро. Омеге кажется, что даже если он окунется в бассейн, наполненный самым стойким парфюмом, от запаха Чонгука он не избавится. Он ставит подпись машинально, не думая, а что думать, если все время до этого момента только это и делал, но ничего не придумал. Юнхо все нет. Омега к нему поехать не осмелился, и не столько из-за страха услышать о расставании и увидеть тот взгляд, который видел во сне, а из-за недвусмысленного намека Китано сделать эту встречу последней для Юнхо. Хоть бы попрощаться приехал, разок бы показался, и Юнги бы это мгновенье в себе до конца жизни лелеял. Юнхо от него отказался, ведь как иначе расценивать его отсутствие, то, что не перезвонил, не искал, даже поругаться не приехал. Юнги сам его набирал, подряд несколько раз звонил, из его уст услышать все хотел, но безуспешно. Пусть Юнги меченый, но он все равно верил, ведь говорят «любовь любые преграды преодолеет», а их любовь о японца разбилась или никогда не была. Нет, так Юнги думать не будет. Была, но, чтобы она жила, должны были умереть оба. А умер только Юнги. Все это сейчас уже и не важно. Главное, что Юнхо будет жить, рядом со своей семьей, строить будущее, пусть и без Юнги. Любовь — это удовольствие и счастье, для Юнги она еще и самопожертвование. Любовь к отцу, любовь к Юнхо, к Усону, к кузенам, к жизни — ко всему, кроме любви к себе, ведь любил бы он себя, стекло бы поглубже засунул, артерию бы перерезал и не себе, а тому, кто секунду назад стал его мужем. Любил бы он себя, то пожертвовал бы всеми ради своей свободы. <i>Юнги себя так и не полюбил.</i>
Чонгук одет, как в их первую встречу, на плечах кимоно, выглядит отлично, у него прекрасное настроение, улыбается другу, общается со своими, вся улица забита автомобилями его клана, он явно собой доволен, Юнги потуже удерживающие его стежки натягивает, лишь бы не развалиться. После регистрации альфа протягивает руку, но омега проходит мимо, покидает место подписания первым. До того, как сесть в автомобиль, который увезет их в аэропорт, Юнги останавливается напротив отца, но не обнимает. Йесон молча опускает глаза. Юнги знает, что винить отца нет смысла, но все равно не может проглотить то, что он его защитить не смог, и притворяться, что все нормально, омега тоже не в состоянии. Холодно попрощавшись с отцом, он садится на заднее сидение эскалада, рядом опускается Чонгук, и автомобиль выезжает на дорогу.
— Я знаю, ты сейчас расстроен, что покидаешь родину, но тебе понравится в Японии, — альфа убирает в карман мобильный и смотрит на него. Юнги молчит, потому что слов не находит. Его убивает мысль, что этот альфа сидит напротив, как ни в чем не бывало, разговаривает с ним, будто бы не он перечеркнул всю жизнь омеги, будто бы не из-за его угроз Юнги сидит в этом самолете. Рю Китано чудовище, и пугает оно не когтями или клыками, а своей хладнокровностью, абсолютным отсутствием какой-либо эмпатии. Для Китано все отлично, все так, как и должно быть. Для Юнги на небе все звезды потухли.
— Можешь не разговаривать, пытать меня тишиной, это не важно, главное, ты рядом, — говорит Чонгук и тоже умолкает.
Как только принадлежащий Китано самолет взлетает, Юнги просит себе шампанское и отказывается от еды. Залпом опустошив бокал, он в этот раз просит виски. Чонгук не препятствует, ничего не говорит, сидит напротив, просматривает переданные ему документы. Омега, который никогда не пил больше одного бокала, напивается, и за пару минут до посадки его рвет прямо на пол. К нему подбегает стюард с мокрым полотенцем, Чонгук и с места не двигается, переворачивает страницу и просит себе кофе. Юнги плохо физически, он толком не ест эти дни, еще и перепил, он не осознает, как они доезжают до особняка, и, пройдя в гостиную, просит у прислуги показать спальню. Поднимаясь по лестнице, он слышит спокойное «повесишься, я всех убью», — не оборачивается.
