10 глава
Майкл
Утро. Дождь кончился, но воздух всё ещё сырой, холодный, липкий. Я выхожу во двор с кружкой кофе — чёрного, крепкого, без сахара. Небо серое, трава мокрая, будка выглядит так, будто вот-вот развалится. Я подхожу. Корнелиус уже здесь — он отодвигает доску, которой был заколочен вход.
— Вылезай, — говорю я.
Она выползает на четвереньках. Голая, в одном БДСМ-белье, которое превратилось в мокрые тряпки. Волосы слиплись, лицо — месиво из синяков, ссадин и запёкшейся крови. Губы синие. Её трясёт — от холода, от страха, от всего сразу.
Я делаю глоток кофе. Горький. Неправильный. Корнелиус сегодня пережарил зёрна. Я морщусь, смотрю на кружку, потом на неё. Она сидит на четвереньках, опустив голову, и ждёт. Она уже знает, что ждать — единственное, что ей остаётся.
Я выливаю кофе ей на голову. Горячий. Она дёргается, но не кричит — только шипит сквозь зубы, когда жидкость стекает по лицу, по шее, по спине, попадает в раны.
— Холодно? — спрашиваю я. — Это согреет.
Она молчит.
Корнелиус бросает на землю миску. Металлическую, старую, с отколотой эмалью. Внутри — каша. Овсяная, жидкая, серая, с комками. Её готовили для собак, но собаки у меня нет. Есть она.
Она смотрит на миску. Глаза расширяются. Я не успеваю сказать ни слова — она бросается на кашу, как зверь, который не ел неделю. Руки дрожат, она зачерпывает кашу горстями, пихает в рот, давится, кашляет, но не останавливается. Каша размазывается по её лицу, по подбородку, падает на грудь. Она не замечает ничего. Она ест.
Я смотрю на Корнелиуса. Он смотрит на меня.
— Мы не сказали «ешь», — говорю я.
— Нет, — соглашается он.
— Ошибка, — говорю я.
Мы хватаем её одновременно. Я за волосы, Корнелиус за плечо. Она взвизгивает — каша вылетает изо рта, миска переворачивается. Мы тащим её к старой яблоне — кривой, корявой, с низкими ветками. Корнелиус бросает верёвку через ветку, я связываю ей руки за спиной и поднимаю их вверх. Она висит на верёвке, едва касаясь земли носками. Босяком — я не дал ей обувь.
— За что? — шепчет она. — Я просто хотела есть.
Я не отвечаю. Корнелиус подаёт кнут. Тот самый — длинный, чёрный, с несколькими хвостами. Сегодня я буду бить сам.
Первый удар. Она вскрикивает. Кнут обвивает спину, оставляет красные полосы поверх старых ран.
Второй. Она дёргается, верёвка врезается в запястья.
Третий. Она кричит — громко, на всю округу. Птицы срываются с веток.
Я бью ровно двадцать раз. Не считаю — просто бью, пока рука не устаёт. Её спина превращается в месиво. Кровь течёт по пояснице, по ногам, капает на траву. Она не теряет сознание — я вижу по её глазам. Она в себе. Она всё чувствует.
— Развяжите её, — говорю я Корнелиусу.
Она падает на землю. Лежит в луже собственной крови, тяжело дышит.
— Теперь туалет, — говорю я. — По-большому.
Она поднимает на меня глаза. Красные, опухшие. В них нет вопроса — только тупая покорность.
— Прямо здесь, — говорю я. — На траву. Корнелиус, принеси лопатку.
Она не двигается.
— Ты не слышала? Я сказал — какай.
Она садится на корточки, как собака. Стыд — он всё ещё есть, я вижу по тому, как краснеют её щёки, как дрожат плечи. Она зажмуривается. Тужится.
Это занимает время. Несколько минут. Я стою, скрестив руки, и смотрю. Корнелиус стоит рядом с лопаткой. Пахнет — резко, кисло. Она заканчивает. Открывает глаза. Смотрит на то, что сделала.
— А теперь съешь это, — говорю я.
