13 страница15 мая 2026, 20:00

13 глава

Майкл

Утро. Я спускаюсь на первый этаж, в крыло, где оборудована палата. В руке — ключ. За дверью — тишина. Я открываю.

Она спит. Свернулась калачиком на железной кровати, под тонкой простынёй. Грязные волосы разметались по подушке, лицо — месиво из синяков и ссадин, губы потрескались. Дышит тяжело, с хрипом — сломанные рёбра дают о себе знать. Во сне она выглядит почти нормально. Почти человеком. Если не присматриваться. Если не знать, что внутри неё — пустота, обмотанная кожей.

Я подхожу к кровати. Смотрю на неё несколько секунд. Грудная клетка поднимается и опускается — неровно, со свистом. Каждый вдох даётся ей с трудом. Хорошо. Пусть помнит, что она сломана. Не только снаружи — внутри. Я сломаю её всю. Кость за костью. Воспоминание за воспоминанием.

Потом кладу руки ей на горло.

Она просыпается сразу — глаза распахиваются, в них ужас. Чистый, животный, бездонный. Зрачки расширяются, дыхание перехватывает. Пытается вдохнуть, но не может — мои пальцы сжимаются. Трахея хрустит под ладонями. Она хрипит, царапает мои руки своими грязными ногтями — короткими, обломанными, с чёрной каймой под кожей. Бьёт по запястьям, дёргается, но я сильнее. Я всегда был сильнее.

Бесполезно. Всё бесполезно.

Я сжимаю сильнее. Её лицо краснеет, потом синеет. Глаза начинают закатываться — сначала левый, потом правый. Рот открывается, но оттуда не выходит ни звука. Только влажный, булькающий хрип.

— Проснулась? — спрашиваю я.

Разжимаю пальцы.

Она кашляет — сначала тихо, потом громче, с надрывом, с рвотными позывами. Хватает ртом воздух, как выброшенная на берег рыба. Сворачивается в комок, прижимает колени к груди. Защищается. От меня. От воздуха. От себя.

— Вставай, — говорю я. — С кровати.

Она не двигается — не может, не успела отойти от удушья, не понимает, где находится. Я хватаю её за плечо и стаскиваю на пол. Она падает лицом вниз — правой щекой на холодный кафель, левым плечом на край кровати. Вскрикивает — рёбра, я помню про рёбра. Мне плевать. Плевать на её боль, на её страх, на её сломанные кости. Она не заслужила даже жалости. Жалость — для людей.

— Сегодня ты моешь свою палату, — говорю я. — Без рук.

Она поднимает на меня глаза. Красные, опухшие, в них непонимание. Смотрит, как щенок, которого ударили в первый раз — не понимает, за что, но уже знает, что будет больно.

— Без рук, — повторяю я. — Только ртом. Держи.

Я бросаю на пол тряпку — грязную, серую, воняющую хлоркой. Старую, дырявую, пропитанную химией так, что от неё слезятся глаза. Она падает в лужу на кафеле и медленно впитывает воду, становясь тяжёлой и склизкой.

Она смотрит на тряпку. Потом на меня. Потом снова на тряпку.

— Я не… — начинает она.

— Ты не что? — я наступаю на её пальцы. Ногой, всей тяжестью, медленно, с наслаждением, перекатываясь с пятки на носок. Она кричит — высоко, тонко, как зверёк, попавший в капкан. — Ты не можешь? Ты не хочешь? Ты не будешь?

Я нажимаю сильнее. Слышу, как хрустят фаланги.

— Давай, Вероника. Ртом. Или я сломаю тебе ещё пару рёбер. Для симметрии. У тебя их двенадцать пар, верно? Мы можем сделать тринадцатую. Из обломков.

Она опускается на четвереньки. Дрожит — мелко, часто, как осиновый лист на ветру. Наклоняется, берёт тряпку зубами. Я вижу, как её губы сжимаются на мокрой тряпке, как морщится нос от запаха хлорки. Поднимает голову — тряпка висит, с неё капает мыльная вода на её грудь, на живот, на бёдра. Она голая. Я не дал ей одежду. Зачем? Одежда — это для людей.

