15 глава
Вероника
Он выталкивает меня в коридор.
Я голая. Босая. Руки дрожат, ноги подкашиваются, но я иду, потому что если я упаду, он пнёт меня. Я знаю это. Я уже изучила его. Каждый шаг отдаётся болью в рёбрах — не острой, как в первые дни, а тупой, ноющей, которая сидит глубоко внутри и пульсирует в такт сердцу. Кости срастаются, но неправильно — я чувствую, как они трутся друг о друга при каждом движении, как скрипят, как напоминают о том, что я сломана.
Коридор длинный, каменный, холодный. Сырость поднимается от пола, липнет к ногам, пробирает до костей. Майкл идёт впереди, я за ним. Я смотрю на его спину — широкие плечи, чёрная рубашка, закатанные рукава. Он не оборачивается. Ему не нужно смотреть, чтобы знать, что я иду. Я никуда не денусь.
Лестница вниз. Три пролёта. Каждая ступенька — боль. Я держусь за перила, чтобы не упасть. Перила холодные, металлические, с ржавыми пятнами. Пахнет плесенью и чем-то кислым. Мы спускаемся всё глубже — туда, куда не доходит свет из окон. Туда, где даже днём горит тусклая лампочка под потолком, и она мигает, как будто вот-вот перегорит.
Подвал. Новое место. Я никогда здесь не была.
Маленькое помещение без окон. Каменные стены — серые, шершавые, с пятнами соли. Потолок низкий — я почти касаюсь его головой. Пол бетонный, в трещинах, в некоторых лужици воды — откуда-то капает, я слышу звук: кап, кап, кап. Ритмично, как метроном. Как отсчёт времени. Посередине комнаты — таз. Большой, оцинкованный, с выщербленными краями. Рядом — гора белья. Простыни, наволочки, полотенца. Всё грязное — серое, с жёлтыми пятнами, воняющее потом и чем-то ещё, чем-то кислым, что я не хочу узнавать.
— Стирать, — говорит Майкл. — Руками. До обеда.
Он разворачивается и уходит. Дверь остаётся открытой — он не закрывает. Он хочет, чтобы я знала: он может вернуться в любую секунду. Может стоять за дверью и слушать. Может смотреть в щель.
Я смотрю на таз. На гору белья. На свои руки — грязные, в ссадинах, с обломанными ногтями. Вода в тазу уже налита — холодная, мыльная, с белыми хлопьями пены. Я опускаю руки в воду. Холод обжигает — как будто тысячи игл впиваются в кожу.
Начинаю стирать.
Беру первую простыню — тяжёлую, мокрую, она выскальзывает из рук. Я хватаю её снова, тру, сжимаю, полощу. Мыльная вода стекает по рукам, капает на пол. Рёбра болят при каждом движении — каждый раз, когда я наклоняюсь, каждый раз, когда выпрямляюсь. Боль пульсирует в груди, отдаёт в спину, в плечи, в шею.
Я тру простыню о ребристую поверхность таза. Вжик-вжик-вжик. Мыло скрипит под пальцами. Вода мутнеет, становится серой. Я полощу простыню в чистой воде — ведро стоит рядом, я черпаю из него кружкой, лью на ткань. Вода течёт по моим рукам, по животу, по ногам. Я голая, и мне холодно, но я не чувствую холода — я чувствую только боль и усталость.
Майкл возвращается через час. Стоит в дверях, скрестив руки. Смотрит на меня. На таз. На бельё, которое я развесила на верёвке, натянутой поперёк комнаты.
— Плохо, — говорит он.
Он подходит к тазу. Наклоняется. Переворачивает его.
Вода разливается по полу — тёплая, грязная, с мыльной пеной. Она заливает мои ноги, подтекает под ступни. Бельё — то, которое я уже постирала, и то, которое ещё нет — падает в лужу. Простыни впитывают грязную воду, становятся тяжёлыми, серыми. Наволочки плавают, как медузы. Полотенца набухают, превращаются в скользкие тряпки.
— Перестирывай, — говорит Майкл.
Он достаёт из кармана кляп. Не простой — с ремешками, с кожаной нашивкой, с пристёгнутым к нему фаллоимитатором. Резина пахнет — резко, химически.
— Открой рот.
Я смотрю на кляп. На резиновый член, который нужно взять в рот. На ремешки, которые будут сжимать голову.