Она смотрит на меня. Впервые за долгое время в её глазах появляется что-то, кроме страха. Отвращение. Надежда, что я пошутил.
— Ты слышала, — говорю я. — Ешь. Или я разотру это по твоему лицу лопаткой.
Она опускается на четвереньки. Подползает к кучке. Её руки дрожат. Она зачерпывает пальцами. Подносит ко рту. Закрывает глаза. Кладет в рот. Жуёт.
Её вырывает сразу же. Рвотные массы смешиваются с тем, что она должна съесть. Она смотрит на эту кашу, на меня, снова на кашу. И продолжает. Зачерпывает, кладёт в рот, жуёт, глотает через рвоту.
Я смотрю на часы. Через семь минут она съедает всё. Сидит на четвереньках, дрожит, по подбородку течёт смесь кала и рвоты.
— Хорошая девочка, — говорю я. — Корнелиус, дай ей платье.
Он бросает ей платье горничной — чистое, выглаженное, с белым фартуком. Она натягивает его на дрожащее тело. Платье пачкается в крови и грязи почти сразу.
— На работу, — говорю я. — Сегодня ты моешь лестницу.
Лестница — главная, парадная, мраморная. Сорок восемь ступеней. Каждую нужно протереть вручную, тряпкой, на коленях. Я сажусь в кресло на втором этаже, откуда видно всё. Корнелиус стоит рядом.
Она работает. Медленно, мучительно. Каждое движение даётся ей с трудом — спина исполосована, ноги порезаны стеклом со вчерашних туфель (я заметил, что осколки всё ещё торчат в её подошвах — она не вытащила их). Она ползёт вверх по ступеням, тряпка в руках, голова опущена.
Иногда она останавливается. Переводит дыхание. Корнелиус щёлкает пультом — вибратор внутри неё бьёт током. Она дёргается и продолжает.
Ошибки. Она не отжимает тряпку — остаются разводы. Она не дотирает углы. Она слишком громко дышит. Корнелиус записывает, я наблюдаю. В какой-то момент мне становится скучно.
Я ухожу в кабинет.
Компьютер. Старые записи с камер школы — я взломал их ещё до того, как всё началось. Тогда я искал доказательства. Теперь я ищу кое-что другое.
Я проматываю файлы. Пять лет назад. Вероника — новая ученица, перевелась в эту школу из другой. Ей тогда было двенадцать, она носила косички и смотрела в пол. Я нахожу нужную запись. Первый учебный день.
Коридор. Перемена. Вероника стоит у шкафчика, пытается открыть его. Рядом — Катя, Паша, Макс. Те же лица. Те же ухмылки. Только жертва другая.
— Новая, — говорит Катя, подходя ближе. — Ты из какой школы?
— Из пятьдесят седьмой, — тихо отвечает Вероника.
— А почему ушла?
Молчание. Вероника опускает глаза.
— Я слышала, тебя травили там, — продолжает Катя. — Говорят, ты ябеда. Или нет?
Паша толкает Веронику плечом. Она отлетает к шкафчикам.
— А ну отвечай, когда с тобой разговаривают!
— Я не ябеда, — шепчет она.
— А кто? — Макс наступает ей на ногу. — Кто ты?
Она поднимает глаза. В них — паника. Такая же, как у Арсения. Такой же загнанный зверёк.
— Я… я своя, — говорит она. — Я буду делать всё, что скажете.
Катя улыбается. Потом бьёт её по лицу — раз, другой. Проверяет. Вероника не отвечает. Не защищается. Только закрывает лицо руками и плачет.
— Слабачка, — говорит Паша. — Не нужна нам такая.
Они уходят. Вероника остаётся одна у шкафчика. Она трогает разбитую губу, смотрит на кровь на пальцах. И в её глазах что-то меняется. Не сразу. Медленно, как замерзающая вода.
Я проматываю дальше. Следующий день. Та же перемена. Тот же коридор. Вероника стоит в окружении Кати и её свиты. Теперь она не плачет. Она слушает.
