17 глава
Вероника
Мне четырнадцать. Перемена. Я сижу на подоконнике в коридоре третьего этажа, листаю ленту в телефоне — тогда ещё не было лент, были только картинки и надписи, загружающиеся по минуте. Рядом — Катя, Паша, Макс, Лена. Пахнет хлоркой, после уборки. Арсений проходит мимо — как всегда, тихо, стараясь не привлекать внимания, сгорбленный, с рюкзаком на одной лямке. Но Катя замечает его.
— Смотрите, наш любимый изгой, — говорит она громко. — Эй, Арсений! А как твоя бабушка?
Он останавливается. Не поворачивается. Я вижу, как напряглись его плечи, как он сжал лямку рюкзака.
— Как твоя старая больная бабушка? — повторяет Катя. — Она ещё жива? Или уже сдохла?
— Не трогайте её, — тихо говорит Арсений. Голос дрожит, но он старается держаться.
— А что, правда больно? — Паша встаёт с места, подходит к нему. — А должно быть больно. Потому что она вырастила такого ублюдка, как ты.
— Она хороший человек, — голос Арсения становится тоньше, почти детским. — Она ничего вам не сделала.
— А ты сделал, — говорит Макс. — Ты своим видом портишь нам настроение каждый день. Твоя бабушка, наверное, шлюха, раз родила твою мать, а та родила тебя.
Я смотрю на Арсения. Его плечи трясутся. Он сжимает кулаки — я вижу, как побелели костяшки, как ногти впиваются в ладони. Он не умеет драться. Он никогда не умел.
— Не надо, — шепчет он. — Пожалуйста. Не про неё.
— А что, жалко? — Катя подходит к нему вплотную. Я вижу её лицо — красивое, злое, с блестящими глазами. — А нам не жалко. Мы будем говорить, что хотим. Твоя бабушка — старая гнилая карга. Она скоро умрёт, и никто не придёт на её похороны. Даже ты. Потому что ты трус.
Арсений поворачивается. Смотрит на Катю. Потом на меня. В его глазах — слёзы. Он не плачет — он просто смотрит, и слёзы текут сами, по щекам, по подбородку, падают на белую рубашку.
— Вероника, — говорит он тихо. — Ты же знаешь, что это неправда.
Я знаю. Я знаю его бабушку.
Я видела её однажды, когда шла из школы. Маленькая, сухонькая старушка с добрыми морщинистыми руками, в цветастом платке и потёртом пальто. Она ждала Арсения у ворот, держа в руках кульки с покупками — хлеб, молоко, что-то ещё. Увидев меня, она улыбнулась — широко, по-настоящему, не зная, кто я.
— Ты, наверное, его одноклассница? — спросила она. — Он про тебя рассказывал. Вероника, да? Он говорит, ты очень красивая.
Я тогда смутилась. Покраснела. Она протянула мне кулёк — в нём были пирожки, ещё тёплые, с капустой, с картошкой, с повидлом.
— Угощайся, детка. Я пеку каждое утро. Арсений с собой берёт, но он слишком мало ест. Худой как щепка. Ты присмотри за ним, а?
Я взяла пирожок. С капустой. Он был вкусным — мягким, с хрустящей корочкой, с солью, которая таяла на языке.
— Спасибо, — сказала я тогда.
— Приходи в гости, — сказала она. — Я тебе блинов напеку. Арсений будет рад. Он никого не приводит.
Я кивнула. Но не пришла. Никогда не пришла.
А потом, через несколько месяцев, я стояла в этом коридоре, смотрела на Арсения и молчала, когда они оскорбляли его бабушку. Когда Катя назвала её старой гнилой каргой. Когда Паша сказал, что она шлюха. Когда Макс пожелал ей скорой смерти.
Я знала, что она не такая. Я знала, что она добрая. Что она пекла пирожки не только для Арсения — для всех, кто заходил. Что она вышивала рушники и продавала их на рынке, чтобы купить ему новый рюкзак. Что она по ночам не спала, потому что у неё болело сердце, но она не говорила ему, чтобы не волновать.
Я знала всё это. И всё равно стояла и молчала.
— Не знаю, — говорю я. — И мне всё равно.
Я отвожу взгляд. Смотрю в стену. Считаю трещины.
Он уходит. Быстро, почти бегом. Я слышу, как хлопает дверь на лестницу. Катя смеётся. Паша улюлюкает. Макс рассказывает, как он представил бабушку Арсения в гробу. Лена хихикает.
Я улыбаюсь. Но внутри меня всё переворачивается.
Я просыпаюсь.
Каморка. Темнота. Холодный бетон под спиной. Рёбра болят — тупая, ноющая боль, которая стала моей постоянной спутницей. Плечо горит там, где вчера Корнелиус прижал раскалённое железо. Буква «V». Клеймо. Я трогаю её пальцами — кожа стянута, шершавая, как наждак.
Я лежу и смотрю в потолок. Не вижу его — только темноту. Но я знаю, что он там — бетонный, серый, с трещинами, похожими на те, что я считала в раздевалке.