Она начинает водить тряпкой по полу — движения неуклюжие, рваные, как у сломанной куклы, у которой перерезали нитки. Тряпка то и дело выпадает изо рта — падает на кафель, шлёпается в лужу. Она подбирает её снова. Зубами. Слюна смешивается с мыльной водой, течёт по подбородку, капает на пол. Ползает по палате, как собака — как та собака, которую я видел в детстве, сбитую машиной, которая волочила задние лапы и пыталась переползти через дорогу.

Я смотрю на неё несколько минут. Потом ухожу. Не закрываю дверь — пусть знает, что я могу вернуться в любую секунду. Пусть ждёт. Пусть боится каждого шороха, каждого скрипа половиц. Это хуже, чем боль. Это ожидание. С ним я оставляю её наедине.

В кабинете меня ждёт Корнелиус. Стоит у окна, заложив руки за спину. Спина прямая, как палка. Фрак отутюжен, седые волосы зачёсаны назад. Он всегда выглядит так, будто собрался на аудиенцию к королеве. Даже когда в подвале пытают девушку.

Я сажусь в кресло, киваю ему — говори.

— Майкл, — начинает он. Голос тихий, осторожный, как у человека, который подходит к краю пропасти и знает, что один неверный шаг — и всё. — Нам нужно поговорить.

— О чём?

— О нём.

Я замираю. Медленно поворачиваю голову к Корнелиусу. Внутри что-то сжимается — холодное, липкое, незнакомое. Я не люблю это чувство. Я не привык бояться.

— Что с ним?

— Он начинает что-то подозревать, — говорит Корнелиус. — Вчера он спросил меня, почему Вероника не поднимается на пятый этаж. Я сказал, что она занята работой в подвалах. Он не выглядел убеждённым.

Я молчу. Смотрю на свои руки. На пальцах — засохшая кровь. Её кровь. Я не помню, когда поранился. Может быть, когда она царапала меня. Может быть, когда я бил её. Не важно.

— Он ходит по дому, — продолжает Корнелиус. — Не спускается ниже третьего, но ходит. Вчера я видел его у лестницы. Он стоял и смотрел вниз. Минуты три. Потом вернулся в свою комнату.

— Он что-то видел? — спрашиваю я. Голос звучит спокойно, но внутри всё кипит. Если он видел — если он знает — то вся моя игра рухнет. Он не поймёт. Он никогда не понимал.

— Не думаю. Но он чувствует. Ты же знаешь, он всегда чувствовал больше, чем должен.

Я встаю. Подхожу к окну. За стеклом — серое небо, мокрые деревья, лужи на дорожках. Дождь собирается — тяжёлые, свинцовые тучи наваливаются на горизонт, как надвигающаяся катастрофа. Я смотрю на них и думаю о том, что всё идёт не по плану.

— Что ты предлагаешь? — спрашиваю я. — Ты пришёл не просто так. У тебя есть план. Говори.

— Я предлагаю остановиться, — говорит Корнелиус.

Я резко оборачиваюсь.

— Что?

— Остановиться, — повторяет он. — Хотя бы на время. Он не выдержит, если узнает. Ты же знаешь его. Он не такой, как ты. Он не создан для этого. Он сломается. Навсегда.

— Он такой же, — говорю я. Слова вылетают сами — резко, зло, как выстрелы. — У нас одна кровь. Одна фамилия. Один дом.

— Кровь — это не главное, — Корнелиус качает головой. Медленно, печально, как учитель, который смотрит на ученика, не выучившего урок. — Он был бы не рад тому, что происходит. Ты это знаешь. Я знаю. И ты скрываешь это от него не просто так. Ты боишься. Не его — себя. Того, кем ты стал.

Я отворачиваюсь к окну. Сжимаю пальцами подоконник — так сильно, что костяшки белеют.

— Думаешь, он не знает? — спрашиваю я тихо. Голос садится, становится чужим, хриплым. — Думаешь, он не догадывается? Может быть, он рад. Может быть, он хочет, чтобы она страдала так же, как страдал Арсений.

