11. Я не ребёнок
Слава пила апельсиновый сок, разбавленный водой. Губы соприкасались с трубочкой, что дёргалась в стакане, который я держал.
— Самая настоящая эксплуатация моих рук.
Она лежала на своей кровати — уютной, огромной и обязательно на двоих. Я сидел возле неё, на краю. Всё нарастало. Всё возвышалось. Нас не разделяли километры, общественные транспорты и чётко выстроенные маршруты каждого из них. Буквы в телефоне. Помехи на линии. Плохая связь. Только лишь социальная пропасть. Она никуда не девалась, решив добивать меня постепенно, не сразу.
— Можешь не держать, — говорит чуть обижено — словно каждое моё слово воспринимает всерьёз.
Да ладно, и я не привык ещё?
Но она продолжает пить. Берёт стакан. Тонкие пальцы переплетаются с моими.
— Нет, я всё же продолжу. Не утруждай себя. Ты и так устала.
Левая бровь неестественно приподнялась. Взгляд стал безобидным, немного отрезвляющим. Перестала пьянить, принцесса?
— У меня проблемы? — шучу с человеком, у которого чувство юмора напрочь отсутствует — я кретин.
— Ты сейчас таким образом насмехаешься надо мной, да? Я ведь неумеха — ничего не приготовила, а ты ещё и посуду за меня помыл.
Откуда в такой идеальной столько комплексов и неуверенности? Постоянные теории о том, как я издеваюсь/позорю/изменяю.
— Сколько всего ты вообще можешь себе надумать? Я лишь имел в виду, что ты была на парах и устала. Хватит перекручивать мои слова и действия, родная.
Слава привстала, облокотившись о твёрдую спинку кровати. Каждый раз, когда она нервничает, она либо отводит взгляд, либо затирает ладони до дыр. Сейчас было и так, и другое.
Осторожно кладу стакан на тумбочку. Пытаюсь не быть излишне напористым — с ней так нельзя и не надо.
Вижу, даже казаться сильной у неё плохо получается, ведь она так зависима от доброты, заботы и защиты.
— Слушай, печаль моя нескончаемая, я любой встречи с тобой жду больше, чем дембеля когда-то. Но после каждой почему-то складывается впечатление, что я — самый настоящий моральный урод, который не упускает возможности поиздеваться над тобой. Ты действительно считаешь меня таковым до сих пор?
Она призадумалась, или наоборот — игнорировала даже попытки ответить мне внутренним голосом.
— Мне на диалог не надеяться?
— Прекрати. Ты меня совсем не понимаешь.
— Что я должен понять? Я привык и смирился с периодической сменой твоего настроения, но я всё ещё чего-то не понимаю?
— Я ведь тоже не выбираю, что чувствовать, Богдан! Я не виновата, если у меня постоянное ощущение того, что я тебя недостойна.
Недостойна она. Если бы ты хоть знала, что значит быть недостойным — двадцатидвухлетним грузчиком, неимущим, без высшего образования,
безнадёжным, почему-то полюбившим такую... ангельскую? Безупречную? Невинную ласку в женском обличии? Да у меня уже нескончаемые розовые сопли стали преобладают над здравым рассудком, и всё бесцельно завязывается на ней — из-за неё, для неё, ради неё, а как там она?
— Что ты вообще несёшь, глупое создание? Ты будешь первой девушкой, которую я посмею ударить, чтобы вправить ей мозги. Бестолковая.
— Разве ты сможешь на меня руку поднять?
— Только если левую и бить не в полную силу... — я снова-таки шучу, и в очередной раз должного эффекта на Славу это не производит.
Пора уже умертвить в себе чувство юмора и похоронить те шутки, которые могут как-то задеть её — возможно, все — тогда хотя бы процент ссор между нами сократиться. Не наверняка, но шансы есть.
— Бестолковая? Я никогда не ударю тебя.
Может только если в успокоительных целях пристукну по щеке, залитой пятнами цвета вишнёвой настойки — помню я как-то выдул два литра такой за вечер, и было катастрофически мало, ведь процент спирта значительно уступал вишнёвому соку.
— Сам ты бестолковый.
Вот она злится, но при этом хватает мою ладонь — целенаправлено или случайно — да какая, к чёрту, разница? Хватает ведь.
Давно я не испытывал такой близости — не физической, не ставя акцент на то, что сейчас мы рядом, чего-то другого. Я не могу вспомнить тепла, предоставленного мне в прошлой жизни кем-то другим — не ею. Будто и не было вовсе. Вот лежит девочка — первокурсница, на которую наглядеться невозможно, пусть даже наблюдение за ней займёт самую долгую ночь — всё равно невозможно.
Такая женственная и мягкая, но серьёзность всегда ей присуща — Слава пропитана ею, как торт кремом. Кстати, по сладости примерно такая же.
В неё можно влюбиться даже бездушно.
И грань — можно/нельзя, пора/воздержись — стирается напрочь. Я забываюсь и примеряю на её скромность своё неуравновешенное возбуждение.
— Я сейчас приду, — предупредила она, прежде чем пройти куда-то и хлопнуть дверью.
