14 глава
Вероника
Я лежу в палате второй день. Железная кровать, тонкая простыня, капельница, которую воткнули мне в руку и забыли. Врач не приходил. Корнелиус приносит еду три раза в день — бульон, рис, овощи, кусочки курицы. Ставит на тумбочку, смотрит на меня, уходит. Не говорит ни слова.
Рёбра болят. Каждый вдох — как удар ножом. Каждый кашель — как перелом заново. Я лежу на спине, потому что на боку больно, на животе больно, на спине терпимо. В палате тихо. Только моё дыхание — хриплое, свистящее — и капли дождя за окном.
Я не сплю. Не могу. Каждый раз, когда закрываю глаза, я вижу его. Не Арсения — себя. Себя в прошлом. Себя, которая стояла и смотрела в стену.
Воспоминания приходят сами. Я не зову их. Они приходят, как дождь — медленно, неумолимо, заливая всё вокруг.
Первое воспоминание приходит утром, когда Корнелиус приносит завтрак.
Мне пятнадцать. Осень. Школьный двор. Жёлтые листья хрустят под ногами, ветер срывает их с деревьев и кружит в воздухе. Я стою у крыльца с Катей и Леной. Мы смеёмся над чем-то — я уже не помню над чем. Потом вижу Арсения.
Он проходит мимо — в своей куртке на вырост, рукава закрывают пальцы, воротник торчит нелепым воротником. Рюкзак держится на одной лямке, вторая оторвана и болтается. В руках у него пакет — шуршит, красный, с логотипом магазина подарков. Он несёт его бережно, как что-то хрупкое, прижимая к груди.
— Смотрите, — говорит Катя. — Наш лузер куда-то собрался. Эй, Арсений!
Он останавливается. Я вижу, как его плечи напрягаются. Он медленно поворачивается. В его глазах — привычная настороженность. Он смотрит на Катю, на Лену, на меня. На мне взгляд задерживается дольше.
— Что у тебя в пакете? — спрашивает Лена. Голос сладкий, как патока, но внутри — яд.
— Это… это подарок, — говорит он тихо. Голос дрожит. — Бабушке. У неё день рождения.
— Покажи, — говорю я.
Я не хочу этого говорить. Мои губы шевелятся сами. Катя смотрит на меня с одобрением — я чувствую её взгляд, её тепло, её принятие. Я своя. Я с ними. Я не как он. Я не жертва.
— Пожалуйста, не надо, — говорит Арсений. Он делает шаг назад, прижимает пакет к груди. — Там ничего интересного. Правда. Просто… просто шкатулка.
— Покажи, я сказала.
Голос Кати становится жёстким. Она делает шаг вперёд. Арсений не двигается. Тогда она вырывает пакет у него из рук — одним рывком, резко, грубо. Пакет трещит. Арсений дёргается, но поздно.
Катя открывает пакет. Достаёт шкатулку. Небольшую, из светлого дерева, с выжженным узором — птицы, ветки, солнце. Я узнаю эту шкатулку. Я видела, как Арсений вырезал её в мастерской после уроков. Он думал, что никто не смотрит. Я смотрела. Из-за угла, из-за двери, краем глаза. Я видела, как он выжигал каждую веточку, как поправлял неровные края, как гладил готовую крышку пальцами.
— О, красивая, — говорит Катя. — Вероника, хочешь?
Она протягивает шкатулку мне. Я беру её. Дерево гладкое, тёплое, ещё хранит тепло его рук. На крышке — выжжено два слова: «Бабушке с любовью». Буквы неровные, кривые, но старательные. Он выводил каждую.
— Отдай, — просит Арсений. Голос ломается на полуслове. Он не смотрит на Катю, на Лену — только на меня. — Пожалуйста. Вероника. Пожалуйста. Я делал её полгода. Это всё, что у меня есть.
Я смотрю на шкатулку. Потом на него. Потом на Катю. Катя улыбается — той улыбкой, которая означает проверку. Она смотрит, что я сделаю. Приму ли я её правила. Стану ли своей до конца.
Я поднимаю шкатулку над головой.
— Нет, — шепчет Арсений.
Я бросаю её на асфальт.
Древесина трескается с сухим, хрустящим звуком. Крышка отлетает, подскакивает, катится в сторону. Птицы разваливаются на куски — крылья, головы, хвосты. Узоры распадаются на щепки, которые разлетаются по мокрому асфальту. Солнце, выжженное с таким трудом, раскалывается пополам.
