Как зовут солнце.
Евдокия
Южный дворец не был похож на дом.
Он был слишком большой, чтобы обнять, слишком холодный, чтобы согреться, и слишком красивый, чтобы быть настоящим. Но он дышал — сквозняками, шепотом за стенами, шорохом шёлка в коридорах и эхом чужих голосов. И где-то в этом эхе — теперь была я.
После магического круга меня не болело тело. Болела тишина. Я знала, что они что-то поняли. Что-то увидели.
Я — не обычная.
Я — пламя.
Но какое пламя, если руки дрожат? Если ты не знаешь, откуда оно берётся и как его держать?
Я нашла балкон почти случайно. Это был третий уровень галереи, куда слуги не заходили после заката. Дверь была приоткрыта, а за ней — пространство, залитое вечерним светом. Солнце тонуло в дымке над южными холмами, и весь двор казался отлитыми в золоте тенями.
Я вышла на каменную плиту. Дул ветер. Он запутывал волосы, трепал подол платья, но не был злым. Скорее — испытующий.
На перилах лежал пыльный покрытый лишайником кувшин — давно забытая ваза. Я подошла к ней, не дыша, вытянула руку.
Медленно, как учили в круге.
Вдох.
Где-то внутри — тёплая точка.
Как если бы в животе спал зверь.
Я коснулась этой точки. Мысленно.
— Проснись, — прошептала я, не голосом, а мыслью.
Ничего. Тишина. Тень.
Ветер усилился. Я зажмурилась.
А потом — снова.
Глубже. Смелее.
— Проснись.
И тогда...
Пальцы вспыхнули. Не больно. Не страшно. Тёпло, будто я дотронулась до угля, что не обжигает, а узнаёт.
Искра сорвалась с ладони. Сначала вверх, а потом — в бок, в край каменной вазы. Пламя вспыхнуло — не огонь, а след, короткий и яркий, как дыхание.
Я отшатнулась. Сжала ладони в кулаки.
Нет боли. Нет ожога.
Я — это сделала.
Я встала прямо. Подняла руки.
— Ты не игрушка, — сказала я, глядя в небо. — И не проклятие. Ты — моё.
И в ту же секунду, будто в ответ, в небе сверкнула первая звезда.
⸻
Я не знала, сколько стояла. Ноги затекли, но я боялась пошевелиться — не из страха, что упаду, а что всё исчезнет.
А потом сзади послышались шаги.
— Ты не должна быть здесь, — сказал знакомый голос. Не гневный. Спокойный. Бакуго.
Я обернулась. Он стоял у двери, в тени. Его плащ развевался, как у героев на старых гобеленах. Он смотрел не на меня — на воздух, где только что было пламя.
— Почему не внизу? — спросил он.
— Хотела... попробовать. Чтобы понять.
Я сжала кулаки.
— Я не знаю, как держать это. Но оно... отвечает. Только мне.
Он подошёл ближе. Остановился в двух шагах.
— Магия — не собака. Не будет слушаться, если боится. И не зверь — не бросится, если её не трогать. Она — ты. Или ты — она. Не думай, что её можно приручить. Научись... разговаривать.
Я посмотрела на него.
— А если она отвечает шёпотом? А не криком?
— Тогда ты говоришь слишком громко, — сказал он и ушёл, не дожидаясь ответа.
И почему-то это — было самым важным уроком за всё моё короткое детство.
Огонь был похож на сердце.
Он не бился — он жил.
Тихо, под кожей. Как будто он и был кожей. И когда ты касаешься его, ты не чувствуешь боли — ты чувствуешь, как он тебя узнаёт.
Я так и стояла на балконе — с полуоткрытой ладонью, ещё дрожащей после искры, и тёплым ветром, который всё никак не утихал, будто сам воздух следил за мной, как за чем-то, что не должно было быть здесь.
И вдруг он... он опустился рядом.
Бакуго Кацуки.
Не как великий Эрцгерцог Южных Земель. Не как тот, чьё имя знали даже в северных монастырях. Не как тот, кого боялись стражники, герцоги и маги.
Он просто сел на корточки передо мной. Точно так же, как в детском доме воспитательница садилась к младшим, когда они плакали.
Только он не жалел. Он показывал.
В его ладони вспыхнуло пламя.
Не яростное — тёплое, собранное. Оно сидело в его руке, как живое, и ни одна искра не вылетела наружу. Он просто держал его — как будто оно слушало его.
— Смотри, — сказал он. — Не силой. Не давлением. Не страхом. Только волей. Хочешь, чтобы было пламя — думай о нём. Не как об оружии. Как о дыхании.
Я опустилась на колени рядом. Он не смотрел на меня — только на свою руку. А я — на него.
На его пальцы, с чёткими суставами. На жилы на запястьях. На его алые глаза, тёмные, почти как вишнёвый уголь. Мои были ярче. Его — глубже.
— Милорд, вы... — начала я, но тут же замолчала. Мне стало неловко. Не от того, что я говорила, а от того, как это звучало.
— Нет, — перебил он, не поднимая взгляда.
Тон был такой, будто не спорить — всё равно что солгать.
— Но я же не договорила...
— Не зови меня милорд, — сказал он. — Это странно звучит от той, кого я назвал дочерью.
Я прикусила губу. Взгляд сам упал в сторону. Он продолжал:
— Я теперь твой отец. Зови меня папа.
Я вздрогнула.
Не от страха — от того, как это щёлкнуло внутри.
Как будто в груди что-то царапнуло: не больно, но резко.
Как кошку, которой поднесли руки — и она дернулась, не понимая, можно ли доверять.
Я тоже дёрнулась. Почти незаметно, но он увидел. Конечно, увидел.
— Тяжело, да? — сказал он. Без укора. Просто констатация.
Как будто я — формула, которую он читает. Или зеркало, в котором видит своё детство.
Я кивнула.
— Ну... тогда зови меня пока Кацуки, — продолжил он. — А как привыкнешь — зови папа. Лады?
Я снова кивнула, на этот раз чуть увереннее.
Слово "папа" было как горячий камень. Не обжигало — но если держать слишком долго, больно.
— Но старайся при других называть меня папой, — сказал он. — При тех двух уродцах, которые ехали с нами в карете, можешь называть меня Кацуки.
Я тихо хмыкнула. Это был почти смех. Почти.
Кирисима и Каминари... они казались большими, шумными, но не злыми. Один с волосами, как будто он сам их подпалил, другой — с вечно блестящими глазами, будто у него в голове гром.
— Они... не такие уж уродцы, — сказала я. Слишком смело. Но не пожалела.
Кацуки поднял на меня взгляд. И впервые — не как на ребёнка, не как на ученицу. А как на ту, кто тоже что-то знает.
— С этим ещё поспорим, — сказал он, и пламя в его руке исчезло. Не с треском, не с дымом — как будто оно просто решило уйти. По доброй воле.
Он встал, и я тоже.
В груди всё ещё дрожало, но уже не от страха. От ощущения, что впервые в жизни у меня кто-то есть. Кто-то, кто не смотрит с жалостью. Кто-то, чьё пламя и моё — дышат в одном темпе.