— Нет, — голос Корнелиуса твёрдый, как сталь. В нём нет сомнений. Нет страха. Только правда, которую я не хочу слышать. — Он не хочет. Я знаю его дольше, чем ты. Я нянчил его, когда он был младенцем. Я видел, как он учился ходить. Как он плакал над мёртвой птицей, когда ему было пять лет. Он не способен на такое. И если он узнает, что ты делаешь с ней — он возненавидит тебя. И себя. За то, что не остановил. За то, что не догадался раньше. За то, что позволил этому случиться в своём доме.

Я молчу. Дождь начинается — сначала редкие капли, с лёгким стуком ударяющие в стекло, потом сплошная стена. Вода течёт по стеклу, искажая мир снаружи. Деревья расплываются в серые пятна. Небо становится одного цвета с землёй. Стекло запотевает. Я провожу по нему пальцем, оставляя полосу.

— Что ты предлагаешь? — повторяю я. Голос звучит устало. Я не спал этой ночью. Я думал о нём. О том, что он скажет, когда узнает. О том, как посмотрит на меня.

— Неделю, — говорит Корнелиус. — Всего неделю. Не трогай её. Пусть её рёбра заживут. Пусть она отдохнёт. Мы скажем ему, что она работает в другом крыле, что она занята на складах. А через неделю… решим.

— Решим?

— Ты обещал мне подумать, — напоминает Корнелиус. — Ты сказал, что не уверен, что хочешь убивать её. Ты сказал, что сомневаешься. Может быть, это знак. Может быть, это не её смерть — твоё освобождение.

Я поворачиваюсь к нему. Старик стоит неподвижно, как статуя. Как те каменные львы у входа в замок — старые, обветшалые, но всё ещё опасные. Его глаза — тёмные, глубокие, с сеткой морщин вокруг — смотрят на меня без страха. Он единственный, кто может смотреть на меня так. Единственный, кого я не трону.

— Ты боишься за неё? — спрашиваю я.

— Я боюсь за тебя, — отвечает он. — Ты теряешь контроль. Вчера ты чуть не убил её на лестнице. Сегодня душил. Если ты продолжишь в том же духе, она умрёт раньше, чем ты отомстишь до конца. Или раньше, чем он узнает правду о тебе.

— Правду? — усмехаюсь я. — Какую правду?

— Ту, которую ты сам от себя прячешь, — Корнелиус делает шаг вперёд. — Ты мстишь не за Арсения. Ты мстишь за себя. За ту боль, которую ты чувствовал, когда не смог его спасти. Ты злишься на неё, потому что она была рядом и не помогла. Но ты был далеко. Ты вообще ничего не сделал. Ты просто слушал его по телефону и говорил «всё будет хорошо». Ты так же виноват, как и она. И ты не можешь этого принять.

— Замолчи, — говорю я тихо. Голос дрожит. Я ненавижу этот дрожь.

— Она была ребёнком, — продолжает Корнелиус. — Таким же испуганным ребёнком, как и он. Она сделала выбор — плохой, трусливый, гнилой. Но она сделала его, потому что боялась. Ты делаешь то же самое сейчас. Ты боишься посмотреть правде в глаза.

— Я сказал — замолчи! — я бью кулаком по стене. Штукатурка трескается, осыпается на пол. Костяшки разбиты в кровь. Боль приятная. Настоящая.

Корнелиус молчит. Смотрит на меня. В его глазах — не страх. Не жалость. Только спокойствие человека, который сказал всё, что должен был сказать.

Я сажусь в кресло. Закрываю глаза. Дождь стучит по крыше, по стёклам, по моей голове. Я чувствую каждый удар. Каждый, как молоток по гвоздю.

— Неделя, — говорю я. Голос чужой, надломленный. — Пусть будет неделя. Но если она что-то сделает — если попытается сбежать, если заговорит с ним, если посмотрит на него не так...

— Этого не случится, — перебивает Корнелиус. — Я прослежу. Я не спущу с неё глаз.

— Хорошо, — я открываю глаза. Смотрю в потолок. На лепнине — трещина. Как та, что она считала в раздевалке, когда её дружки топили Арсения в унитазе. — Неделя. Но потом я закончу то, что начал.