Арсений смотрит на осколки. Я вижу, как его лицо меняется — сначала недоумение, потом боль, потом пустота. Он поднимает глаза на меня. В его взгляде — не злость. Не ненависть. Только тихая, бесконечная печаль. И слёзы. Крупные, прозрачные, которые он не вытирает.
— Зачем? — спрашивает он. Одно слово. Тихим, ломающимся голосом.
— Твоя бабушка старая, — говорит Катя. — Она скоро умрёт. Ей не нужны подарки от такого, как ты.
Лена смеётся. Катя смеётся. Я стою, смотрю на щепки, и внутри меня что-то умирает. Маленькое, хрупкое — как эта шкатулка.
Арсений опускается на корточки. Начинает собирать щепки. Аккуратно, как будто это не дерево, а живое существо. Я вижу, как дрожат его пальцы. Как он поднимает каждую деталь, сдувает с неё пыль, кладёт в карман куртки.
Я хочу сказать «прости». Я хочу опуститься рядом с ним и помочь собрать. Но Катя берёт меня за руку.
— Пойдём, — говорит она. — Он сам справится.
Я иду за ней. Не оглядываюсь.
Второй день в палате проходит в боли и тишине. Корнелиус приносит обед, потом ужин. Я ем механически — бульон, рис, овощи. Не чувствую вкуса. Рёбра болят. Я лежу и смотрю в потолок, считая трещины. Как тогда. В раздевалке. Когда его топили в унитазе. Считала трещины на плитке, чтобы не видеть, чтобы не слышать, чтобы не чувствовать.
На третий день приходит Майкл.
Дверь открывается без стука. Он входит — в чёрной рубашке, с закатанными рукавами. В руках — книга. Толстая, старая, в кожаном переплёте. Я вздрагиваю, когда вижу его. Рёбра отзываются болью.
— Вероника, — говорит он, садясь на стул у кровати. — Я хочу задать тебе несколько вопросов.
Я молчу. Смотрю на него. В его глазах — пустота.
— Зачем ты это делала? — спрашивает он. Голос ровный, спокойный. — Зачем ты травила его? Он тебе ничего плохого не сделал.
Я открываю рот. Хочу сказать что-то — оправдаться, объяснить. Но слова застревают в горле.
— Не знаю, — шепчу я.
— Не знаешь? — он наклоняется ближе. — Как это — не знаешь? Ты выливала на него сок. Ты раздавила его птицу. Ты бросила его шкатулку на асфальт. Ты смотрела, как его топят в унитазе. И ты не знаешь, зачем?
Я молчу.
— Ты боялась? — спрашивает он. — Боялась, что если не будешь как они, то станешь как он?
Я киваю. Слёзы текут по щекам.
— Трус, — говорит он. — Ты трус, Вероника. Ты хуже, чем они. Они хотя бы были честны в своей жестокости. А ты — ты притворялась. Ты делала вид, что тебе всё равно. Что ты не замечаешь. Что ты просто стоишь в стороне. Но ты не стояла в стороне. Ты была с ними. Ты была частью этого.
Он встаёт. Замахивается книгой. Удар приходится мне по голове — в левый висок. В глазах темнеет. Боль — острая, как молния.
— Ты убила его, — говорит он. — Ты и такие, как ты. Вы убили его.
Второй удар — по лбу. Я падаю на подушку, кровь течёт из разбитой брови.
— Отвечай, — говорит он. — Ты чувствуешь вину?
— Да, — шепчу я. — Да, я чувствую.
Третий удар — по щеке. Я теряю сознание на секунду. Прихожу в себя — он стоит надо мной, тяжело дыша.
— Недостаточно, — говорит он. И уходит.
Я остаюсь одна. В голове гудит, кровь течёт по лицу, смешиваясь со слезами. Рёбра болят. Всё болит.
На четвёртый день Корнелиус не приносит еду. Ни утром, ни в обед. Я лежу, смотрю в потолок, слушаю, как урчит в животе. Голод — тупой, ноющий. Он не такой острый, как боль, но он есть. Он напоминает, что я жива. Что моё тело всё ещё требует пищи, даже когда я не хочу жить.
Вечером Корнелиус приходит с подносом. Ставит на тумбочку. Бульон, рис, овощи, кусочки курицы.
— Почему только вечером? — спрашиваю я.
Он смотрит на меня.
— Майкл сказал, что ты не заслуживаешь трёхразового питания, — говорит он. — Один раз в день. Достаточно, чтобы не умереть.
Он уходит.