Пройдя в просторную спальню, Юнги, даже не зайдя в душ, как и есть в одежде, падает на кровать и вырубается. Они прилетели в Токио в одиннадцать вечера, Юнги просыпается в два часа дня от голода. Омега настолько истощен, что до ванной буквально доползает, а у прибежавшей прислуги просит завтрак в комнату. Спускаться вниз нет сил, видеть его тем более. Юнги съедает вкусный завтрак, ему становится лучше, еще лучше ему, когда прислуга докладывает, что альфы нет. Юнги спускается вниз, замечает, насколько минималистично, но дорого обставлен дом, и решает выйти на задний двор подышать. Двухэтажный особняк утопает в зелени, на крыше, по словам прислуги, красивая и удобная терраса, но Юнги решает погулять по саду. Он ходит по вымощенным камнем дорожкам большого ухоженного сада, рассматривает цветы и деревья, замечает в глубине чайный домик, но до него не доходит. В саду настолько тихо, что слышен только шелест листьев, он останавливается у искусственного пруда, просит себе кофе и, расположившись в плетеном кресле, наслаждается свежим воздухом. На мгновенье омега забывает о своем положении, здесь, в глубине сада, у воды ему кажется, что нет никакого Рю Китано, нет боли, обиды и разбившейся мечты. Он отказывается идти обедать в дом, просит себе плед и проводит у пруда весь день, наслаждаясь горячими напитками и одиночеством. К вечеру заметно холодает, плед не помогает, но возвращаться внутрь не хочется, будто бы стоит переступить порог дома, и вся иллюзия его неизменившейся жизни рассеется. Юнги доливает себе чая из чайничка, думает, чем, интересно, занят отец, но звонить ему не собирается. Омеге нечем радовать старика, а тому его тем более. Вдобавок ко всему не хочется знать, как там Юнхо, и копаться в ранах. Юнхо четко дал понять, что сделал выбор, Юнги его примет, пусть даже пережевывая свое сердце. У него даже жалеть себя больше сил не осталось.
Уже стемнело, на лужайке автоматически включаются фонари, сад заливает мягкий свет, но насладиться картиной не удается, потому что в кресло рядом опускается Чонгук. Он в пиджаке, волосы собраны в хвост, видимо, только приехал и еще не поднимался к себе. Он молча берет с подноса вторую чашу и, наполнив чаем, подносит к губам.
— Ты можешь простудиться, — отпив чая, говорит альфа.
— Оставь притворную заботу обо мне, — Юнги глаз не сводит от глади воды, в которой отражается луна.
— Моя забота не притворная.
— И поэтому ты делаешь мне больно? — поворачивается к альфе омега.
— Я не могу без тебя, — откладывает чашу Чонгук и смотрит прямо в глаза.
— Прекрасное объяснение, — Юнги поднимается на ноги и идет в дом.
Весь день на задворках сознания мигало, что они женаты, что этот особняк принадлежит Китано, и рано или поздно он придет, но Юнги удавалось игнорировать эту реальность, которая сейчас смотрит на него глазами цвета обсидиана. Теперь ему каждый день надо занимать голову чем угодно, лишь бы не думать о том, кому он принадлежит, с кем живет и с кем будет делить ложе. Юнги знает, что будет. Все, что говорил Китано, а Юнги принимал как угрозы — реализуется. Чонгук доказал это меткой, свадьбой, докажет и все остальное. <i>Этот альфа ему никогда и не угрожал, он рассказывал ему его же кошмарное и вынужденное будущее.</i> Чонгук ужинает в одиночестве, потому что омега, хоть и сидит с ним за одним столом, ни к чему не притрагивается. Юнги бы сбежал к себе, но только он собрался двинуться в сторону лестницы, как из-за ледяного взгляда Чонгука ногами к полу примерз.
— Ты можешь заказать что угодно, — отложив палочки, смотрит на него альфа.
— Не хочу.
— Ты ничего голодовкой не добьешься.
— Я это уже понял, — взрывается Юнги, который даже разговаривать с ним не желает, — понял, что я ничем от тебя ничего не добьюсь. Я просто сыт.
— Ты, как камелия, такой же красивый, дикий и холодный, — усмехается Чонгук, не сводя с него глаз. — Моя камелия.
— Я твой по бумагам, и это все, — цедит сквозь зубы Юнги.
— Ты мой по крови, а потом по бумагам и всему остальному, — отодвигает тарелку Чонгук и тянется за бокалом. — Я не хочу с тобой ругаться, ты сам придешь к этому. Однажды ты поймешь, что твоя злость ко мне не совсем злость, просто тебе легче ею прикрываться, чем посметь хотя бы допустить мысль, что истинность сильнее разума. Что иногда ты не выбираешь, это делает твое нутро, и тогда можно наплевать на все за и против, можно сломать гордость и ей подчиниться. А пока прими, что мы женаты, и ты будешь жить со мной.
— Я принял. Я плачу за жизнь моего любимого своим заточением с тобой.
Чонгук ставит бокал на стол слишком аккуратно. Юнги не видит гнева, исказившего его лицо, что хуже, он это чувствует, будто бы его сердце чужие ладони сжимают, остановить угрожают, а в комнате вмиг и часы останавливаются, не тикают. Чонгук глаз с бокала не поднял, Юнги знает, лучше в них не смотреть, но продолжает следить за его лицом, чувствуя, как зверь в альфе утробно порыкивает. А потом Чонгук смотрит на него, и Юнги тонет в этой промерзло-ледяной ненависти, которая покрывает его кожу слоем льда.
— Ты можешь игнорировать правду, но это не значит, что и я могу, — встает из-за стола омега, единственное желание которого поскорее скрыться с будущего поля битвы, потому что запах крови уже щекочет ноздри, Юнги снова ее терять не готов. — Из-за тебя Юнхо...
