Часть 66
Элише Гилл.
Мерный, убаюкивающий стук колёс «Хогвартс-экспресса» отсчитывал мили, отделяющие нас от шотландских холодов, но сон не шёл. За заиндевевшим окном кружили густые, тяжёлые хлопья снега, безжалостно засыпая промёрзшую землю и превращая мир в сплошной белый саван. Декабрьская Шотландия умирала от холода медленно и красиво — поля давно сровнялись с равниной, чернели только скелеты деревьев да редкие огни каких-то поселений, пронизывающие метель как тусклые булавочные уколы. Пейзаж за стеклом был безжалостно, почти оскорбительно одинаковым: свинцовое небо, сросшееся с землёй без видимого шва, белые поля, чёрные ветви. Я смотрел сквозь него, не видя. В тёмном стекле поверх этого замёрзшего мира отражалось моё собственное лицо — бледное, серебристоволосое, с двумя глазами двух разных цветов — и я смотрел сквозь это отражение тоже.
Я перевёл взгляд на сиденье напротив.
Северус спал.
Я наблюдал за ним уже добрых два часа — с того самого момента, как огни Хогвартса окончательно растворились в белёсой пелене позади и поезд, набирая ход, нырнул в зимнюю темноту. В купе мы были одни.
Северус откинулся в угол скамьи, глубоко засунул руки в карманы мантии и провалился в сон. Не медленно, не постепенно — именно провалился: резко, молча, как человек, тело которого наконец воспользовалось первым же удобным случаем и немедленно предъявило счёт по всем недоплаченным долгам. Я не удивился. Я видел, как этот долг копился последние две недели — с каждым днём, с каждой встречей в библиотеке или на совместных парах.
Сейчас он выглядел пугающе.
Не так, как говорят о людях, просто измотанных контрольными срезами или ночной зубрёжкой. Кожа у Северуса всегда была бледной — это было природное, это Коукворт и подземелья Слизерина и вообще весь уклад его жизни, но сейчас эта бледность приобрела иной характер. Перламутровый, синеватый, с той полупрозрачностью, которая бывает у людей, когда организм давно уже живёт не своими ресурсами, а тем, что удалось занять неизвестно у кого. Черты лица, и без того острые, заострились ещё сильнее: выступающие скулы, резкая линия челюсти, чёткий нос — всё это обнажилось теперь, лишённое смягчающего слоя мышечного напряжения, с которым Северус ходил всегда. Под глазами залегли тени — не просто синяки от недосыпания, а что-то более глубокое, нарисованное временем и систематическим пренебрежением к собственному телу. Прядь чёрных волос упала поперёк щеки, и он не убрал её во сне, и она лежала там неподвижно, совершенно его не беспокоя. Руки в карманах мантии покоились расслабленно, почти безвольно. Для всегда собранного Северуса Снейпа это было настолько нетипично, что первые несколько минут я просто не мог оторвать от него взгляд.
Я смотрел на него и думал о том, что предшествовало этой поездке. О хаосе, который начался той ночью на Астрономической башне и не прекращался несколько недель.
***
Мадам Помфри не выпустила меня на следующий день.
Я проснулся рано, почувствовал себя вполне сносно — насморк ещё не начался, температуры не было, только лёгкая слабость в конечностях да неприятное ватное ощущение в голове от пережитого — и совершенно искренне решил, что могу вернуться к учёбе. Я даже начал собираться: нашёл под кроватью холодный ботинок, потянулся за мантией, повешенной на спинку стула.
— Что именно вы делаете, мистер Гилл?
Голос мадам Помфри прозвучал от входа в её маленький кабинет и был лишён какого-либо вопросительного оттенка. Это был голос человека, который прекрасно знает ответ, но хотел бы, чтобы провинившийся сам услышал бессмысленность своих действий вслух.
— Одеваюсь, мадам Помфри. Ещё успею к завтраку. Мне значительно лучше, и...
— Вы провисели на морозе и ледяном ветру при минусовой температуре больше часа в состоянии полного мышечного паралича, — чеканя каждое слово, произнесла она. — Под воздействием «Петрификус Тоталус» кровообращение замедляется. Ваши периферические сосуды находились в состоянии сильнейшего спазма. Пневмония в ваших обстоятельствах — это не вопрос «случится ли», а вопрос «когда именно».
Она подошла и аккуратно, но непреклонно выдернула ботинок из моих рук.
— Два дня. Минимум.
Я остался. Простуда настигла меня к концу первого дня — с лёгким жаром и ломотой в костях, но не нашла в себе сил развиться во что-то большее. Мадам Помфри влила в меня два обжигающих зелья, и к утру следующего дня температура исчезла бесследно. Горло неприятно скребло ещё сутки — но на фоне того, что происходило за белой ширмой в паре ярдов от меня, я даже не воспринимал это как болезнь. Мадам Помфри сказала, что я отделался лёгко. Что мне повезло.