Я ем. Медленно, маленькими глотками. Бульон тёплый, но я не чувствую тепла. Вкуса тоже нет. Я ем, потому что надо. Потому что если я перестану есть, я умру. А я не хочу умирать. Не здесь. Не так. Не от голода в палате, когда снаружи меня ждёт Майкл.
Я засыпаю. И во сне приходит воспоминание.
Мне четырнадцать. Урок физкультуры. Спортивный зал пахнет потом и резиной. Мы играем в волейбол — девочки против мальчиков. Арсений стоит у сетки, поджарый, неловкий, с руками, которые он не знает, куда деть. Он не умеет играть. Он вообще ничего не умеет — ни играть, ни общаться, ни защищаться. Мяч прилетает к нему — он отбивает его как попало, и мяч летит в аут.
— Слабак! — кричит Паша с другой стороны сетки.
— Замените его, — говорит Макс учителю.
Учитель — молодой, ему всё равно. Он кивает. Арсений садится на скамейку — на самый край, ближе к выходу, как будто готовится сбежать.
Я на подаче. Мяч в моих руках — холодный, резиновый, с пупырышками. Катя смотрит на меня. Лена смотрит на меня. Паша ухмыляется. Все смотрят на меня.
— Подай в него, — шепчет Катя, наклоняясь к моему уху. — Попади в голову.
Я смотрю на Арсения. Он сидит на скамейке, опустив голову, теребит лямку своей старой футболки. Футболка серая, выцветшая, с маленькой дырочкой на плече. Он не смотрит на меня. Он вообще старается не смотреть в мою сторону. Может быть, боится увидеть то, что увидит.
— Давай, — подгоняет Катя. — Или ты слабачка?
Я подаю.
Мяч летит прямо ему в лицо. Я даже не целюсь — мои руки делают это сами. Мышцы помнят, как бить туда, где больнее.
Он не успевает увернуться. Даже не пытается. Удар — глухой, мокрый. Он падает со скамейки, зажимает нос рукой. Кровь течёт между пальцами — алая, яркая, — капает на серую футболку, на штаны, на пол.
— Ой, прости, — говорю я. Громко, чтобы все слышали. Голос ровный, спокойный. — Нечаянно.
Все смеются. Паша хлопает меня по плечу. Макс свистит. Катя обнимает. Только он не смеётся. Он сидит на полу, зажимая нос, и смотрит на меня. Сквозь пальцы, сквозь кровь, сквозь слёзы, которые он пытается сдержать. В его глазах — не боль. В них — вопрос. Один и тот же, который он задаёт мне каждый день: почему?
Я отвожу взгляд. Иду к сетке подавать снова.
Пятый день. Корнелиус приносит еду один раз — вечером. Я ем. Рис, бульон, кусочки курицы. Овощей сегодня нет. Я не спрашиваю почему. Я уже знаю ответ — Майкл решил, что я не заслуживаю.
День проходит в тишине. Я лежу, смотрю в окно. Дождь кончился, но небо всё ещё серое. Птицы не поют. Я думаю о том, что сказал Арсений во сне. «Ты сильнее, чем думаешь». Но я не чувствую себя сильной. Я чувствую себя сломанной. Сломанной, как та шкатулка. Как та птица. Как его жизнь.
Вечером я засыпаю. И снова приходит воспоминание.
Мне пятнадцать. Тот же коридор, те же лица. Арсений сидит на подоконнике — единственном месте, где его никто не трогает, потому что там холодно и никто не ходит. В руках у него телефон. Кнопочный, старый, с потрескавшимся корпусом. Бабушка купила его на последние деньги, чтобы он мог звонить ей, если что-то случится.
— Смотрите, у него телефон! — кричит Макс. — Арсений, покажи!
— Не надо, — говорит Арсений, пряча телефон в карман.
— Покажи, я сказал!
Макс подбегает, вырывает телефон. Арсений пытается забрать, но Паша хватает его за плечи.
— Держите его, — говорит Макс. — Сейчас проверим, умеет ли этот телефон летать.
Он подходит к окну. Открывает створку. Арсений вырывается, бежит к нему, но Паша сбивает его с ног.
— Нет! — кричит Арсений. — Пожалуйста! Там фотографии! Там бабушка! Там больше ничего нет! Пожалуйста!
Макс бросает телефон в окно.
Я смотрю, как чёрный прямоугольник летит вниз — кувыркается в воздухе, сверкает на солнце пластиком. Арсений кричит — дико, как будто у него вырывают сердце. Он выбегает из коридора. Мы слышим топот по лестнице.
— Пойдёмте, посмотрим, — говорит Катя.