Он не договаривает, потому что резко поднявшийся с места Чонгук вмиг оказывается напротив, хватает его за горло и, вжав омегу в стол, с которого падает посуда, а осколки разлетаются по комнате, шипит ему в губы:
— Не смей при мне произносить его имя.
Чонгук никогда не выходит из себя, своей хладнокровностью поражает всех своих партнеров и врагов, а этому мальчишке даже говорить не нужно, глянет так, что в Чонгуке вся его выдержка по швам трещит, изнутри черный дым валит, глаза выедает.
— Или придушишь меня? — кривая улыбка расползается на лице Юнги. Он ходит по лезвию ножа уже месяц и устал ждать, когда это лезвие пройдет глубже, когда или обескровит, или подарит новую жизнь. — Не можешь ведь, — проводит пальцем по синей материи, закрывающей мощную грудь, очерчивает бицепсы. — Ты не можешь сделать мне больно.
— Могу, но не хочу, — резко приподняв, сажает его на стол Чонгук. — Я могу сделать тебе очень больно, и сам эту боль вытерплю, но зачем? — разводит ноги, располагается между ними и тянет его на себя, заставляя омегу сжимать ногами его бедра.
— Думаешь, трахнешь меня, и я позабуду о том, кого любил? — на самом деле Юнги дрожит, как осиновый лист, от одной мысли, что альфа и правда может прямо сейчас взять его, но лицо терять не хочется, доставлять ему удовольствие тем, что забыл жениха — тем более.
— Я отрежу твой язык, — проводит губами по его губам Чонгук, ворует дыхание, облизывает. Юнги сжимает губы, со всей силы толкает его в грудь, Чонгук перехватывает его за запястья, заводит за спину и, сжав в одной руке, впивается в его губы. Он целует грубо, с привкусом крови, прорывается внутрь, на каждый укус отвечает более болезненным, а потом, поймав зубами язык омеги, сжимает. Юнги мычит в насильственный поцелуй, руки освободить не может. Чонгук не отпускает его язык, сжимает сильнее, слюна стекает по подбородку вниз, Юнги больно так, что еще секунда и слезы из глаз брызнут, но альфа его жалеет, отстраняется. Юнги смотрит на него мокрыми из-за обиды глазами, пару раз со всей силы бьет его кулаками по плечу, но Чонгуку хоть бы что, он даже с места не сдвигается. Омега так и сидит на столе, держа ладонь у рта, и из-за забившегося в глотку возмущения и все еще ноющего языка и слова вымолвить не может.
— Еще раз назовешь его имя, я откушу твой язык, — облизывает свои губы Чонгук. — Ты можешь сколько угодно сопротивляться своей сущности, а я подожду. Когда потечешь, тебе будет не важно, кто я и что я сделал. И будь здесь твой Юнхо, ты все равно приползешь ко мне. Она тебя сама приволочет к моим ногам, потому что мы с тобой истинные, и тебе ничего с этим не поделать.
Юнги спрыгивает со стола и быстрыми шагами идет к себе, а Чонгук в оружейную комнату.
<b><center>***</center></b>
Сколько бы Чонгук ни говорил ему выйти из дома, найти занятие, Юнги особняк не покидает. До сегодняшнего дня. Утром Юнги обыскивает весь дом и, не обнаружив ни библиотеку, ни даже шкафчика с книгами, решает отправиться за ними в город. Сперва омега думал заказать их по интернету, но пока он пил кофе на террасе, а лучи холодного декабрьского солнца нежно ласкали его лицо, Юнги решил пройтись до магазина сам, насладиться необычной для зимы погодой. Он проходит в гардеробную, которая забита одеждой для него, выбрав джинсы и худи, сверху натягивает на себя куртку и, взяв портмоне, бежит вниз. Покупки Юнги будет делать своей картой, Чонгук денег ему не оставлял, а омеге от него ничего и не нужно. Юнги спрашивает прислугу насчет автомобиля и, получив положительный ответ, идет во двор. Шофер, остановившись рядом с мерседесом с открытой для омеги дверцей, разговаривает по мобильному. Юнги кивает мужчине, опускается на сидение, и шофер, закрыв за ним дверь, садится за руль. Как только автомобиль выезжает со двора особняка, к ним присоединяются еще четыре, которые ждали их снаружи. Юнги ерзает на сидении, смотрит по сторонам, не понимая, зачем его в книжный сопровождает целый кортеж, и обращается к шоферу:
— Почему за нами столько машин?
— Господин приказал, чтобы вас всегда сопровождали.
— Что за бред? — злится омега. — Можете его набрать?
Шофер передает омеге телефон, и тот терпеливо слушает гудки. Чонгук снимает трубку после пятого:
— Что еще?
— А то, что я не могу гулять, заниматься делами, когда вокруг меня столько людей!