Думаю, лучше не отходить от неё в таких состояниях, особенно когда рвотные позывы доносятся сквозь толстые стены.
Я пытаюсь зайти в ванную, но дверь закрыта.
— Открой, — прошу, но совсем не громко, чтобы получше прислушаться.
Непробиваемая дверь, дубовая — а за ней ад, воплощённый из звуков — отхаркивание вперемешку с рвотой, хриплый кашель, отдышка.
Задыхается и снова опустошается. Сплёвывает. И по-новому. Круговорот, который не видит конца и края. И паршивее всего, что я не способен ни на что против такого недуга — ему-то шею не свернёшь, не припугнёшь, рыло не разукрасишь.
— Нет. Пожалуйста, отойди отсюда.
— Пожалуйста, открой дверь. Я же помогу тебе.
— Не надо. Всё в порядке.
Состояние не то потерянное, не то опущенное: видишь в себе ни на что неспособное ничтожество, которому только и остаётся прислушиваться да сожалеть. Сожалеть о гнилой беспомощности, каждый раз
превращающей мою душу в блядскую — хоть иди и в притон задарма продавай (в лучшем случае за полную рюмку).
Кулаки пробегают, колотят, не останавливаются. Я пытаюсь достучаться до адекватности женского мышления — впусти ты меня, дура, чтобы я видел, что ты не лежишь на холодной плитке, укутанная собственной рвотой.
Бедная моя.
— Милая? Принести тебе что-то? — протянул я, когда рвота прекратились — надолго ли — сказать не могу.
Честно, впервые встречаюсь с такой напастью (не считая тех случаев, когда перебирал с алкоголем, но тогда причина была предельно ясна). Сколько она там съела, что безудержно выталкивает всё наружу?
— Не надо ничего! Отойди вообще отсюда! Не слушай это!
— А то поругаешь меня? Я не против.
— Пожалуйста, уйди. Я тебя по-человечески прошу.
— А я тебя по-собачьи, что ли?
Диалог обрывался, когда звуки рвоты возвращались — но сейчас она просто замолкла, что заставило напрячься меня в разы сильнее.
Сидя здесь, под дверью туалета, чувствовал себя мальчиком лет одиннадцати — глупым, болезненно глупым, оставляющим любовные записки длинноволосой девочке в розовом рюкзаке с рисунком какой-то очень классной куклы. Только вместо записок — фразы сквозь дверь.
Резко послышался слив. Наконец-то, чёрт возьми! Хоть что-то произошло.
Затем послышался сильный напор воды, несколько раз который включался и выключался. Самому уже стало тошно настолько, что кислород словно перестал поступать в лёгкие — они уже сгорали от треклятого ожидания, причём с ними горел и весь я, живьём.
Шаги по ту сторону от меня были беззвучными, но я будто отслеживал их со слуховым аппаратом, пока скрип двери не потушил мою горящую плоть.
Помнится, в первую нашу встречу я имел честь познакомиться не только с ней, но и с её желудком. Только тогда я был полезен, сейчас — походивший на взбешённого пса, не успевший даже опомниться.
Ко меня поднимался абсолютно поникший взгляд — почти не изменился с того раза. Щёки буквально залитые кровавыми пятнами. Влажное лицо. С шеи стекают то ли капли пота, то ли воды. Искры нежности сменились мучением. И на неприкрытых участках кожи буквально вырисовывалось невидимым лезвием: «Уйди, уйди, уйди. Оставь меня одну».
— Я же просила тебя уйти.
— Как и я просил тебя открыть дверь.
— А ты думаешь так легко дверь открыть, когда из тебя фонтаном хлещет?
Я уже был на взводе. Тон Славы не предвещал ничего хорошего.
— Я тебя чем-то обидел сейчас?
— А я тебя обидела?
Кажется, смиренно мы попадаем в эпицентр назревающей ссоры — если вообще не скандала.
Ей бы хорошо уже пойти работать специалистом по ссорам. Даже в семнадцать такого профессионала с руками и ногами оторвут.
— Может тем, что у меня острая форма панкреатита, и мне легче уже удавиться, чем жить, не доставляя тебе дискомфорта?
На лице не дрогнул ни один мускул, но я выходил из себя и намного быстрее, чем она может себе представить. Кровь не кипит, она буквально заложник камеры кремационных печей.
— Извини, что я больше обуза, нежели девушка.
— Ты мозги свои где вообще потеряла? Что ты несёшь?
Самой последней каплей, упавшей в чашу каждодневного терпения, стали эти слова. Я ведь готов пахать, недоедать, недосыпать, притворяться и потихоньку впускать в себя остатки недееспособной совести. Но когда она начинает нести несусветную ересь — наговаривать на себя, превращаясь в «недостойную обузу», — я взрываюсь, как те самые близнецы, только я один.
— Ты слышишь себя со стороны?
— Да, я слышу себя. Все такого мнения. И ты тоже.
— Если все вокруг уроды, то я становлюсь им для тебя автоматически? Хорошего ты обо мне мнения.
