5 глава
Вероника
День тянулся как резина. Каждая минута — липкая, серая, бесконечная. Я ползала на коленях по мраморным полам восточной галереи, и мои руки уже не болели — они онемели. Я перестала чувствовать пальцы где-то после третьего часа. Колени были сбиты в кровь ещё утром, но Корнелиус не дал мне пластыря. Он сказал: «Горничные не носят повязки. Это неэстетично».
Я мыла полы, которые уже были чистыми. Протирала пыль, которой не было. Начищала серебро, которое блестело как зеркало. И каждые полчаса Корнелиус находил ошибку.
Ошибка номер одиннадцать — ты дышишь слишком громко. Двенадцать — твоя тень падает на картину. Тринадцать — ты неправильно держишь тряпку.
Я перестала спорить после шестой. Бесполезно.
К обеду меня начало трясти. Не от холода — в замке было тепло. От голода. Я не ела со вчерашнего куска хлеба. Во рту пересохло. Я смотрела, как Корнелиус ест суп в столовой, и у меня сводило желудок.
— Продолжай, — сказал он, не поднимая головы.
Я продолжала.
В четыре часа я мыла посуду на кухне. Тарелки, чашки, бокалы — всё хрупкое, дорогое, с золотыми ободками. Руки скользили, пальцы не слушались. Я взяла очередную тарелку, и она выпала.
Звук был оглушительным. Фарфор разлетелся на сотню осколков, белых, острых, как зубы. Я замерла. Подняла глаза. Корнелиус стоял в дверях.
— Ошибка номер двадцать, — сказал он спокойно. — Убирай. Голыми руками.
Я опустилась на колени и начала собирать осколки. Пальцы хватали крупные куски, складывали в совок. Потом я взялась за мелкие. Один из них вошёл в подушечку указательного пальца. Я дёрнула руку. Кровь — алая, яркая — потекла по пальцу, капнула на пол.
— Продолжай, — повторил Корнелиус.
Я убирала голыми руками. Осколки врезались в кожу, оставляя порезы. Кровь смешивалась с водой, которую я вытирала тряпкой. К концу уборки обе мои ладони были изрезаны. Я сжимала и разжимала пальцы, и из ран сочилась прозрачная сукровица.
— Можно мне обработать? — спросила я тихо.
Корнелиус посмотрел на мои руки.
— Нет.
Весь день я работала с открытыми ранами. Полоскала бельё — и соль из порошка жгла порезы так, что я кусала губы до крови. Натирала серебро — и ткань въедалась в ранки, раздирая их заново. Мыла полы — и вода с хлоркой попадала в каждую царапину, заставляя меня шипеть от боли.
К семи часам мои руки превратились в два куска мяса. Пальцы распухли, кожа вокруг порезов покраснела и горела. Я не могла сжать кулак. Я не могла взять ничего, не застонав.
— Достаточно, — сказал Корнелиус. — Майкл ждёт тебя.
Он привёл меня в подвал. Не в ту комнату, где были козлы. В другую. Глубже. Туда, где пахло сыростью, плесенью и чем-то металлическим. Я никогда здесь не была.
Посередине комнаты стоял стул. Не обычный — железный, с подлокотниками и ремнями. Рядом — стол с инструментами. На стене — провода, какие-то щитки, лампочки. В углу — ведро с водой.
Майкл уже был там. Он стоял у стола, спиной ко мне, и что-то перебирал.
— Раздень её, — сказал он, не оборачиваясь.
Корнелиус шагнул ко мне. Я попятилась, упёрлась в стену.
— Нет, — прошептала я. — Пожалуйста, нет.
Корнелиус схватил меня за воротник платья и рванул вниз. Сатин треснул, пуговицы разлетелись. Платье упало к ногам. Он снял с меня бельё — грубо, не глядя. Я стояла перед ними голая, прижимая руки к груди, трясясь от холода и страха.
— Садись, — сказал Майкл, указывая на железный стул.
Я села. Металл был ледяным. Ремни защёлкнулись на запястьях, лодыжках, поясе. Я не могла пошевелиться.
Майкл подошёл ко мне с маленьким пузырьком.
— Твои руки — это проблема, — сказал он. — Они грязные. Раны могут загноиться. Я продезинфицирую.
Он вылил спирт мне на ладони.
Я закричала. Это было не похоже на боль — это был огонь. Жидкий огонь, который влился в каждую царапину, в каждую ранку, добрался до нервов. Я дёргалась в ремнях, пытаясь вырвать руки, но они были привязаны. Кричала так, что сорвала голос. Спирт стекал с пальцев, капал на пол, а внутри ладоней продолжало гореть.
Майкл ждал, пока крик стихнет. Потом взял со стола два металлических зажима — маленькие, с зубчиками внутри, похожие на крокодильи пасти. Он поднёс их к моей груди.