— Моя камелия, — улыбается альфа и, судя по резко воцарившейся тишине, покидает комнату. — Тебя всегда будут сопровождать, потому что ты супруг оябуна, и чтобы сделать больно мне, будут делать больно моей семье.
— Я сам не из простой семьи, но я с такой охраной не ездил, не позорился перед людьми! — восклицает Юнги, заставляя лоб шофера покрываться испариной.
— Ты из обычной семьи, и твоя семья не делала то, что делал я, следовательно и охотников за головой твоего отца меньше. Больше эту тему мы не обсуждаем, а ты привыкай к новой жизни, — строго говорит Чонгук.
— Я все равно сделаю все по-своему, — собирается вешать трубку омега.
— Послушай, — растягивает слово альфа, и Юнги уверен, что знает, какое у него сейчас выражение лица. Когда Чонгук зол, он тянет слова, говорит медленно, с расстановкой, и в такие моменты темнота в его глазах сгущается, заставляет собеседника пожалеть о том, что посмел перечить. — Оябун клана Ким, мой хороший друг, он женат на потрясающе красивом омеге, который не уступал тебе в строптивости, только в отличие от тебя, он мужа своего любит, — делает паузу, и омега различает нотки горечи в его голосе. — Они были счастливы, но в один из дней этот омега, ослушавшись мужа, уехал к своим родителям только с одним шофером.
Юнги, замерев, внимательно слушает альфу и чувствует, как двигаются волосы на затылке, что бы сейчас Чонгук ни рассказал, он уверен, это закончилось плохо.
— До родителей омега не доехал, его похитили враги моего друга, одна известная китайская триада, — продолжает Чонгук. — Не буду вдаваться в подробности, но, используя омегу как инструмент, они выдвинули ужасные условия для Намджуна, так зовут моего друга. Как назло, в тот момент у Хосока, другого нашего друга, были большие проблемы с органами, а я был в Штатах.
— Он выполнил условия? Омегу вернули? — шумно сглатывает Юнги.
— Выполнил все до единого. Омегу вернули.
— Это хорошо, — выдыхает Юнги с облегчением.
— Не совсем, — продолжает Чонгук, и сердце Юнги замирает. — Они издевались над ним, пока он был в заложниках. Его насиловали, морили голодом и били. Омега, который вернулся к Намджуну, был совсем другим человеком.
— Но... — Юнги хочется плакать от ужаса, он даже слов подобрать не может. — Он жив?
— Жив, более того, по-прежнему любим и обожаем, только, сколько бы он ни лечился, ни проходил различных терапий, лучше ему не становится. Намджун отомстил, мы ему помогли, но его омегу пролитая нами кровь не вернула. Сейчас этот омега ходит везде с Намджуном, не спит без него, не ест, он не в состоянии перейти из одной комнаты в другую, если Намджун не держит его за руку. Это очень тяжело, потому что, если у Намджуна дела, или он задерживается, то его омега голодает, не засыпает, сходит с ума. Для супруга моего друга весь мир и люди потеряли значение. После перенесенной травмы для него есть только Намджун, и он функционирует только рядом с ним, никого к себе не подпускает. Он беспомощен, как маленький ребенок, Намджун его с рук кормит. Если бы в ту ночь омега взял сопровождение, всего этого бы не произошло. Мои парни — звери, они отлично обученные солдаты, и пока я занимаюсь делами, я хочу, чтобы они были рядом с тобой. Ты хочешь еще со мной поспорить по поводу сопровождения?
— Мне нечего бояться, — лжет омега, которого рассказ напугал. — Главное зло живет со мной в одном доме.
— Главное зло спалит ради тебя всю планету, ты же не хочешь такой участи для несчастного мира?
Юнги молчит, а потом, попрощавшись, вешает трубку. Все время, пока он ходит между рядами, берет и рассматривает каждую книгу, он без остановки думает о том омеге. Поняв, что настроение с каждой секундой все больше ухудшается, Юнги забирает выбранные им книги и решает поскорее добраться домой, в уже любимый сад, и послушать шелест деревьев. На кассе, омега не успевает достать карту, как один из его телохранителей все оплачивает и, забрав пакеты, идет к машине. Юнги покорно следует за ним и больше из-за телохранителей не возмущается.
Уже в саду, попивая свой любимый чай, Юнги вновь думает о том, чтобы позвонить Юнхо. Он долго смотрит на экран телефона, на котором высвечен любимый номер, но нажать последнюю кнопку не осмеливается. Как же легко было для Юнхо отказаться от него, как же невыносимо для Юнги даже думать об этом. Юнги ложится в постель рано, поэтому пропускает возвращение домой Чонгука. Весь следующий день он читает купленные книги, гуляет по саду и два раза говорит с альфой по телефону. Чонгук звонит сам. Сперва он звонит, чтобы узнать как омега, а второй раз просит его дождаться, чтобы поужинать вместе. Юнги говорит, что устал и ляжет рано.
— Ляжешь в девять вечера? — с усмешкой спрашивает альфа.