Как оказалось, скандал всё-таки был неизбежен. Слава замолчала и не спешила ничего говорить — стой, кретин, и сам придумываем, что с этим чудом делать. И дать по шее — не лучший вариант, хотя с каждой новой встречей он кажется единственно верным решением.
— Я не говорила такого. Ты сам всё себе накрутил.
— Накручивать — явно твоя прерогатива, ребёнок.
Слава слегка замешкалась, взгляд был уже не прожигающим, а скорее — тлеющим.
Обиженная малютка или разгневанная? Уткнётся в грудь или продолжил гнуть свою политику, в которой я прогнивший изнутри скотина? Может и так, но точно не по отношению к ней. Ведь даже что-то грубое и пошлое рядом с ней не теряет нежности. И эта нежность — единственное, чем я хочу окружить её.
— Так и будешь молчать?
— Я не ребёнок.
— Ещё какой. Неврастеничка и ребёнок в одном лице.
— Хватит! Почему ты так разговариваешь со мной? Что я тебе сделала?
Приручила, а потом отталкиваешь, как будто я не твой пёс, а бродячий со стройки.
— Пальцев на руке не хватит, чтобы перечислить, что ты делаешь.
— Знаешь, что?
— Что? Что, Слава? Кем ты ещё меня сделаешь в своих глазах?
— Уходи лучше.
— Мне уйти? Ты серьёзно?
— Да... Да, я серьёзно.
— После этого ты утверждаешь, что ведёшь себя не как ребёнок?
Снова молчание. Тишина, скалящаяся, процветающая, злорадствующая, торжествующая возможную погибель наших с ней отношений.
— Уверен, тебе будет легче. Злись на меня дальше. Злись дальше за то, я о тебе беспокоился.
Смысл возрастал так быстро, как будто ведётся в здании ведётся обстрел. Казалось, ещё пару минут — и я накинусь на неё с сожалениями и безудержной страстью, накатившей на меня мгновенно. Но эти минуты стали лишь моим проводником до прихожей.
Я забрал своё: толстовку и... да и всё, в принципе. Не считая самой Славы — а моя ли она вообще?
На выходе за ней ничего не последовало. Хоть бы слово сказала — ноль.
— Когда успокоишься — позвони, — всё-таки попросил я криком и захлопнул за собой дверь.
Улица встретила меня теменью, ветром, оскалом фонарей, некоторые из которых даже светили. Дождь прекратился. Было свежо и даже холодно. В карманах пусто. Предпоследние деньги я потратил на вшивый веник, который предпочёл сигаретам. И сейчас крайне спорно — а правильно я сделал? Сейчас даже нечем заесть этот женский бзик.
Я наскрёб какую-то мелочь на маршрутку, сплюнул, попёрся на чёртову остановку. Сотни машин проезжали, пока я ждал автобус под номером сто сорок шесть. Такое же количество людей — и в каждой мимо проходившей девушке я видел её черты.
***
Внутри свет не горел. В гостиной я нашёл лежащего на диване Палермова, в несвойственной для него спокойной обстановке — он просто слушал музыку в наушниках, пока не заметил меня.
— И как там? — поинтересовался он, чуть привстав.
— О чём ты?
— Ты же к бабе своей ездил. Я об этом.
— Даже если к твоей. Дальше что?
— Да ладно. Я просто спросил. Обычно у тебя не такой несчастный вид. Ты же спрашиваешь иногда, как у меня дела с мамой. Кстати, она мне сегодня звонила. Просила вернуться домой.
Никита был обыкновенным отпрыском, которого из-за сложного характера и постоянных проблем родители периодически выгоняли из дома. Выгоняли, перед этим так заботливо положив какие-то деньги на первое время в вещи.
И, наверное, если бы не какой-то контакт с этим малым, я действительно окочурился бы враз.
— Поздравляю.
— Я не вернусь. Батя был прав, когда говорил, что нужно учиться жить самостоятельно. Не хочу, чтобы мать снова плакала.
— Молодец. Правильно мыслишь.
— Так чего унылый такой вернулся?
— Поссорились.
— Бывает. Помиритесь.
— Легче повеситься на галстуке, чем помириться с ней.
— Как будто ты первый.
— Чего?
— Первый, кто так думает, в смысле. Я не говорю о её половых партнёрах. Кстати, думаешь ты у неё первый?
— Да рано тебе думать об этом.
Если начистоту с самим собой, то я вполне уверен, что буду её первым. Данную честь будет оказана именно мне, к гадалке ходить не надо.
— И ещё раз назовёшь её бабой, я втащу.
— Понял.
Теперь Никита лежал в компании нищего соседа. Ситуации могут разные, но исход у обоих один — ни выпивки, ни внимания, ни средств. Только этот малой почти ровесник моей девчушки, всего на год старше. А я — двадцатидвухлетнее пагубное влияние на совершенную нимфу.
Я всё ждал, когда телефон окажется жертвой миллиона оскорблений, вроде «кретина», «недоразвитого» или хотя бы хиленького «идиота», но экран молчал — молчала моя Слава.
Да ни черта ты неребёнок. Ты глупый и гордый ребёнок.
