3 глава
Вероника
Утро началось с лязга замка.
Я не спала. Всю ночь я просидела на матрасе, обхватив колени, и смотрела в решётчатое окно. Там, за толстым стеклом, медленно светлело небо — от чернильного к свинцовому, от свинцового к серому. Я думала о том, что сегодня начнётся моя новая жизнь. И боялась её больше, чем смерти.
Дверь открылась. На пороге стоял Корнелиус с охапкой чего-то чёрного в руках.
— Встать, — сказал он.
Я вскочила. Ноги затекли, по телу прошла судорога. Корнелиус бросил одежду на "кровать".
— Переоденься. Через пять минут жду в коридоре.
Он вышел. Я развернула свёрток.
Чёрное кружевное бельё. Трусы и лифчик — слишком откровенные, почти прозрачные. А поверх — короткое платье горничной. Чёрный сатин, белый фартук, кружевная повязка на голову. Юбка заканчивалась на середине бедра. Сзади — маленький бант.
Я надела это дрожащими руками. Бельё впивалось в кожу. Платье было тесным, слишком открытым. Я посмотрела на себя в крошечное зеркальце, висевшее на стене — единственное украшение этой камеры. Из зеркала на меня смотрела чужая. Глаза красные, губы потрескавшиеся, и этот унизительный наряд.
Я вышла в коридор. Корнелиус оглядел меня с ног до головы, как лошадь на ярмарке.
— Повернись.
Я повернулась. Он поправил бант на юбке.
— Сносно. Следуй за мной.
Он привёл меня на первый этаж, в огромную кухню. Там уже ждал список — длинный, на трёх листах, написанный каллиграфическим почерком. Чёрным по белому.
«1. Вымыть полы во всей восточной галерее. 2. Начистить серебро в столовой. 3. Постирать постельное бельё Майкла. 4. Приготовить завтрак. 5. Разобрать библиотеку...»
Список был составлен так, что его невозможно было выполнить за день. Я поняла это на второй строчке. Но я взяла тряпку и ведро и пошла мыть полы.
Восточная галерея оказалась бесконечным коридором с мраморными полами и портретами предков по стенам. Я ползала на коленях, оттирая каждую трещинку. Корнелиус появлялся каждые полчаса. Он проверял. Засовывал белый носовой платок в углы. Платок каждый раз становился серым.
— Ошибка номер один, — говорил он и делал пометку в блокноте.
Я не понимала, что делаю не так. Я тёрла до красноты в пальцах. Но он находил пылинки там, где их не могло быть в принципе.
Потом была столовоя. Серебро. Я натирала вилки и ложки до зеркального блеска, пока в глазах не начало двоиться. Корнелиус взял одну ложку, поднёс к свету.
— Пятно. Ошибка номер два.
Он ушёл. Я смотрела на ложку. На ней ничего не было.
Стирка. Я таскала тяжёлые простыни Майкла в подвал, где стояла старая машина. Простыни пахли им — табаком, кожей, чем-то металлическим. Я загрузила бельё, насыпала порошок. Корнелиус заглянул через десять минут.
— Ты положила цветное с белым. Ошибка номер три.
Я посмотрела на простыни. Все были белыми.
Завтрак. Я жарила яйца, резала овощи, наливала сок. Майкл сидел за длинным столом в халате и читал газету. Он не смотрел на меня. Я поставила тарелку перед ним. Он поднял глаза.
— Слишком много перца.
Я не сыпала перец.
— Ошибка номер четыре, — сказал Корнелиус из угла.
Библиотека. Тысячи книг, которые нужно было протереть от пыли и расставить по алфавиту. Я работала на цыпочках, боясь дышать на фолианты. Через два часа пришёл Корнелиус.
— Ты поставила Достоевского перед Толстым. Ошибка номер пять.
Достоевский был перед Толстым. Потому что «Д» перед «Т». Я открыла рот, чтобы объяснить.
— Шесть, — сказал Корнелиус. — Возражения недопустимы.