— Лягу даже в восемь.
Чонгук домой не приезжает.
<b><center>***</center></b>
Она приходит неожиданно, не предупреждает, как обычно, плохим самочувствием, хотя Юнги скорее просто его не замечает, потому что с момента переезда в Японию он себя хорошо не чувствовал. Юнги, закончив прогулку по двору, поднимается к себе, отказывается от ужина, но просит себе тарелку фруктов. Он снимает кардиган, только тянется за книгой на тумбе, как от резко скрутившего его спазма сгибается и уже не может разогнуться. Юнги, цепляясь за кровать, опускается коленями на ковер, боится делать глубокие вдохи, потому что ощущение, что он проглотил десяток ножей, и при каждом, даже минимальном, движении они вонзаются в него. Поднявшаяся наверх на крики омеги прислуга собирается звонить господину, но Юнги рычит на них, требует обезболивающее, надеясь, что отпустит, и ложится спиной на ковер. Ничего не отпускает, Юнги не в состоянии подняться, вновь зовет прислугу, требует, чтобы вызвали скорую и вкололи обезболивающий укол. Пульсирующая боль в нижней части живота отдает в спину, будто бы только разгоняется. Юнги кричит от спазмов, продолжает спрашивать про скорую и понимает, что, если так пойдет, он до ее приезда не доживет. Никогда до этого момента Юнги через такую боль в течку не проходил. Он и представить не мог, как это больно не принимать истинного.
Внезапно спазмы отпускают, разжимают тиски, Юнги делает первый безболезненный вдох и видит причину как боли, так и ее снятия, стоящую в дверном проеме. Чонгуку позвонили, по-другому и быть не могло. Пусть Юнги тоже хозяин дома, но, не доложи, что у омеги началась течка, прислуга завтрашний рассвет вряд ли бы увидела. Для Чонгука, что с течкой, что без нее, запах этого омеги мощнейший афродизиак. Он стоит, с места не двигается, следит за чужой агонией, но мозг картинку реальности другой разбавляет. Чонгук видит, как поднимает омегу с пола, как бросает на кровать, срывает тряпки, скрывающие самое желанное для него тело, разводит эти стройные ноги, вгрызается губами в его малиновые губы и трахает, трахает, трахает. Дает зверю полакомиться, наконец-то дорывается до того, из-за кого все ткани поражены, вместо сердца дыра, а кожа на руках потеряла чувствительность, если он <i>не его</i> касается. У Чонгука внутри есть только он, но для альфы у него внутри места нет, и даже сейчас он ползает под его ногами разрываемый от боли, но не зовет, руки не протягивает. Чонгуку бы эти руки поотрывать и язык вырвать, зарыться бы лицом в его грудь и крепко-крепко держать, чувствовать, что он с ним, пусть и насильно. Заглушить бы его крики поцелуями, сломать сопротивление силой, встряхнуть за плечи и выкрикнуть в лицо, что без него он не может, только страх, что осколки омеги потом не соберет, отрезвляет. Потеряй он Юнги, и Дракон в огне одиночества сгорит, не потому что ему не с кем его разделить, а потому что ни с кем кроме Юнги не хочется. Или Юнги, или никто — стало мантрой, тем, с чем Чонгук просыпается и с чем засыпает. Он готов положить весь мир к ногам омеги, который может вырвать его сердце и сожрать. Весь мир к ногам омеги, которому Чонгук бы это сердце сам отдал. Если это болезнь — она неизлечима, и если смерть — облегчение, то эта болезнь даже из ее пут вырвется, на следующую жизнь перейдет. В Чонгуке его любовь, ненависть, жажда не умещаются, от них разум мутнеет. Он разрывается между желанием реализовать картинку, о которой думал, или упасть на колени перед ним и молить облегчить им обоим боль, потому что у Чонгука болит все — его жаждущее прикосновений тело усеяно ранами и нарывами, одно прикосновение омеги, и там, где кожа пузырится, лопается, цветы расцветут, но Юнги не прикасается, <i>он в эти раны соль втирает</i>.
Юнги видит его в дверном проеме, и вся боль, что замерла в нем, взрывается, на миг затмевая перед глазами свет, он не знает, ему за лицо, за будто бы вылезающие из орбит глаза держаться, или распоротый болью, вернувшейся в двойном объёме из-за его присутствия и неучастия, живот обхватить.
— Тебе больно, — он издевается, будто не видно, что Юнги через раз дышит, ломает ногти о пол, не справляется. — Мне тоже больно, — останавливается совсем рядом. — Но тебе больнее.
— Не настолько, чтобы нуждаться в тебе, — с трудом выпаливает омега, лицо искажает гримаса боли от очередного приступа.
— Настолько, — стягивает с себя пиджак альфа и отбрасывает в кресло, — но ты лучше от боли сдохнешь.