— …и этот урод, Арсений, — говорит Катя. — Он везде суёт свой нос. Ненавижу его.
Вероника кивает. Осторожно, как будто проверяет, правильно ли.
— Он и правда… странный, — говорит она.
— Завтра мы зальём его рюкзак клеем, — говорит Паша. — Будешь с нами?
Вероника молчит секунду. Потом поднимает голову. В её глазах — та же надежда, которую я видел у Арсения. Только другая. Это надежда выжить. Стать своей. Не быть жертвой.
— Буду, — говорит она.
Я проматываю на несколько часов вперёд. Спортзал. Арсений переодевается. Вероника заходит вместе с Катей. Они смеются. Арсений вздрагивает, когда видит их.
— Эй, ты, — говорит Катя. — Иди сюда.
Арсений не двигается. Паша и Макс подходят к нему с двух сторон.
— Я сказала — иди.
Вероника стоит у стены. Скрестив руки. На её лице — ни тени сомнения. Катя поворачивается к ней:
— Вероника, покажи ему, где его место.
Вероника подходит к Арсению. Он смотрит на неё — с надеждой. С тем же выражением, с которым он смотрел на неё потом три года. Она берёт его за плечо — и толкает. Он падает. Паша и Макс подхватывают его, тащат к мусорному баку.
— Внутрь, — говорит Катя.
Арсений пытается вырваться. Но его поднимают и перекидывают через край бака. Он падает в мусор — в огрызки, в бумагу, в гнилые остатки.
— Хорошая работа, Вероника, — говорит Катя и хлопает её по плечу.
Вероника улыбается. Первый раз на записи. Улыбка кривая, неуверенная, но настоящая.
Я выключаю видео. Сижу в темноте. На экране — чёрный квадрат.
Вот она, настоящая Вероника. Не серая мышь, которая стояла в стороне и смотрела в стену. А девочка, которую травили. Которая знала, каково это — быть жертвой. Которая выбрала стать палачом, только чтобы не быть жертвой.
Она перекинула Арсения в мусорный бак — потому что её саму перекидывали в такой же. Она выливала на него сок — потому что на неё выливали. Она смотрела, как его топят в унитазе — потому что кто-то смотрел, как топят её.
Она не была главной. Она никогда не была главной. Она была трусом. Но трус, который знает боль жертвы и всё равно выбирает сторону палача — это хуже, чем палач. Палач хотя бы честен. А она — предательница. Предательница собственного прошлого, собственной боли, собственной человечности.
Я усмехаюсь. Закрываю ноутбук.
На часах — восемь вечера. Я не заметил, как прошло время.
Я спускаюсь вниз. Вероника стоит в углу столовой на осколках стекла — Корнелиус выполнил моё распоряжение. Её ноги в крови, она ерзает, переминается с одной на другую. Корнелиус щёлкает пультом — ток. Она дёргается, но остаётся на месте.
Я сажусь ужинать. Медленно, смакуя каждый кусок. Она смотрит на еду — я вижу по её глазам. Она голодна. Каша, которую она съела утром, давно вышла вместе с тем, что она потом съела. Её желудок пуст.
Она стонет — тихо, почти беззвучно. Корнелиус бьёт током. Она закусывает губу, чтобы не издать ни звука. Я ем.
— Корнелиус, — говорю я, отодвигая тарелку. — Приготовь комнату.
— Какую? — спрашивает он.
— Ту, с террариумом. Но не для пауков. Для кое-чего покрупнее.
Он кивает и уходит. Я встаю из-за стола, подхожу к Веронике. Она дрожит, смотрит в пол.
— Пойдём, — говорю я и беру её за локоть.
Она идёт за мной, хромая — осколки всё ещё в ногах. Мы спускаемся в подвал, но не в пыточную. В другую дверь. За ней — комната с голыми каменными стенами, бетонным полом и железными кольцами на стене.
— Руки сюда, — говорю я и пристёгиваю её запястья к кольцам. Потом ноги — широко, так что она стоит, распятая. Я проверяю замки — надёжно.