Я закрыла рот.
К обеду мои руки были в мозолях, колени — сбиты до крови. Платье задралось, и я то и дело одёргивала юбку. Корнелиус делал пометки. Семь. Восемь. Я перестала считать. Я просто делала и делала, пока тело не превратилось в машину.
В какой-то момент я застыла посреди коридора с тряпкой в руке и поняла, что не могу вспомнить, как меня зовут. На секунду. Всего на секунду. Потом имя вернулось — Вероника. Но что-то внутри сломалось.
Корнелиус объявил перерыв в четыре часа. Он дал мне кусок хлеба и стакан воды. Я сидела на каменном полу в углу кухни, жевала хлеб и смотрела в одну точку. В голове было пусто. Хорошо. Пустота не болит.
В семь вечера он подвёл итог.
— Десять ошибок, — сказал Корнелиус, глядя на блокнот. — Десять. Майкл ждёт тебя.
Он повёл меня на второй этаж. По коридору. Мимо комнат, которых я не запоминала. К двери, обитой чёрной кожей. Открыл.
Комната была похожа на ту, что показывают в фильмах про БДСМ. Чёрные стены, приглушённый красный свет. Посередине — козлы, обтянутые кожей. На стенах — кнуты, плётки, цепи, наручники. В углу — стеллаж с какими-то предметами, назначение которых я не хотела знать. В воздухе пахло кожей и металлом.
Майкл стоял у стены, засунув руки в карманы брюк. Он переоделся в чёрную рубашку с закатанными рукавами.
— Десять ошибок, — сказал он. — За каждую — десять шлепков. Итого сто.
Он кивнул на козла.
— Ложись.
Я не двинулась с места. Ноги приросли к полу.
— Вероника, — тихо сказал Майкл. — Сто сейчас. Или двести завтра. Выбирай.
Я подошла к козлам. Легла животом на кожаную поверхность. Руки и ноги свисали вниз. Юбка задралась сама — я даже не пыталась её одёрнуть.
Майкл подошёл сзади. Я слышала его дыхание. Потом — звук расстёгиваемой пряжки. Ремень.
Первый удар пришёлся на ягодицы. Резкая, обжигающая боль. Я закусила губу и не издала ни звука.
Второй. Третий. Я считала про себя. После десятого он остановился.
— Перерыв, — сказал он. — Десять секунд.
Я лежала и смотрела в пол. На бетоне была трещина. Я считала трещины.
Он продолжил. Удары сыпались ровно, методично, как метроном. Я перестала считать после пятидесяти. Боль перестала быть болью — она стала фоном, пульсирующим ритмом, на котором держался мир. Я провалилась куда-то внутрь себя. И там, в этой внутренней темноте, пришли воспоминания.
Не сейчас. Потом. А пока — девяносто два, девяносто три, девяносто четыре. Моя кожа горела. Я чувствовала, как наливаются синяки, как кровь приливает к поверхности. Сто.
Он остановился.
— Вставай.
Я встала. Ноги тряслись. Я не плакала. Слёз не было. Была только пустота.
Майкл посмотрел на меня. Кивнул.
— Отведи её в тёмную комнату, — сказал он Корнелиусу.
Дворецкий взял меня за локоть и повёл. Спуск по лестнице. Ещё один коридор. Ещё одна дверь. Он открыл её и толкнул меня внутрь.
Комната была маленькой. Метр на метр. Без окон. Без мебели. Голые бетонные стены. Корнелиус достал чёрную повязку и завязал мне глаза.
— Тут есть большие пауки, — сказал он спокойно, как о погоде. — Очень большие. Они любят темноту и тепло человеческого тела. Спокойной ночи.
Дверь закрылась. Ключ повернулся. Я осталась одна в абсолютной черноте.
И тогда паника пришла.