— Это поможет тебе сосредоточиться, — сказал он.
Зажимы сомкнулись на сосках. Я вскрикнула — не так громко, как от спирта, но боль была острее, точечнее. Зубчики впились в нежную кожу. Я чувствовала, как они сжимаются всё сильнее, как будто кто-то щипает меня изнутри.
Майкл отошёл к стене и взял в руки два провода с зажимами на концах. Он подключил их к щитку.
— Ты знаешь, что такое электричество? — спросил он. — Оно очень полезное. Оно заставляет мышцы сокращаться. Даже те, которые ты не можешь контролировать.
Он прикрепил зажимы к моим ногам — к внутренней стороне бёдер, близко к промежности. Я смотрела на это и не могла дышать.
— А теперь — опарыши, — сказал Майкл, и Корнелиус поставил перед ним ведро.
Ведро кишело. Белые, жирные, извивающиеся личинки. Они копошились, переползали друг через друга, и от них пахло чем-то сладковато-гнилостным. Мой желудок сжался.
— Куда бы их положить? — задумчиво сказал Майкл. — Туда, где тепло и влажно. Где они смогут расти.
Он подошёл ко мне. Опустил руку в ведро, зачерпнул горсть опарышей. И положил их мне между ног.
Я заорала. Личинки ползали по самому чувствительному месту, щекотали, вползали туда, куда не должны были попадать. Я чувствовала каждую из них — холодных, скользких, извивающихся. Мои бёдра сжались, но провода с зажимами мешали. Я дёргалась, но ремни держали крепко.
Майкл отошёл к щитку. Взялся за рубильник.
— Первый раз — маленький, — сказал он. — Для разминки.
Он щёлкнул тумблером.
Мир взорвался белым светом.
Я не знаю, сколько это длилось. Секунду. Вечность. Ток прошёл через мои ноги, через бёдра, через живот, ударил в грудь. Зажимы на сосках заискрили, я почувствовала запах горелой плоти. Мышцы свело судорогой — я выгнулась на стуле так, что хрустнул позвоночник. Рот открылся в беззвучном крике, потому что голосовые связки отказали.
Ток отключился. Я обмякла, повисла на ремнях. Из носа текла кровь. Я не могла дышать — только хрипеть, ловить ртом воздух, как выброшенная на берег рыба.
— Это был разряд в пятьдесят вольт, — сказал Майкл. — Всего пятьдесят. Следующий будет сто. Потом двести. Потом — я уже не помню, что будет потом.
Он поднял рубильник снова.
Я кричала весь вечер. Сто вольт — и я вырвала ремни на левой руке, но они держали, только кожа слезла. Двести — и я потеряла контроль над мочевым пузырём. Триста — и я начала видеть галлюцинации. Стены поплыли, лицо Майкла превратилось в маску, а опарыши — в белых червей, которые ползли по моему телу, вползали в рот, в уши.
Я не помню, когда он остановился. Помню только, что в какой-то момент ток исчез, и меня вырвало. Жёлчью, пополам с кровью. Я висела на ремнях, голая, мокрая, с обожжёнными сосками и личинками, всё ещё ползающими между ног.
Майкл отстегнул ремни. Я рухнула на пол, как тряпичная кукла.
— Отнеси её в тёмную комнату, — сказал он Корнелиусу. — Привяжи к стене.
Меня волокли по коридору. Я не могла идти — ноги не слушались, мышцы всё ещё сокращались в такт несуществующему току. Корнелиус привёл меня в ту самую каморку метр на метр, без окон. На стене были кольца — железные, вмурованные в бетон. Он надел мне на запястья наручники и поднял руки вверх, так что я повисла на них, едка касаясь пола кончиками пальцев.
— Спокойной ночи, — сказал он и вышел.
Свет погас.
Я осталась одна в темноте, подвешенная к стене, голая, с опарышами, всё ещё копошащимися у меня между ног, с обожжёнными руками и сосками, с кровью, текущей из носа.
И тогда пришли воспоминания.
Первое.
Выпускной.
Вечер. Тёплый, почти летний. Мы стояли на крыльце школы — все наши, пьяные после неофициальной части. Катя танцевала на ступеньках, Паша курил, Макс кого-то обнимал. Я стояла у перил, сжимая в руке бокал с дешёвым шампанским.
Арсений появился из темноты. Он не был приглашён — он никогда никуда не был приглашён. Но он пришёл. Один. В своей единственной рубашке — белой, поглаженной, но старой, с вытянутым воротом. Волосы зачесаны назад, но одна прядь всё равно упала на лоб.
Он шёл прямо ко мне.
Я замерла. Катя тоже замерла — я краем глаза видела, как она ухмыльнулась и достала телефон.