Юнги с трудом отодвигается, хотя тянет именно к нему, а не от него, Чонгук медленно следует за ним, смотрит, как ползающий под его ногами омега комкает ворс ковра под пальцами, как его ломает, но не сдается. Чонгук и сам ее чувствует, врет, что меньше, но альфа привык иметь дело с болью, пока на трон взбирался, он ее легче переносит, но отрицание своих желаний перенести не может.
<i>Как же сильно этот омега его ненавидит.</i> Чонгук и так это знал, но чтобы ненависть была настолько яркой, осязаемой, чтобы пульсировала в его голове, но взрывала чужую — впервые встречает. Юнги готов разодрать себе лицо ногтями от боли, но ползет от него, а не к нему. Чонгук физически выносливее, но даже он сжимает зубы, лишь бы умерить ощущение того, будто бы из него живого по одному сосуды вырывают. Сколько же в нем силы, если он даже закон природы не воспринимает, он превозмогает себя, зная, что, стоит оказаться в объятиях альфы, и все пройдет, выбирает боль. Сколько же в нем ненависти. Это даже пугает.
Его запах обволакивает, Юнги теряет волю, он это чувствует, представляет, как коснется его, и легкие раскроются, спазмы отступят. Он лежит на спине, раскинув руки, пытается отдышаться в ожидании следующего приступа, а потом резко сгибается, обхватывает себя за живот, кричит от скручивающей его боли и с силой бьется лбом о пол. Понимает, что так вроде легчает, повторяет, монотонно, грозясь рассечь свой лоб — каждый глухой стук Чонгуку уши закладывает. <i>Юнги может терпеть боль, Чонгук его боль терпеть не в состоянии.</i>
— Лучше бы ты сдох, чтобы я тебя никогда не встречал, — бормочет переставший биться головой о пол омега и прижимает колени к груди. — Лучше бы я сдох, чтобы мы никогда не виделись.
— Не я делаю тебе больно, — опускается на корточки рядом альфа.
— Позови врачей, пусть вколют что-нибудь...
— Нет.
— Чудовище, — воет, — будь ты проклят. — Это нечестно. Это нечестно, — хрипит, делает паузы между словами, потому что даже говорить больно. — Ты это сделал, ты довел до ненависти, ты виноват, что я умираю, — боль взрывается в нем так долго удерживаемым комом, вытекает наружу жгучими слезами, и останавливать их больше нет сил. Юнги уже не собраться, да и не важно больше, кому он что доказывает, лежа в луже собственной крови, если даже себе доказать свою силу не в состоянии.
— Ты не умираешь, — убирает прилипшую черную прядь с его лба. — Позволь мне помочь тебе. Помочь нам.
— Нет, — сбрасывает с лица его руку, потом сам же ее хватает, подносит к щеке и, продолжая плакать, трется о нее. Альфа проводит большим пальцем по скуле, утирает слезы, поглаживает, чувствует, как в нем самом цепи лопаются, только наружу вместо желания нежность рвется. Юнги обнимает его руку, прижимает к груди, его трясет от противоречивых эмоций, от подкатывающей истерики. Он не понимает, ему смеяться над тем, как он жалок, или рыдать от того, как же у них с Чонгуком все запущенно. Чонгук травит его собой, только Юнги не противоядие, он сам яд. Они травят друг друга без остановки которые сутки и даже на самой грани уколоть не забывают.
— Врачи тебе не помогут, а мучиться я тебе не позволю.
— А я не позволю меня трогать, — кричит ему в лицо Юнги и сам трогает. Чонгук обхватывает его за талию, Юнги сам вперед подается, обвивает руками его за шею, позволяет поднять себя с пола и вдавить в простыни. Разума нет, его не было с начала течки, инстинкты обострены, он разрывается между двумя желаниями и поддается обоим. Чонгук вжимает его в постель, Юнги бьет его по лицу, сперва пощечина, потом кулаком, Чонгук ловит его руки, держит в захвате, омега трется лицом о его горло, вдыхает, кусает, но альфа отрывает его от себя. Эта борьба между желанием отдаться и желанием оттолкнуть делает еще хуже, ему уже не так больно кожа к коже, но внутри у него фонтан эмоций, и он не выносит их, рыдает в его плечо, сам расстёгивает его рубашку, а потом рвет ворот, потом вновь успокаивается и по новой. Юнги толкает его в грудь, вновь притягивает, делает больно, кусает, ногтями оставляет вздувшиеся красные полосы на его горле, сам же их поцелуями покрывает.
— Убей меня, — запыхавшись, падает на подушку, — лучше ты убей, потому что я так хочу тебя, так хочу, что утром сниму с себя кожу стеклом.
— Не посмеешь, — Чонгук вмиг мрачнеет, сильнее сжимает его запястья, — не смей к себе прикасаться, — водит губами по его лицу, по горлу, целует каждый сантиметр, изуродованную метку, рычит погребенный под лавиной обрушившегося на него желания. Одно упоминание о нанесении себе увечий, и у Чонгука в глазах такой страх, что хочется выть. Зверь, который ничего не боится, любого на своем пути валящим из пасти огнем спалит, до ужаса боится потерять омегу, который сам бы ему горло перегрыз.