Я забилась в угол, сжалась в комок, обхватив колени руками. Под повязкой текли слёзы. Моё дыхание стало частым, поверхностным — я не могла вдохнуть полной грудью. Пауки. Я ненавидела их с детства. Малейшее шевеление в углу комнаты заставляло меня кричать. А тут — темнота. Абсолютная, непроглядная. И в этой темноте могло быть всё что угодно.
Я услышала шорох. Или мне показалось? Я не знала. Шорох повторился. Справа. Или сверху. Я вжалась в стену так сильно, что лопатки хрустнули.
— Нет, нет, нет, пожалуйста, — зашептала я. — Пожалуйста, нет.
В тишине мне почудилось, что кто-то дышит. Много кто. Восемь лап. Восемь глаз. Волосатые ноги, бесшумно ступающие по бетону.
Я закричала. Глухо, в собственные колени. Крик утонул в платье и в темноте.
И тогда, когда паника достигла пика, когда я была готова вырвать себе волосы, чтобы только не чувствовать этого липкого ужаса — пришли воспоминания. Не как мысли. Как живое кино, разворачивающееся за повязкой.
Первое...
Раздевалка после физкультуры. Мне четырнадцать. Пахнет потом и дешёвым шампунем. Катя сказала: «Вымойте его». Просто так. Потому что ей было скучно.
Арсений зашёл переодеться, не зная, что мы всё ещё там. Он был худым, с острыми коленями и слишком большими для его лица глазами. Я стояла у стены, прижавшись к холодным шкафчикам. Металл впивался в спину.
Паша и Макс схватили его за руки. Он не сопротивлялся. Он никогда не сопротивлялся. Он только смотрел на меня. Прямо на меня. Сквозь всех них. Сквозь Пашины кулаки и Максову ухмылку. Глаза у него были карие, с длинными ресницами. И в них не было страха. Было удивление.
«Вероника?» — спросил он тихо. «Ты здесь?»
Я отвернулась.
Паша сунул его головой в унитаз. Спустил воду. Арсений захрипел, забулькал, его ноги задергались. Макс держал его за ноги, чтобы не вырвался. Они смеялись — громко, раскатисто, с прибаутками. Катя снимала на телефон, приговаривая: «Ой, какой мокренький, сейчас высохнет».
Я смотрела в стену и считала трещины на плитке. Одна, две, три. Я не видела, что происходит у меня за спиной. Я слышала только бульканье и хрипы.
Потом они отпустили его. Он выполз на четвереньках, мокрый, кашляющий, с красными глазами, из которых лилась вода пополам со слезами. Его белая футболка стала прозрачной. Он опёрся на шкафчик, поднялся и опять посмотрел на меня.
С такой болью, что мне стало тошно.
Я ничего не сказала. Я просто стояла и смотрела в стену, пока он не вышел.
Воспоминание схлынуло. Я снова была в тёмной комнате. Шорохи стали громче. Я зажмурилась под повязкой — бесполезно. Я чувствовала, как что-то ползёт по моей ноге. Или это был просто нервный тик? Я не знала. Я не хотела знать.
Второе воспоминание пришло следом, как продолжение кошмара.
Столовая. Третий этаж, очередь за булочками. Арсений стоял в двух людях передо мной. У него в руках был поднос с одной булочкой — самой дешёвой, без ничего. Он рылся в карманах, пересчитывал мелочь. Ему не хватало на сок.
Он уже хотел уйти. Я видела, как он сделал шаг назад, чтобы выйти из очереди. Но я стояла прямо за ним. У меня в руках было два сока — апельсиновый и яблочный — и тёплая булочка с корицей. Я могла поделиться. Я хотела поделиться.
Но рядом стояла Катя.
Она ничего не сказала. Она просто смотрела. И я знала, что будет, если я сейчас сделаю что-то хорошее. Потом, в раздевалке. Потом, на перемене. Потом в соцсетях.
Я посмотрела на Арсения. Он обернулся, и наши взгляды встретились. На секунду. На одну долбаную секунду я увидела надежду в его глазах. Он думал, я сейчас скажу: «Держи, возьми». Он думал, я человек.