— Пожалуйста, — шепчу я.
— Открой рот, — повторяет он.
Я открываю. Он вставляет кляп — глубоко, почти до горла. Резина давит на язык, на нёбо, вызывает рвотный рефлекс. Меня выворачивает, но нечем — желудок пуст. Я давлюсь, кашляю, слюна течёт по подбородку. Он застёгивает ремешки на затылке — туго, так, что кожа натягивается.
— Теперь стирай, — говорит он и уходит.
Я стою посреди комнаты. Кляп во рту. Я не могу сглотнуть — слюна течёт по подбородку, капает на грудь. Я не могу крикнуть — только мычать, низко, глухо. Я опускаюсь на колени в лужу грязной воды. Беру мокрую простыню. Начинаю стирать заново.
Тру. Полощу. Выжимаю. Пальцы скользят, ткань вырывается, падает обратно в воду. Я поднимаю. Тру снова. Мыло щиплет глаза, когда я вытираю пот со лба мокрой рукой. Кляп мешает дышать — я вдыхаю через нос, коротко, часто. Голова кружится.
Проходит час. Два. Я не знаю. Я потеряла счёт времени. Бельё постепенно становится чистым — вода в тазу больше не мутнеет, мыльная пена исчезает. Я развешиваю простыни, наволочки, полотенца на верёвке. Они висят, капают на пол, с них течёт прозрачная вода.
Майкл возвращается. Смотрит на бельё. Смотрит на меня — на коленях в луже, с кляпом во рту, с мокрыми волосами, прилипшими к лицу.
— Достаточно, — говорит он.
Он отстёгивает ремешки. Вынимает кляп. Я кашляю, глотаю воздух, слюна течёт по подбородку. Рот не закрывается — челюсть затекла.
— Обед, — говорит он. — Пойдём.
Он ведёт меня в другое место.
Огромная комната. Высокий потолок — я не вижу его, теряется в темноте. Стены из грубого камня, с подтёками ржавчины. Вдоль стен — каменные чаны. Большие, выше меня, шириной в два человеческих роста. Внутри — налёт, белый, известковый, въевшийся в камень. Пахнет щёлочью, ржавчиной, сыростью и чем-то гниющим.
— Эти чаны нужно отмыть, — говорит Майкл. — Изнутри. Залезай.
Я смотрю на чан. Край на уровне моей груди. Гладкий камень — я не смогу зацепиться. Майкл подходит сзади, подсаживает меня — руки под мои ягодицы, толчок вверх. Я переваливаюсь через край и падаю внутрь.
Чан глубокий. Стены выше меня — я не вижу, что снаружи. Вижу только потолок над головой. Стены скользкие, в известковом налёте. На дне — чёрная слизь. Толстая, липкая, воняющая тухлыми яйцами. Она покрывает мои ступни, затекает между пальцев.
Майкл протягивает мне щётку — жёсткую, металлическую, с длинной ручкой.
— Отмывай до блеска, — говорит он. — Каждый сантиметр.
Я начинаю тереть. Щётка скрипит по камню. Известковая крошка сыплется вниз, смешивается с чёрной слизью. Я тру стены — слева, справа, над головой. Встаю на цыпочки, чтобы достать до края. Рёбра болят — при каждом движении, при каждом взмахе щётки.
Майкл стоит сверху. Смотрит вниз. Он нависает надо мной, как стражник, как надзиратель. Я чувствую его взгляд на своей спине, на своих руках, на своих ногах.
Проходит час. Я отмыла половину чана. Руки горят — металлическая щётка содрала кожу с ладоней. Известковая крошка въелась в царапины. Чёрная слизь прилипла к ногам, к животу, к груди. Я воняю тухлыми яйцами.
— Ошибка, — говорит Майкл. — Ты пропустила кусок.
Он берёт ведро — я не вижу, откуда. Я слышу только плеск воды. А потом — холод.
Ледяная вода обрушивается на меня сверху. Она заливает лицо, нос, рот. Я задыхаюсь, кашляю, захлёбываюсь. Холод пробирает до костей — я чувствую, как мышцы сводит судорогой, как сердце пропускает удар. Рёбра отзываются острой болью — от холода, от испуга, от напряжения.
Я вытираю лицо рукой. Смотрю наверх. Майкл смотрит на меня.