— Вероника, — сказал Арсений тихо. Голос у него дрожал, но он старался держаться прямо. — Я хочу тебе кое-что отдать.
В руках у него был свёрток. Небольшой, неаккуратно завёрнутый в газету — она была мятой, с пятнами, но свёрток он держал так бережно, будто это был хрусталь.
Я не взяла. Я смотрела на свёрток, потом на него.
— Это просто… — он запнулся, сглотнул. Кадык дёрнулся на его тонкой шее. — Это просто подарок. На память. Я понимаю, что мы не друзья. Я понимаю, что ты… что тебе со мной нельзя. Но ты была единственной, кто иногда смотрел на меня без отвращения. Хотя бы изредка.
Он протянул свёрток. Руки у него тряслись. Я видела, как дрожат его пальцы — длинные, с обкусанными ногтями. Он всегда их грыз. От нервов.
— Арсений, отстань, — сказала я. Голос прозвучал ровно. Холодно. Я тренировалась этому голосу три года. — Иди домой.
— Просто возьми, — он почти умолял. В его глазах зажглась та самая надежда — хрупкая, глупая, безнадёжная. Такая же, как он сам. — Это не дорого. Это просто…
— Я сказала — отстань.
Я развернулась и ушла. Сделала два шага к Кате, которая снимала всё на телефон и улыбалась. Я знала: если я возьму этот свёрток, завтра все узнают. И меня начнут травить так же, как его. Я не могла этого допустить. Я не хотела оказаться на его месте.
Я не обернулась. Но я слышала.
Слышала, как он стоял и молчал. Как его дыхание стало прерывистым. А потом — шорох газеты. Он развернул свёрток сам.
Я не удержалась. Краем глаза, через плечо, я посмотрела.
Это была деревянная фигурка. Птица. Маленькая, размером с ладонь, вырезанная вручную. Неровные крылья — одно чуть выше другого. Кривой клюв, который скорее походил на утиный, чем на птичий. Краска — синяя, но кое-где облупившаяся, и видно было, что он перекрашивал её несколько раз, пытаясь добиться идеала. Глаз у птицы не было — только две ямки от шила.
Он сам сделал её. Я поняла это сразу. По неровным линиям, по следам ножа на дереве, по тому, как трепетно он держал её в ладонях. Он вложил в эту фигурку всё, что у него было. Все свои одинокие вечера. Все свои мечты о том, что однажды кто-то скажет ему «спасибо».
Он положил фигурку на ступеньку, где я только что стояла. Аккуратно, как будто она могла разбиться.
А потом я сделала то, что не могу забыть до сих пор. То, от чего у меня сейчас, в этой тёмной комнате, сворачивается желудок и останавливается сердце.
Я развернулась. Подошла. Подняла фигурку — она была тёплой от его рук. Посмотрела на неё. Посмотрела на него. В его глазах снова зажглась надежда — такая яркая, такая больная, что мне стало душно.
— Ты… — начала я.
И раздавила фигурку.
Просто сжала её в кулаке. Дерево хрустнуло. Крылья сломались. Кривой клюв отлетел в сторону. Я разжала пальцы, и на ступеньку упали щепки — синие осколки того, что он делал, наверное, месяц.
Арсений смотрел на эти щепки. Смотрел долго. Потом поднял глаза на меня. В них не было злости. Не было ненависти. Там были слёзы — крупные, прозрачные, которые он не вытирал. Они текли по его щекам, по подбородку, капали на белую рубашку.
— Зачем? — спросил он. Одно слово. Тихим, ломающимся голосом.
Я не ответила. Я смотрела на него, и внутри меня что-то умирало. Что-то маленькое, живое, что ещё теплилось в груди. Оно умерло в тот момент, когда я увидела его слёзы.
Он развернулся и ушёл. Не побежал — ушёл. Медленно, как будто ноги не слушались. Его плечи тряслись. Он не обернулся. Он больше никогда на меня не обернётся.
Катя хлопнула меня по плечу: «Круто, Вероника! Ты реально жестокая!» Все смеялись. Кто-то пил шампанское. Кто-то танцевал. А я стояла и смотрела на щепки на ступеньках. И мне хотелось выть.
Я не выла. Я улыбнулась Кате. И пошла дальше — туда, где было безопасно. Где меня не тронут. Где я останусь своей.
Я не знала тогда, что Арсений забрал эти щепки. Нашёл их поздно ночью, когда все разошлись. Собрал каждую, сложил в спичечный коробок и спрятал под подушку. Я узнала об этом только после его смерти — из его дневника, который Майкл читал вслух, когда мы сидели в том проклятом сарае.
«Она сломала птицу, — написал он. — Но я всё равно люблю её. Потому что, может быть, она просто боится. Может быть, если я буду любить достаточно сильно, она перестанет бояться».
Он так и не понял. Я боялась не его. Я боялась стать им.