Входит Корнелиус. В руках у него большой пластиковый контейнер с крышкой. В контейнере что-то движется. Тяжело, медленно.
— Принёс, — говорит Корнелиус и ставит контейнер на пол.
Я открываю крышку.
Змея. Анаконда. Не самая большая — метра два с половиной, но толстая, мускулистая, с чешуёй, которая переливается в тусклом свете. Голова — размером с мой кулак. Глаза — жёлтые, с вертикальными зрачками. Она лежит в контейнере, свернувшись кольцами, и медленно шевелит языком.
Вероника смотрит на неё. Я жду крика. Но она не кричит. Она сжимается, но не кричит. Она боится пауков — я знаю. Змей, видимо, нет.
— Напрасно ты не боишься, — говорю я.
Корнелиус достаёт из пакета куски сырого мяса. Говядина, ещё розовая, с кровью. Он раскладывает их вокруг Вероники — у ног, между ног, на плечи, на грудь. Кладет кусок ей на голову. Она замирает.
— Анаконды, — говорю я, — не ядовиты. Они душат. Сначала сжимают жертву так, что ломаются кости. Потом ждут, пока сердце остановится. И только потом глотают.
Змея выползает из контейнера. Медленно, плавно, как живая река. Она ползёт к Веронике. Вероника смотрит на неё — и теперь в её глазах появляется страх. Настоящий. Потому что анаконда большая. Потому что мясо вокруг пахнет. Потому что змея голодна.
— Мы будем наблюдать, — говорю я. — С камер. Если она начнёт тебя душить — мы подождём. Пока не услышим треск костей. Потом заберём. Если ты выживешь — будешь знать, каково это. Если нет — что ж, я проиграл спор. Но это вряд ли.
Я выхожу. Корнелиус за мной. Дверь закрывается.
Мы идём в комнату наблюдения. На экране — Вероника, прикованная к стене. И анаконда.
Змея ползёт медленно. Она не спешит. Она чувствует тепло, чувствует запах крови — не только мяса, но и свежих ран на теле Вероники. Она подползает к её ноге. Вероника замирает, не дышит.
Анаконда касается её головой. Изучает. Язык — быстрый, чёрный — касается кожи Вероники. Та вздрагивает, но не кричит.
Змея ползёт выше. По ноге, по бедру. Кусок мяса, привязанный к поясу Вероники, привлекает её. Она обвивает бедро Вероники — один виток, второй. Не сильно, просто чтобы закрепиться.
Вероника начинает дрожать. Вся. Мелко, как в лихорадке.
Анаконда поднимается выше. К животу. К груди. Она чувствует тепло, чувствует биение сердца — самое тёплое место. Она ползёт к сердцу.
Вероника закрывает глаза.
Змея обвивает её талию. Один виток. Второй. Третий. Начинает сжимать.
Я слышу, как Вероника выдыхает — резко, как будто из неё выбили воздух. Её глаза открываются, рот открывается в беззвучном крике. Анаконда сжимается. Медленно, равномерно, как гидравлический пресс.
Я вижу, как напрягаются мышцы Вероники. Как краснеет её лицо. Как она пытается вдохнуть — и не может. Змея сжимает рёбра. Ещё немного — и они хрустнут.
Вероника издаёт звук. Не крик — хрип. Воздух выходит, но не заходит.
— Корнелиус, — говорю я. — Хватит.
Он кивает и идёт в комнату. Я смотрю на экран: он отвлекает змею мясом, отжимает голову палкой, разматывает кольца. Вероника падает на пол, когда последний виток освобождает её. Она лежит, хватая ртом воздух, кашляет, и плачет.
— Отнеси её в камеру, — говорю я в интерком. — Завтра продолжим.
Корнелиус поднимает её. Она не сопротивляется. У неё нет сил.
Я выключаю монитор. Встаю, иду к себе. В голове — её лицо. Как она смотрела на змею. Как она не кричала. Как она боялась, но не кричала.
Она изменилась. Или я просто не знал её настоящей.
Всё равно. Завтра будет новый день.