— Продолжай, — говорит он.
Я продолжаю. Тру кусок, который пропустила. Потом остальное. Вода с меня капает, смешивается с чёрной слизью, течёт по стенам, собирается на дне.
— Ошибка, — говорит он снова.
Я слышу шорох. Что-то сыплется сверху — коричневое, живое, шевелящееся. Тараканы. Мадагаскарские. Большие — размером с мою ладонь, с тёмными панцирями, с длинными усами. Они падают на меня — на плечи, на голову, в чан. Я чувствую, как они ползут по моей коже — их лапки, их усы, их тельца.
Я кричу.
Я не могу не кричать. Они везде — на руках, на ногах, на спине. Один заползает мне на лицо — я смахиваю его, он падает в чёрную слизь. Другой — на шею, я чувствую, как он перебирает лапками, как щекочет. Третий — между ног.
Я бью по ним руками, стряхиваю, скидываю. Но их много. Десятки. Они ползут по стенам, по дну, по мне. Я слышу, как они шуршат — тихо, мерзко, как шёпот.
— Отмывай, — говорит Майкл. — Они не кусаются. Ты просто боишься.
Я тру щёткой — сквозь слёзы, сквозь крик, сквозь тараканов, которые ползут по моим рукам. Я смахиваю их, они падают, лезут снова. Я не могу отмыть чан — потому что мои руки заняты тараканами.
Но я пытаюсь. Я тру, и плачу, и кричу, и снова тру. Тараканы ползут по моей груди, по животу, по бёдрам. Один забирается в пупок — я выковыриваю его пальцем. Другой — в ухо — я трясу головой, он падает.
Майкл смотрит сверху и улыбается.
— Доставай, — говорит он. — До конца.
Я достаю. Я отмываю чан. Тараканы падают в чёрную слизь, тонут, барахтаются, выползают снова. Я тру, и плачу, и ненавижу себя. За то, что не могу остановиться. За то, что продолжаю.
К вечеру чан чист. Известковый налёт исчез — камень стал серым, гладким. Тараканы разбежались — куда-то в щели, в темноту. Я стою на дне пустого чана, голая, мокрая, в синяках и ссадинах. Рёбра болят. Руки горят. Я вся горю.
Майкл протягивает руку. Вытаскивает меня.
— Ужин, — говорит он. — Пойдём.
Он ведёт меня в комнату с бочками.
Маленькое помещение, как и первое. Бетонный пол, каменные стены, тусклая лампочка под потолком. Вдоль стен — железные бочки. Старые, ржавые, с выбитыми крышками. Пахнет металлом и чем-то гнилым.
— Открой, — говорит Майкл, указывая на первую бочку.
Я открываю. Внутри — песок. Мокрый, тяжёлый, тёмно-серый. Он холодный — я опускаю руку, и песок обволакивает пальцы, забивается под ногти, липнет к коже.
— Пересыпать в ту бочку, — говорит он, указывая на другую. — Руками.
Я опускаю руки в песок. Горсть за горстью. Пересыпаю.
Песок тяжёлый. Я поднимаю, несу, высыпаю. Руки дрожат от усталости. Рёбра болят — каждый раз, когда я наклоняюсь, каждый раз, когда выпрямляюсь. Песок царапает ладони — ссадины открываются, кровь смешивается с песком, он становится коричневым, липнет к ранам.
Через час я нахожу первый сюрприз.
Мои пальцы упираются во что-то острое. Я вытаскиваю — стекло. Осколок, острый, как бритва. Он режет палец — я вскрикиваю, роняю стекло обратно. Кровь течёт по руке, капает в песок.
— Продолжай, — говорит Майкл.
Я продолжаю. Рука болит, но я не могу остановиться. Я пересыпаю песок — и нахожу ещё осколки. Много. Они режут пальцы, ладони, запястья. Я вытаскиваю их, бросаю в сторону. Песок смешивается с моей кровью.
Потом — живность. Черви. Толстые, розовые, длинные. Они извиваются в песке, выползают из горстей, падают обратно. Я кричу — не от боли, от отвращения. Черви ползут по моим рукам, я сбрасываю их, они падают в бочку, я снова зачерпываю песок — и снова нахожу их.
Майкл смотрит. Стоит в дверях, скрестив руки.