Я взяла сок, открыла его и вылила прямо на него.
Апельсиновый. Холодный, липкий. Он залил его футболку, джинсы, кроссовки. По подбородку побежали оранжевые капли. Арсений замер.
«Извини, — сказала я. — Нечаянно».
Голос был ровным. Я тренировалась. Нечаянно. Случайно. Ой, прости.
Он посмотрел на лужу на полу. Потом на меня. Надежда в его глазах погасла, как лампочка, когда выкручивают из патрона. Просто — щёлк — и всё. Темнота.
Все начали смеяться. Катя — громче всех. Кто-то хлопнул меня по плечу. «Классно, Вероника! Ты жестокая!»
Он развернулся и ушёл. Булочку и сок он так и не взял. Я смотрела ему вслед и чувствовала, как что-то умирает у меня в груди. Маленькое, хрупкое. Может, последнее, что оставалось от меня настоящей.
Воспоминание исчезло. Я сидела в углу тёмной комнаты, и слёзы текли по щекам под повязкой. Теперь я не плакала от страха перед пауками. Я плакала от стыда.
И тут же, будто наказание за этот стыд, пришло третье.
Коридор перед кабинетом химии. Перемена. Арсений сидел на полу, раскрыв свой старый рюкзак. Рюкзак был серым, потёртым, с оторванной лямкой, которую он пришил нитками другого цвета. Внутри лежали учебники.
Мы стояли вокруг него — я, Катя, Паша, Макс. Я была с краю. Как всегда.
Паша держал в руках крысу. Мёртвую. Он нашёл её у мусорных баков за школой. Серая, с длинным голым хвостом, уже начинающая пахнуть.
— А давайте ему в рюкзак, — сказал Макс.
Арсений поднял голову. Он увидел крысу. В его глазах мелькнул страх — быстрый, как вспышка.
— Не надо, — сказал он тихо. — Пожалуйста. Там учебники. Мне не на что будет купить новые.
— А это нас не ебёт, — сказал Паша.
Он опустил крысу в рюкзак. Арсений дёрнулся, но Макс наступил ему на руку. Я слышала, как хрустнули пальцы.
— И клеем залей, — сказала Катя. — Чтобы не выпала.
Паша достал тюбик суперклея. Выдавил прямо на крысу, на учебники, на дно рюкзака. Жидкость застывала на глазах, превращаясь в белёсую плёнку.
Арсений не плакал. Он смотрел на свои пальцы — Макс всё ещё стоял на них. И потом он посмотрел на меня.
Я стояла, скрестив руки на груди, и смотрела в стену. Как всегда. В стену. В трещины. В никуда.
— Вероника, — сказал он одними губами. Не вслух. Просто сформировал звук.
Я услышала. Я сделала вид, что не услышала.
Они ушли, смеясь. Я ушла с ними. Я шла по коридору, чувствуя его взгляд на своей спине. Он не кричал. Он никогда не кричал. Он только смотрел.
Воспоминание растворилось. Я сидела в углу, мокрая от слёз и пота. Шорохи в темноте усилились. Теперь мне казалось, что комната кишит пауками — большими, чёрными, мохнатыми. Они спускались с потолка на невидимых нитях, ползли по стенам, приближались ко мне.
Я забилась в угол, закрывая голову руками, и прошептала в пустоту:
— Прости. Прости меня, Арсений. Я была трусихой. Я была ничем. Я заслужила.
Но темнота не ответила. Только шорохи становились громче.
И я знала, что завтра всё повторится. Уборка. Ошибки. Порка. И снова эта комната, где в темноте прячутся пауки и мои собственные воспоминания, которые хуже любых пауков.
Я просидела так всю ночь. Не сомкнув глаз. Вслушиваясь в каждый звук. И под утро, когда за дверью послышались шаги Корнелиуса, я поняла одну вещь, от которой стало ещё страшнее:
Это только начало.
