Глава 27. Последнее письмо
Прошло несколько дней после возвращения. Турбо с головой ушел в дела — разговор с Вовой Адидасом, переговоры об отходе от активных дел, поиск легальной работы. Он был похож на паровоз, который, набрав скорость, уже не мог остановиться. Может, так он и спасался — от мыслей, от боли, от тишины, в которой слишком явно слышался детский плач.
Я ждал подходящего момента. И он наступил вечером, когда мы остались в подвале одни. Турбо пересчитывал какие-то деньги, его лицо было усталым и отрешенным.
— Валер, — позвал я его тихо. — Держи.
Я протянул ему сложенный в несколько раз листок бумаги, пожелтевший на сгибах. Конверта не было — Таня отдала его так, вложив мне в руку в последнюю секунду перед отъездом.
«Она просила, если что... Отдай ему».
Турбо посмотрел на листок, потом на меня. В его глазах мелькнуло непонимание.
— Что это?
— От Мелиссы, — выдохнул я. — Таня отдала. Она... написала это перед родами. На всякий случай.
Он замер, его пальцы, только что ловко пересчитывавшие купюры, вдруг обмякли. Он медленно, почти нехотя, взял листок. Долго просто держал его в руках, не разворачивая, будто боялся, что слова, написанные там, будут жжеть кожу.
Потом, отойдя в самый темный угол «кабинета», он развернул письмо. Я отвернулся, давая ему уединение, но краем глаза видел, как он поднес листок к единственной лампочке под потолком.
Он читал недолго. Плечи его сначала напряглись, потом медленно опустились. Я видел, как сжимается его челюсть. Он не плакал. Он просто стоял, вцепившись в хрупкую бумагу, и все его тело говорило о такой тихой, такой всепоглощающей скорби, что у меня самого сжалось горло.
Наконец он опустил руку с письмом. Сделал несколько шагов ко мне и молча протянул листок. Рука его слегка дрожала.
— Прочти, — хрипло сказал он. — Ты должен.
Я взял бумагу. Почерк был ровным, уверенным, но в некоторых строчках буквы сбивались, как будто рука не слушалась.
«Валера, если ты читаешь это, значит, меня больше нет. И значит, наш ребенок жив. Наверное, это главное.
Я не знаю, как сказать тебе всё, что хочется. Прости меня за эту тайну. Я не хотела быть для тебя обузой. Не хотела, чтобы ты смотрел на меня с жалостью или с долгом. Я хотела, чтобы ты помнил меня сильной. Такой, какой была с тобой.
Ты был для меня как гроза в знойный день. Страшно, но дышать невозможно без этого. Ты показал мне мир, которого я не знала. И я ни о чем не жалею. Ни о чем. Запомни это.
Пожалуйста, не вини себя. Ни в чем. Мой выбор был осознанным. И если наш ребенок остался жив — значит, все было не зря.
Люби ее. Люби нашу дочь. Даже если я ошиблась, и ты не захочешь ее, просто... позволь ей жить. Позволь ей быть счастливой. И стань для нее тем, кем не смог стать для меня — надежной стеной. Но только не из страха и злости, как раньше. А из любви.
Прощай, мой Турбо. Моя гроза. Моя самая большая и самая невозможная любовь.
Твоя Мята».
Я дочитал и поднял на Турбо глаза. Он стоял, прислонившись лбом к холодной бетонной стене, его плечи были напряжены.
— Она знала, — прошептал он, и голос его был полон какого-то нового, пронзительного откровения. — Она знала, что может умереть. И все равно... все равно пошла на это.
Он оттолкнулся от стены, и в его глазах, помимо боли, горел теперь странный огонь. Огонь решимости.
— Она просила стать стеной, — сказал он, глядя прямо на меня. — Не из злости. А из любви.
Он взял у меня из рук письмо, аккуратно сложил его и спрятал во внутренний карман куртки, поближе к сердцу.
— Значит, так и будет, — тихо, но с железной интонацией произнес Валера Туркин, он же Турбо. — Так тому и быть.