— Быстрее, — говорит он.
Корнелиус входит. В руках у него паддл — плоская деревянная лопатка с отверстиями, чёрная, тяжёлая. Он встаёт позади меня.
— Каждые пять секунд, — говорит Майкл. — Пока не кончит.
Корнелиус замахивается. Удар по моим ягодицам — громкий, хлопающий звук. Боль — острая, горячая. Я вскрикиваю.
Пять секунд. Удар. Ещё пять секунд. Удар.
Я пересыпаю песок. Руки дрожат, кровь течёт, черви ползут, осколки режут. Я не могу быстрее — у меня нет сил. Но Корнелиус бьёт. Каждые пять секунд. Ритмично, как метроном. Как тот отсчёт в подвале.
Я плачу. Я пересыпаю песок и плачу. Ягодицы пульсируют от ударов. Я не знаю, сколько прошло времени — час, два, три.
Удар.
Я не выдерживаю. Мочевой пузырь сдаёт. Тёплая струя течёт по ногам, смешивается с песком, с кровью, с грязью. Я стою в луче собственной мочи и плачу.
Корнелиус замечает. Он наклоняется, заглядывает мне между ног. Потом бьёт паддлом — прямо по клитору.
Я падаю. Не кричу — просто падаю, как подкошенная. Сворачиваюсь калачиком на бетонном полу, в песке, в моче, в крови. Я не могу дышать. Не могу думать. Не могу чувствовать.
— Вставай, — говорит Майкл.
Я не встаю.
— Вставай, или начнём заново.
Я встаю. Беру горсть песка. Пересыпаю. Паддл бьёт снова. И снова. И снова.
Бочка пустеет. Я пересыпала всё. Песок — с осколками, с червями, с моей кровью — лежит в другой бочке. Мои руки — сплошная рана. Мои ноги — в моче и грязи. Моё лицо — в слезах.
— Достаточно. За мной, — говорит Майкл.
Корнелиус опускает паддл.
Он ведёт меня по коридорам. Я хромаю — ноги не слушаются. Каждый шаг — боль. Каждый вздох — всхлип.
Каморка. Маленькая, метр на метр. Бетонный пол. Железная дверь — с задвижкой снаружи. Внутри — ничего. Ни кровати, ни матраса, ни одеяла. Только голые стены и темнота.
— Спи, — говорит Майкл. — Завтра продолжим.
Он закрывает дверь. Задвижка лязгает. Темнота накрывает меня, как одеяло — тяжёлое, мокрое, холодное.
Я ложусь на бетон. Сворачиваюсь калачиком. Рёбра болят. Руки горят. Ягодицы пульсируют. Между ног — саднит от удара паддлом.
Я закрываю глаза.
В темноте я вижу его. Арсений. Сидит на корточках в школьном коридоре — тот же, что и в моём сне. В крови, с разбитым лицом, с дрожащими руками. Он смотрит на меня. В его глазах — не боль. В них — вопрос.
— Почему? — спрашивает он. — Почему ты не помогла мне тогда?
— Я боялась, — шепчу я.
— Чего?
— Всего. Тебя. Их. Себя.
Он качает головой. Встаёт. Подходит ко мне. Его пальцы — тёплые, живые — касаются моей щеки.
— Я простил тебя, — говорит он. — Давно. Ты не можешь простить себя.
— Как? — спрашиваю я. — Как мне простить себя?
— Сначала вспомни, — говорит он. — Всё вспомни. А потом живи. Не для меня. Для себя.
Он исчезает. Я остаюсь одна в темноте.
— Прости, — шепчу я в пустоту.
Темнота молчит.
Я засыпаю. И во сне мне снится, что я бегу по школьному коридору. Длинному, пустому, с белыми стенами. Я бегу к нему — к Арсению, который стоит в конце коридора и улыбается. Я бегу, но коридор становится длиннее. Я бегу быстрее — он отдаляется. Я кричу — он не слышит.
Я никогда не добегу.
Я просыпаюсь в слезах. В каморке темно. Холодно. Я одна.
Я обнимаю себя за плечи. Шепчу в темноту:
— Я вспомню всё. Всё, что сделала. А потом… потом я попрошу у тебя прощения. Снова. И снова. Каждый день. До конца.
Темнота молчит.
Я закрываю глаза и жду утра.