Юнги зарывается пальцами в его волосы, притягивает к себе, смотрит прямо в глаза, не понимает — у него в руках будто бы самый родной, самый главный человек, и в то же время у него в руках враг, тот, кто уничтожил его жизнь, как с этим справляться, а главное, как жить — он не знает. Они лежат в постели, из которой то ли дым от огня, то ли пар от холода валит. Вместе никак, врозь невозможно. И тогда, в этот момент, смотря в глаза того, кто держит его судьбу в руках, управляет им, как марионеткой, Юнги понимает — что чонгуково «я без тебя не могу» реально, как никогда, реальнее встающего по утрам солнца и сменяющей его луны, что это «я без тебя не могу» нисколько не романтично, не признание в любви, не цитата подростков на стенах подъездов, что это приговор, что это то, на что обречены оба, потому что и Юнги без него не может. Потому что выбор сделали за них обоих, и, сколько бы Юнги ни бежал, он вернется. И тут он срывается, молотит изо всех сил его по груди, кусает его до крови, заливающей собственный подбородок, разрывает ногтями плоть, вырывает волосы, кричит до хрипа. Чонгук же причиняет боль только тем, что смотрит, понимает будто бы, взглядом говорит, что и омега не сможет, что отвечать болью на боль не надо — Юнги уже проиграл. Альфа разворачивает обезумевшего от течки и осознания того, чего бы век не понимать, парня, вжимает лицом в подушку, сдирает штаны до колен и второпях расстёгивает свои брюки. Юнги обнимает подушку, кусает, сам выпячивает задницу, прикрывает глаза, трется в нетерпении, потому что каждое прикосновение снимает боль, потому что, как бы ни хотелось бежать, Юнги хочет быть пришит к нему нитями, на которых кровавые следы, которые прочнее стали. Он не терпит растяжку, сам торопит, насаживается, выгибается и рвет ни в чем не повинную подушку, представляя, что рвет его. Чонгук даже не разделся, разорванная омегой рубашка висит лоскутами, он трахает его грубо, остервенело, не так, как представлял, не так, как хотел, но какой контроль и выдержка, если омега сам не помогает, он рычит под ним, трахает себя его членом, будто бы, причиняя себе боль физическую, уймет ту другую, которая жрет его изнутри, но ничего не унимается. Пожар вспыхивает ярче, боль умножается на два, но она в этот раз сладкая, та самая, к которой сам тянешься, он режется об альфу, как о самое острое лезвие, и пусть сам же раны зализывает, Юнги новые порезы на себе открывает. Сам разводит ноги, сам поворачивается к нему лицом, обхватывает его за плечи, зарывается ногтями в его плоть и от запаха его крови еще больше дичает. Они ведут войну на поле битвы, имя которой постель, и проигрывают оба. Юнги лежит на подушке, кусает свой согнутый указательный палец, вторая ладонь покоится на четко выделяющемся прессе Чонгука, только Юнги не отталкивает, он, не отрывая глаз, следит за его движениями, за тем, как он до самого упора насаживает его на себя, и все равно голод в нем будто только просыпается. Трахаться с Чонгуком так же, как и целоваться — дико, по-животному, так, как потом ни с кем получится, и эта мысль гнет не меньше, чем спазмы, из-за которых он по полу ползал.
Чонгук его с первой встречи безумно хотел, еще тогда, увидев на дороге омегу, который был одет, как восточный принц, его зверь проснулся, именно поэтому, еще даже не зная, что это сын Йесона, он ответил Сокджину, что знает кто он. <i>Он его омега.</i> В момент первого оргазма, накрывшего его с головой, Юнги теряет сознание. Когда он приходит в себя, Чонгук в нем, лежит на нем, втерт ему под кожу, но не двигается, и Юнги голодает. Он сам протягивает руки, помогает альфе приподнять его и, сев на него, зарывается лицом в его разодранное им же плечо и сам двигается медленно, тягуче, зажимает его в себе. Юнги кажется, комната перед глазами вновь плывет, из-под дверей дым валит, все собой закрывает, нет ничего кроме горячего обжигающего его кожу тела, кроме собственных стонов, отскакивающих от стен, и чужого рваного дыхания. Его рук, разводящих его ягодицы, оттягивающих за волосы голову назад, чтобы присосаться к собственной метке, его запаха, выбившего из легких весь остальной. Юнги снова кончает, заваливается назад, падает на лопатки и видит, как дым понемногу рассеивается. Чонгук сидит к нему спиной, цветной дракон на его взмокшей спине плачет кровавыми слезами. Омега приподнимается, обнимает его со спины, проводит ладонями по изодранной коже и изуродованной им же татуировке, раны на которой будут долго заживать, шепчет «ненавижу тебя».