Второе.
Перемена. Зима. Арсений сидел на подоконнике в конце коридора — там, где никто не ходил, потому что батареи там не работали и было холодно. Он что-то читал. Не учебник — книгу. Старую, потрёпанную, без обложки. Он всегда читал. Это было его единственное убежище.
Мы шли мимо — я, Катя, Лена. Катя что-то рассказывала, я смеялась. И тут Катя заметила Арсения.
— О, смотрите, наш любимый изгой, — сказала она громко, чтобы он слышал. — Читает, наверное, про то, как завести друзей.
Арсений поднял голову. Увидел нас. Закрыл книгу и спрятал за спину — машинально, как будто мы могли отнять.
— Эй, ты, — Катя подошла к нему. — Покажи, что читаешь.
— Это… это неинтересно, — сказал он тихо.
— Покажи, я сказала.
Он не двинулся с места. Катя выхватила книгу у него из-за спины. Он даже не успел сжать пальцы — она просто вырвала её. Переплёт треснул.
— «Сто лет одиночества», — прочитала Катя вслух. — О, какой чувствительный. Маркес. Любовь, страдания, всё такое.
Она посмотрела на меня.
— Вероника, хочешь почитать?
Она протянула мне книгу. Я взяла её. Она была тёплой от его рук. На обложке — потёртости, закладка — старый билет на автобус. Я открыла её на середине. Увидела подчёркнутые строки — карандашом, бледно, но аккуратно.
«Он понял, что не может жить дальше, потому что его реальность была слишком далека от мечты».
Я посмотрела на Арсения. Он стоял, прижавшись к холодной стене, и смотрел на книгу в моих руках. В его глазах был такой ужас, будто я держала не книгу, а его сердце.
— Пожалуйста, — сказал он. — Только не рвите. Пожалуйста. Это единственная…
— Что ты нам дашь? — перебила Катя.
— Всё что хотите. Я буду делать всё, что скажете. Только верните книгу. Она из библиотеки, я её не сдал ещё…
Катя засмеялась. Посмотрела на меня.
— Брось её в урну, — сказала она. — Прямо в ту, где мусор от столовой. С остатками компота.
Я подошла к урне. Она стояла у входа в столовую, переполненная, с коричневой жижей на дне. Арсений смотрел на меня. Он не бежал, не вырывал книгу. Он просто смотрел — и молил одними глазами.
Я опустила книгу в урну. Она упала в компот, страницы сразу потемнели, начали размокать. Маркес тонул в яблочном пюре и кожуре от бананов.
— Нет, — выдохнул Арсений.
Он бросился к урне. Запустил туда руку — по локоть, в эту жижу — и вытащил книгу. С неё капало коричневое, страницы слиплись, обложка отвалилась. Он прижал её к груди, как ребёнка, и заплакал. Тихо, без звука. Слёзы смешивались с компотом на его щеках.
— Зачем? — спросил он шёпотом. — Зачем ты это сделала? Я же ничего тебе не сделал.
Я не ответила. Я смотрела на него — на его руки, перепачканные в мусоре, на книгу, которую он пытался отчистить рукавом, на слёзы — и внутри меня было пусто.
— Пошли, — сказала Катя, дёрнув меня за руку. — Он нытик, скучно.
Я пошла за ней. Обернулась только раз. Арсений сидел на корточках у урны и вытирал книгу своей единственной белой рубашкой. Он так и не поднял на меня глаз.
Я думала, он простит. Я думала, что он привык. Я думала, что это просто игра, что после школы всё закончится, что мы станем взрослыми и забудем.
Я не знала, что он запомнил каждую секунду. Каждую слезу. Каждый раз, когда я смотрела в стену, пока его топили. Каждый раз, когда я проходила мимо, пока его били. И книгу. И птицу.
Особенно птицу.
Сейчас, вися на цепях в тёмной комнате, с опарышами между ног и обожжённой кожей, я думаю только об одном. О том, что если бы я тогда взяла эту деревянную птицу. Если бы сказала «спасибо». Если бы один раз, всего один раз, не отвернулась.
Может быть, он не повесился бы. Может быть, сейчас он сидел бы в своей комнате, резал ножом по дереву и улыбался.
А может быть, нет.
Потому что я делала это снова и снова. Три года. Тысяча мелочей. Каждая — как гвоздь в его гроб.
И теперь я здесь. И пауков нет — я поняла это через час. Корнелиус солгал. Но есть кое-что пострашнее пауков. Это я сама.
Я закрываю глаза и плачу. Тихо, чтобы не услышал Майкл. Плачу по Арсению. Плачу по себе той, которая могла бы быть другой. И знаю, что завтра будет новый день. Новые ошибки. Новые пытки. И новые воспоминания.
Они будут приходить каждую ночь.
Я заслужила.