Шону повезло несравнимо меньше.
Кости она восстановила магически — но восстановить не значит вылечить. Открытый перелом голени потребовал нескольких доз Костероста, каждая порция которого, по словам самого Шона, произносимым сквозь намертво стиснутые зубы, была «хуже, чем поцелуй с дементором». Внутренние повреждения мадам Помфри залечивала методично, слой за слоем, сплетая разорванные ткани магией. Это требовало времени и абсолютного покоя, которого Шон не умел обеспечивать себе ни при каких обстоятельствах. Он провёл в Больничном крыле почти неделю.
На шестой день он заявил, что уходит. Это произошло когда я его в очередной раз навещал и приносил конспекты. Не знаю, почему он начал этот разговор в моём присутствии, — видимо, для борьбы с медведьмой ему требовалась моральная поддержка. Голос у него был твёрдый, аргументы явно отрепетированы. Мадам Помфри не уступила сразу. Они торговались минут двадцать. В итоге был достигнут компромисс: Шон выходит, но обязуется являться на осмотр раз в день до начала каникул. Он согласился с той интонацией, которая означает «соглашаюсь сейчас исключительно для того, чтобы немедленно прекратить этот разговор и выбраться из вашего логова». Мадам Помфри смотрела ему вслед с лицом человека, загнавшего кого-то в угол и абсолютно уверенного, что тот придёт завтра сам, никуда не денется.
***
Утром следующего дня после нападения — едва прозвенел колокол к первому занятию — к нам пришли профессора.
За высокими больничными окнами ещё висел серый туман — плотный, влажный, такой, что сквозь него почти не проникал свет. В Больничном крыле пахло устойчивой смесью зелий, свежесваренного успокоительного и чего-то травяного, вязкого — тем запахом, который намертво въедается в стены любого лечебного учреждения и уже не выветривается никогда. Я читал. Шон спал после очередной дозы Костероста: сон его был тяжёлым, без движения, с лёгкими морщинами боли вокруг рта даже во сне.
Дверь открылась с коротким, почти дежурным стуком. Вошли двое.
Профессор Флитвик — маленький, тщательно причёсанный, с тем выражением лица, которое он умел удерживать даже в крайне неприятных ситуациях: обеспокоенный, но не встревоженный, озабоченный, но не взволнованный, — так, словно между этими понятиями существовала важная профессиональная граница. Профессор МакГонагалл — высокая, прямая как линейка, с таким лицом, что у Шона, проснувшегося от звука шагов, мгновенно слетела с физиономии последняя тень сонной расслабленности и он инстинктивно выпрямился, насколько позволяли перебинтованные ноги.
Они спрашивали спокойно, обстоятельно, методично. Что именно произошло. В какое время. Что мы делали до этого. Что видели, что слышали. Никаких нажимов, никаких попыток поймать на противоречии — просто аккуратный, последовательный сбор фактов. Это само по себе было тревожно: слишком профессионально для рядового инцидента.
Шон рассказал о лестнице. Как шёл из библиотеки в нашу башню, как почувствовал резкий удар в спину прежде, чем успел обернуться. Как падал — он запомнил этот полёт с нездоровой чёткостью, как запоминается только то, что было страшно. Как в падении всё-таки попытался наложить смягчающее заклинание — не уверен, сработало ли до конца. Профессор Флитвик слушал его с непроницаемым лицом, но я заметил, как мелко задвигалась мышца у него под правым глазом. Это было единственным, что он себе позволил.
Потом настала моя очередь.
Я рассказал почти всё. Шёл в Башню Воронов — боялся опоздать к отбою. Восьмой этаж, пустой коридор, плохо освещённый в этот час. Шорох ткани о камень — едва слышный, но достаточный. Инстинктивный взмах палочки, не до конца произнесённое «Протего» и заклятие, полученное по касательной.
— Вы сказали — «шорох», мистер Гилл, — мягко, но цепко остановил меня профессор Флитвик. Его голос звучал ровно, почти дружелюбно — с той нейтральной точностью опытного следователя. — Уточните: вы повернулись именно на этот звук, или что-то ещё привлекло ваше внимание?
Я на долю секунды замялся.
Самую малую долю секунды. Возможно, даже незаметную для стороннего наблюдателя.
— На звук, сэр.
Это было правдой. Частичной правдой — в той мере, в какой правда может быть неполной и при этом не быть ложью. Я не сказал про увиденный провал в пространстве. Про темноту, которая была не темнотой — не тенью, не нехваткой света, а чем-то принципиально иным: отсутствием самой реальности в том месте, где реальность должна была быть. Про то, что моя магия, или мой глаз, или что-то в точке их пересечения опознало эту конкретную угрозу за долю секунды до того, как разум успел обработать увиденное. Это было слишком сложно и слишком странно. И потребовало бы ответов на вопросы, к которым я не был готов.
Краем глаза я поймал взгляд Северуса.