Мысли приходят сами. Не зову их — они приходят, как тараканы из той бочки, ползут, шуршат, лезут в голову.
«Ты можешь быть полезна там», — сказал Майкл. Что он имел в виду? Там — где? В его спальне? В подвале? В комнате с кожаными козлами и плётками на стенах?
Я вспоминаю иглу. Серебряную, длинную. Он хотел проколоть мне половые губы. Поставить кольца. Чтобы я помнила, кому принадлежу. Он передумал. Но сказал «пока». Пока — значит, не навсегда.
Что, если завтра он передумает снова? Что, если он придёт не с иглой — с чем-то ещё? Что, если он возьмёт меня прямо здесь, на этом бетонном полу, в этой каморке, где никто не услышит?
Я сжимаюсь в комок. Обхватываю колени руками. Мои руки всё ещё болят — песок, осколки, черви. Но эта боль — не та. Та боль — внутри. Там, где я не могу достать.
А если не он? Если он отдаст меня другим? Он говорил о шлюхах. О женщинах, которых нанимают. Может быть, он нанимает мужчин? Может быть, он приведёт их сюда, в эту каморку, и будет смотреть, как они насилуют меня?..
Я зажимаю уши руками. Не хочу слышать свои мысли. Но они внутри. Их не заглушить.
«Ты можешь быть полезна». Полезна — значит, не для работы. Не для стирки, не для уборки. Для чего-то другого. Для того, что делают с женщинами в тёмных комнатах. Для того, что показывают в фильмах, которые мы смотрели у Кати на дне рождения. Тогда мы смеялись. А сейчас я не смеюсь.
Я вспоминаю его руки на своём горле. Как он душил меня. Как он смотрел — без эмоций, как на мясо. Если он изнасилует меня— что я буду чувствовать? Боль? Страх? Или ничего? Может быть, я уже сломана настолько, что не почувствую ничего?
Я не знаю. Я ничего не знаю.
В каморке холодно. Я тру плечи руками, но не согреваюсь. Холод — внутри. Как и всё остальное.
Я вспоминаю сон. Арсения. Его бабушку. Пирожки с капустой. Я тогда не пришла. И теперь не приду никогда.
«Прости, — шепчу я в темноту. — Прости меня. Прости меня за всё».
Темнота молчит. Только капает вода где-то далеко — кап, кап, кап. Как отсчёт времени. Как метроном.
Я не сплю до утра.
Дверь открывается. Корнелиус. С подносом — каша, хлеб, стакан воды.
— Ешь, — говорит он, ставит поднос на пол.
Я не двигаюсь.
— Корнелиус, — говорю я. Голос хриплый, слабый. — Что он имел в виду?
— Кто? — он смотрит на меня. В его глазах — спокойствие. Холодное, как этот пол.
— Майкл. Он сказал, что я могу быть полезна «там». Что он имел в виду?
Корнелиус садится на корточки. Смотрит мне в глаза.
— Что, по-твоему? — спрашивает он.
— Не знаю, — шепчу я. — Я боюсь думать.
— Бойся, — говорит он. — Твой страх — единственное, что у тебя осталось.
— Он… он хочет… меня изнасиловать? — я ели как заканчиваю предложение.
— Да, — говорит Корнелиус. — Он хочет. Он давно хочет. Он просто ждёт, когда ты будешь готова.
— К чему?
— К тому, что он возьмёт тебя. Или не он. Может быть, он позовёт других. У него есть друзья. Такие же, как он. Они приезжают иногда. Им нужны женщины. Ты — единственная женщина в этом доме.
Я начинаю дрожать. Вся — с головы до ног. Зубы стучат, руки трясутся, дыхание становится частым, поверхностным.
— Нет, — шепчу я. — Нет, пожалуйста. Я не хочу.
— А кто тебя спрашивает? — его голос становится жёстче. — Ты — вещь. Ты — мусор. Ты — клеймо на плече. Ты не имеешь права хотеть или не хотеть. Ты делаешь то, что тебе говорят.
— Корнелиус, — я хватаю его за руку. — Пожалуйста. Ты можешь… ты можешь остановить его? Ты можешь…
— Я ничего не могу, — он отстраняется. — Я слуга. Я делаю то, что мне приказывают. Если Майкл скажет привести тебя в его спальню — я приведу. Если скажет держать тебя, пока он трахает тебя до полусмерти — я буду держать.
Я задыхаюсь. Воздуха не хватает. Я хватаю ртом, но лёгкие не наполняются. Грудь сдавливает — не рёбра, что-то другое. Паника. Она накрывает меня, как та ледяная вода из ведра.
— Я не могу дышать, — шепчу я. — Корнелиус, я не могу…
— Можешь, — говорит он. — Ты просто не хочешь.
— Пожалуйста, — я плачу. Слёзы текут по щекам, по подбородку, падают на бетон. — Пожалуйста, скажи, что это неправда. Скажи, что он не сделает этого.
Корнелиус смотрит на меня. Молчит. Потом встаёт.