— Знаю, ты только чувствуй ко мне хоть что-то, пусть даже это что-то — ненависть, — Чонгук ловит его руку, целует, подносит к щеке, смотрит с такой обезоруживающей нежностью, что Юнги, как в нем весь его каркас смещается, чувствует.
Утро они встречают на перепачканных кровью простынях, только крови Юнги на них нет. Чонгук лежит рядом, обнимает его со спины, Юнги проснулся, но не встает, лежит тихо, а в голове впервые за много дней тишина. Всю течку Юнги ни разу не одевается, он ходит только в душ, ест в постели, голый лежит в его руках, не дерется больше, не сопротивляется, но альфа знает, что это не смирение, что у Юнги закончились силы, и надеется, на их пополнение ему понадобится вечность. Тогда впервые, когда утром после последнего дня течки Чонгук уходит, Юнги понимает, что без его запаха и прикосновений не может. Именно тогда, заперевшись в спальне, он впервые плачет из-за злости на себя и на свою беспомощность, а не из-за альфы. Юнги понимает, что произошедшее между ними — это инстинкты, долбанная течка, природа, которая неделю управляла им, как своей марионеткой, но ненавидеть себя это все ему не мешает. Пусть каждый сантиметр кожи воспламеняется от одного взгляда альфы — сердце Юнги такое же неприступное.
<b><center>***</center></b>
Вечереет, Юнги сидит в саду, в кресле, которое сам подтащил к кустам камелии, и смотрит на цветы, которыми его зовет Чонгук. По преданию камелия является бездушным цветком — эмблемой холодности и черствости чувств. Она характеризует красивых, но бессердечных, которые, не любя, завлекают и губят. Юнги никогда особо не увлекался цветами, но именно о камелии слышал от своих японских друзей. Он подносит к губам чашку с любимым чаем, как замечает идущего к нему высокого красивого альфу. Чонгук познакомил их еще на церемонии бракосочетания в Сеуле, но Юнги тогда был в таком состоянии, что даже имя не запомнил. Альфа подтаскивает к нему второе кресло и, опустившись в него, тоже смотрит на цветы.
— Подожду его с тобой, не думал, что он задержится, — наконец-то прерывает тишину альфа. — Уверен, ты мое имя не помнишь, — усмехается, следя за безразличным лицом омеги. — Я Сокджин, друг, брат, семья Рю. Как тебе здесь? Обжился?
— Тебе правда интересно или хочешь разговор поддержать? — поворачивается к нему Юнги. — Я могу и помолчать, не беспокойся.
— Хорошо, — улыбается Сокджин. — Только молчать скучно, — вновь смотрит на цветы. — Не знаю, слышал ли ты, но говорят, что Амур, пресытившись любовью богинь Олимпа и земных женщин, последовал совету своей матери Афродиты и полетел на другую планету. На Сатурне он встретил безумно красивых женщин с ангельскими голосами, серебристыми волосами и светло-голубыми глазами. Сколько бы Амур ни пытался, ни пускал стрел, холодные, как лед, женщины им не увлеклись. Тогда он вернулся домой и в отчаянии пожаловался своей матери, которая, разозлившись на бездушие женщин, превратила их в цветы. Сегодня мы зовем их камелиями. Я знаю, что так же он зовет тебя.
— Очень интересно, — зевает Юнги. — Скажи, ты правда считаешь его братом, своей семьей? Сколько он тебе платит, что ты ходишь с ним плечом к плечу? Каким же надо быть, чтобы служить такому монстру и даже защищать его ценой собственной жизни.
— Он мой брат, и пока я жив, я буду на его стороне.
— Значит, и ты чудовище, — треснуто улыбается омега.
— Все мы чудовища, просто кто-то обнажает клыки средь бела дня, а чье-то чудовище еще спит, клыки не показало.
— Он лишил меня всего, сам все за меня решил, думаешь, я когда-то поменяю о нем свое мнение? — смотрит на него Юнги.
— Ты лишил его не меньшего, — настроение альфы сразу меняется, Юнги чувствует нотки злости в его голосе. — Мне жаль, что он не отказался от тебя. Я этого очень хотел, но я уважаю его выбор и буду стоять за ним, и я накажу любого, кто покусится на жизнь Рю, и даже тебя. Помни это, — впивается колючим взглядом прямо в глаза.
— Я тебе не нравлюсь, да?
— Мне не нравится одержимость. Он тобой заболел. Тут два варианта, или ты тоже ее примешь, и мой брат будет счастлив, или придется его вылечить.
— Это лечится? — с надеждой смотрит на него Юнги.
— Смерть лечит все.
— Думаю, мне лучше пойти в дом, мне неприятна твоя компания, — поднимается на ноги омега, прекрасно понимая, что, говоря о смерти, альфа имеет в виду его смерть. — И кстати, есть еще одно поверье, что прикоснувшемуся к камелии самураю отрубят голову, — Юнги поправляет полы шелкового кардигана и удаляется под взглядом Сокджина.