— Посмотрим, — говорит Корнелиус и выходит. Дверь закрывается за ним с мягким щелчком. Я остаюсь один.

Дождь стучит в окно. Где-то внизу, в палате, она лежит на полу и лижет тряпкой плитку. И не знает, что получила отсрочку. Что кто-то, о ком она даже не догадывается, спас её от меня. На один день. На неделю. Не больше.

Я достаю телефон. Открываю фотографию — Арсений, выпускной, он стоит у школы и улыбается. Единственная фотография, где он улыбается по-настоящему — не криво, не через силу, не пытаясь скрыть боль. Просто улыбается. Светло. Доверчиво. По-детски. Ему уже было семнадцать, а он выглядел на четырнадцать. Худой, нелепый, в своей единственной белой рубашке. И эта улыбка — такая редкая, такая хрупкая — она была для неё. Для Вероники. Он думал, что она придёт. Что примет его подарок. Что она хотя бы посмотрит в его сторону.

Она не пришла.

Я помню тот вечер. Я приехал на выпускной — тайком, чтобы он не знал. Стоял за углом школы и смотрел. Она была с Катей, с Пашей, со всей своей гнилой свитой. Арсений подошёл к ней с той деревянной птицей. Я видел, как дрожали его руки. Как он протягивал ей свёрток. Как она развернулась и ушла. А потом раздавила птицу. Я видел это. Видел его слёзы. Видел, как он стоял на коленях и собирал щепки.

Я ничего не сделал. Не подошёл. Не обнял. Не сказал «поехали домой, брат, хватит, они не стоят тебя». Я стоял за углом и смотрел. Как и она. Мы с ней одинаковые. Мы оба смотрели в стену.

Я смотрю на фотографию долго. Потом закрываю.

— Прости, брат, — говорю я в пустоту. — Я не могу остановиться. Не могу. Потому что если я остановлюсь, то увижу себя. И мне придётся признать, что я не лучше неё. Что я такой же трус. Что я тоже смотрел в стену.

Никто не отвечает. Дождь стучит. Где-то в доме тихо играет музыка — он включил своё радио. Он любит старые пластинки. Джаз. Я узнаю мелодию — Армстронг, «What a Wonderful World». Ирония.

Я встаю, подхожу к бару. Наливаю виски — три пальца, не разбавляя. Пью залпом. Жжёт горло, разливается теплом по пустому желудку. Я не ел со вчерашнего дня. Не хочется.

Я думаю о том, что сказал Корнелиус. «Ты мстишь за себя». Может быть. Может быть, он прав. Может быть, я хочу убить в ней того труса, который живёт во мне. Может быть, каждый удар, каждый разряд, каждый крик — это не месть. Это самоубийство. По частям. Снаружи внутрь.

Я наливаю ещё. Пью медленнее. Дождь не прекращается.

Она там, внизу. Лежит на кафеле. С тряпкой во рту. С переломанными рёбрами. С разбитым лицом. И не знает, что я тоже сломан. Что мы с ней — две половинки одного целого. Жертва и палач. Трус и трус.

Я ставлю стакан. Беру телефон. Открываю другую фотографию — Арсений в детстве. Ему пять лет. Он сидит на качелях и смеётся. У него выпал молочный зуб, и он показывает мне дырку во рту. «Майкл, смотри, я как вампир!» Он смеётся. И я смеюсь. Тогда я ещё умел смеяться.

Я закрываю телефон. Кладу его на стол.

— Неделя, — говорю я себе. — Одна неделя. А потом я убью её. Или отпущу. Или убью себя. Или ничего не изменится.

Я не знаю. Впервые за долгое время я не знаю, что будет дальше.

Дождь стучит. Я смотрю в окно. И жду. Жду, когда всё кончится. Или только начнётся.

13 страница15 мая 2026, 20:00

Комментарии

0 / 5000 символов

Форматирование: **жирный**, *курсив*, `код`, списки (- / 1.), ссылки [текст](https://…) и обычные https://… в тексте.

Пока нет комментариев. Будьте первым!