Мы выходим на улицу. Арсений стоит на коленях посреди асфальта. Телефон разбит вдребезги — пластик, кнопки, экран. Он собирает осколки. Пальцы в крови — порезался об острые края.
— Бабушка, — шепчет он. — Она будет ждать звонка. Она будет волноваться.
Он поднимает телефон. Пытается включить. Тёмный экран не загорается.
— Теперь он не сможет позвонить своей старухе, — говорит Паша. — Отлично.
Все смеются. Я смотрю на Арсения. Он сидит на коленях в осколках, в крови, в слезах, и пытается собрать то, что собрать нельзя.
— Зачем вы это сделали? — спрашивает он, ни к кому не обращаясь.
— Потому что ты слабый, — отвечает Катя.
Я стою и молчу. Я смотрю на него. И не могу пошевелиться. Потому что если я шевельнусь — если сделаю шаг к нему — я потеряю всё. И останусь одна. Как он.
Я не делаю шага.
Я просыпаюсь в истерике. Кричу, задыхаюсь, хватаюсь за грудь — рёбра болят, но я не чувствую боли. Я чувствую только его голос: «Бабушка будет ждать звонка». Она будет ждать. А он не позвонит. Никогда.
— Прости, — шепчу я в темноту. — Прости, прости, прости.
Утром приходит Корнелиус. С подносом — бульон, рис, кусочки курицы. Ставит на тумбочку. Смотрит на меня. Я сижу на кровати, обхватив колени, и трясусь.
— Ты кричала ночью, — говорит он. Не вопрос — утверждение.
— Мне приснилось, — говорю я. — Арсений.
— Что именно?
— Телефон, — шепчу я. — Они выбросили его телефон. Он собирал осколки. Он сказал, что бабушка будет ждать звонка. Она будет волноваться.
Корнелиус молчит. Смотрит на меня долго, пристально. В его глазах — не жалость. Что-то другое. Понимание.
— Он любил свою бабушку, — говорит Корнелиус. — Она единственная, кто его не предала.
— Я знаю, — говорю я. — Я знаю. Я всё знаю. Я не могу это забыть.
Корнелиус уходит. Я остаюсь одна с бульоном, который остывает на тумбочке. Я не ем. Я думаю о том, что сказал Арсений. «Бабушка будет ждать звонка». Она ждала. А он не позвонил. Потому что они отняли у него телефон. Потому что я стояла и смотрела.
Я не ем в этот день. Корнелиус приносит обед — я не прикасаюсь. Приносит ужин — я отворачиваюсь к стене. Он забирает поднос молча.
Шестой день. Я всё ещё не ем. Корнелиус приносит еду, ставит на тумбочку, забирает нетронутой. Не говорит ни слова. Я лежу, смотрю в потолок, и думаю. Думаю о том, как Арсений собирал щепки. Как он пытался склеить птицу. Как он хранил пепел от стихов в спичечном коробке. Как он ждал звонка от бабушки, но не дождался. Как он ждал моего взгляда, но не дождался.
Вечером я беру ложку. Ем бульон. Рис. Овощи. Курицу. Жую медленно, без вкуса. Потому что если я перестану есть, я умру. А если я умру, то никто не вспомнит его. Никто не вспомнит, что он был. Что он улыбался. Что он делал шкатулки и вырезал птиц. Что он любил. Что он прощал. Никто, кроме меня.
Я не имею права умирать. Я не искупила свою вину.
Седьмой день. Рассвет.
Я лежу в палате, смотрю в потолок. По щекам текут слёзы — я даже не чувствую их. Рёбра болят, но это не та боль. Та боль — внутри. Та боль — это я сама.
Это уже седьмой день.
Семь дней я лежу в палате. Корнелиус приносит еду. Я ем. Сплю. Плачу. Вспоминаю. Каждый день — новое воспоминание. Каждую ночь — его лицо. Каждое утро — мысль о том, что сегодня может прийти Майкл.
Сегодня пришёл.
Дверь открывается с грохотом. Я вздрагиваю, подскакиваю на кровати — рёбра отзываются болью. Майкл стоит на пороге. В чёрной рубашке, с закатанными рукавами. Глаза — пустые, холодные.
— Выздоровела? — спрашивает он. Голос ровный, спокойный.
Я молчу. Он подходит к кровати, хватает меня за руку, стаскивает на пол. Я падаю на колени — боль пронзает грудь. Рёбра скрипят, но не ломаются. Я уже не та хрупкая девочка, которая упала с лестницы. Я крепче. Или просто привыкла.
— Неделя отдыха кончилась, — говорит он. — На работу.