— Каша остывает, — говорит он. — Ешь.
И уходит. Довольная улыбка на его губах — я вижу её в последний момент, перед тем как дверь закрывается.
Я остаюсь одна. В темноте. В страхе. В панике, которая не отпускает.
Я не ем. Я сижу на бетонном полу, обхватив колени, и трясусь. Дышу часто-часто, но воздуха всё равно не хватает. Сердце колотится так, что я слышу его удары — в ушах, в висках, в груди.
Я думаю о том, что сказал Корнелиус. О его друзьях. О том, что они приезжают. О том, что им нужны женщины.
Я — единственная женщина в этом доме.
Я закрываю глаза. Представляю их — незнакомых мужчин, с руками, с голосами, с телами. Представляю, как они входят в эту каморку. Как смотрят на меня. Как трогают меня. Как делают то, что хотят.
Меня вырывает. Жёлчью, потому что в желудке ничего нет. Я сижу в луже собственной рвоты, плачу и трясусь, и не могу остановиться.
Когда Корнелиус возвращается, я уже не плачу. У меня нет сил. Я сижу на полу, прислонившись к стене, и смотрю в одну точку.
— Вставай, — говорит он. — Сегодня ты работаешь в картинной галерее.
Я встаю. Иду за ним. Не чувствую ног. Не чувствую рук. Не чувствую ничего.
Галерея на втором этаже. Большая комната с высокими окнами, с картинами в тяжёлых рамах — портреты, пейзажи, натюрморты. Пахнет краской, лаком, старым деревом.
— Протирать каждую картину, — говорит Корнелиус. — Осторожно. Не поцарапать.
Он даёт мне мягкую тряпку и уходит.
Я начинаю работать. Подхожу к первой картине — портрет мужчины в военном мундире, с жёсткими глазами и орденами на груди. Протираю раму — золотую, резную. Потом стекло — гладкое, прохладное. Потом подпись внизу — «Барон фон К., 1847».
Вторая картина — пейзаж. Лес, река, закат. Масло, густое, тёмное. Я протираю стекло, и мне кажется, что я вижу себя в отражении — грязную, голую, с клеймом на плече, с синяками на лице.
Третья — натюрморт. Яблоки, груши, виноград на медном подносе. Красиво. Я смотрю на это, и мне хочется плакать. Потому что такие вещи создают для красоты. А я создана для боли.
Я работаю медленно. Тру каждую раму, каждое стекло, каждую деталь. Руки дрожат — от страха, от усталости, от того, что я не спала всю ночь нормально. Рёбра болят. Плечо горит — клеймо чешется, но я не чешу, потому что боюсь, что сдеру кожу.
Корнелиус приходит проверять каждый час. Смотрит на мою работу. Делает пометки в блокноте.
— Ошибка, — говорит он. — Ты пропустила угол.
Я перетираю.
— Ошибка, — снова. — Остался развод.
Я перетираю снова.
Он не бьёт током. Не наказывает. Просто смотрит и уходит.
К обеду я чувствую голод. Вчера я почти не ела — только кашу утром, и то через силу. Сегодня — каша и хлеб, которые Корнелиус оставил в каморке. Я не притронулась к ним. Слишком много мыслей. Слишком много страха.
К вечеру мои руки превращаются в две раны — кожа стёрта до красноты, пальцы не гнутся. Я протираю последнюю картину — маленький портрет девушки с косами и грустными глазами. Она похожа на меня. На ту меня, которая была когда-то — до школы, до Кати, до всего.
Я смотрю на неё. Она смотрит на меня.
— Прости, — шепчу я. — Я тебя подвела.
Корнелиус приходит в восемь.
— Достаточно, — говорит он. — Иди в каморку.
Я иду. Не спрашиваю, будет ли ужин. Я знаю, что не будет.
Каморка. Та же. Холодная, тёмная, воняющая рвотой и мочой. Я ложусь на бетон, сворачиваюсь калачиком. Рёбра болят. Плечо болит. Всё болит.
Я думаю о том, что сказал Корнелиус. О Майкле. О его друзьях. О том, что они могут сделать со мной.
Я зажимаю уши руками. Шепчу: «Не думай, не думай, не думай».
Но мысли всё равно приходят.
Я не сплю. Я лежу в темноте и жду утра. Жду, когда придёт Корнелиус. Жду, когда придёт Майкл. Жду, когда случится то, что должно случиться.
И боюсь. Боюсь так, как никогда не боялась. Даже пауков. Даже сколопендр. Даже Майкла.
Потому что то, что он может сделать — хуже любой пытки. Потому что это сломает меня окончательно. Потому что после этого не останется ничего — ни Вероники, ни серой мыши, ни даже животного. Только пустота.
— Арсений, — шепчу я в темноту. — Если ты меня слышишь — помоги мне. Не дай им меня изнасиловать...
Но он не слышит. Он там, где нет ни боли, ни страха, ни меня.
Я остаюсь одна. В темноте. В ожидании.
Утро не приходит. Только темнота. Только страх. Только я.