Он сидел в кресле у окна — мадам Помфри вызвала его для дачи показаний как свидетеля и разрешила остаться — и он смотрел на меня с абсолютно нейтральным выражением лица. Слишком нейтральным. Настолько выверенным, что только я, знавший его с четырёх лет, мог прочитать в этой нейтральности то, что за ней стояло.
Он не поверил. Точнее — он знал, что я сказал не всё.
Потом пришла очередь Северуса. Голос у него был ровный, слова — точные, расставленные с аккуратностью человека, который заранее знает, что именно скажет, и которому не нужно ничего придумывать на ходу. Он рассказал, что вечером слышал в коридоре обрывки разговора о каких-то идиотах, поднявшихся на Астрономическую башню в метель. Он не придал этому значения. Ему нужно было найти меня — по учебным делам: было необходимо обсудить расчёты теоретической модификации сложного зелья, над которым мы с ним работали уже несколько недель, сугубо на бумаге, с расчётами и сверкой с учебниками. Профессора переглянулись: это не было ни для кого секретом — их дружба несмотря на разные факультеты ни для кого из преподавателей новостью не являлась. Не найдя меня в Башне Воронов, Северус вспомнил те случайно услышанные слова и почувствовал неладное. Поднялся на саму Астрономическую башню — просто чтобы убедиться. Назовите это интуицией. Там он сначала увидел шарф — синий, Вороний, болтавшийся с внешней стороны стены. А потом и меня самого.
Профессор Флитвик слушал его долго, не перебивая. Когда Северус замолчал, профессор посмотрел на него несколько секунд с выражением человека, который понимает: история, рассказанная здесь, — не вся история. Что она несколько сложнее. Возможно, значительно сложнее. Но в этом взгляде не было обвинения — было что-то похожее на усталое понимание. Он кивнул и ничего больше не сказал.
Следующие три дня в замке проверяли палочки.
Пятый курс, шестой, седьмой. Выстраивали студентов в Большом зале — вежливо, но без права на отказ. Профессора ходили по рядам, применяя «Априори Инкантатем», и смотрели на результаты с одинаково бесстрастными лицами. Большинство студентов воспринимали это с раздражённым смирением людей, которых отвлекают от более важных дел. Некоторые — с любопытством. Итог был предсказуем: следов дезилюминационных чар не нашли ни у кого.
А вечером второго дня к нам в палату проскользнули братья Прюэтты.
Они появились почти бесшумно — с той лёгкой, ненавязчивой уверенностью, которая бывает у людей, привыкших ходить туда, куда им нужно, не особенно беспокоясь об официальных разрешениях. Фабиан устроился в кресле между нашими с Шоном кроватями — нога на ногу, локоть на подлокотник, всем видом человека, пришедшего в гости. Гидеон присел на подоконник, сложив руки на груди и прислонившись спиной к стеклу, которое в декабре было холодным как лёд. Оба были высокими, широкоплечими, рыжеватыми — с теми одинаковыми чертами и теми одинаковыми залёгшими под ними выражениями, которые бывают у двойняшек, привыкших думать в одном ритме.
— Дезилюминационным чарам учат на пятом курсе, — без предисловий начал Фабиан. — Причём это теория. Практически удержать их на другом парализованном человеке достаточно долго, чтобы довести его до Астрономической башни — это совсем другой разговор. Силёнок не хватит даже у большинства шестикурсников. Разве что у очень одарённых. Или у тех, кому с детства помогает родовой камень.
— Профессора проверили всех, у кого силёнок хватило бы, — добавил Гидеон. — Палочки чисты. Все до единой.
— Что означает, — продолжил Фабиан, — либо у нападавших были другие палочки, либо использовалось что-то иное. Что-то, что не оставляет следов. Например, Мантия-невидимка.
— Но «Акцио» не дало результата, — подхватил Гидеон. — На него реагирует любая зачарованная ткань. Дешёвые мантии, которые не могут гарантировать полной невидимости, обязательно откликнулись бы. Настоящие артефакты стоят баснословных денег — и большинство семей, которые могут себе такое позволить, в Хогвартсе наперечёт, и просто так такую вещь на руки студенту не дадут. Профессора применяли «Акцио» везде. Ни в спальне гриффиндорцев, ни в комнатах других старшекурсников с других факультетов ничто не отозвалось.
— Поттер в тот вечер находился в гостиной Гриффиндора, — закончил Фабиан, глядя куда-то мимо нас. — Несколько его однокурсников готовились к занятиям, он был среди них, это подтверждено. Блэк и Петтигрю поднялись в спальню мальчиков. В это время там находился Люпин — он восстанавливался после болезни. И никто из них гостиную не покидал.
— Мы не можем найти кто это был, — сказал Гидеон, поднимаясь с подоконника. — Доказательств тоже нет. — Он посмотрел на нас обоих поочерёдно — коротко, прямо. — Но если они когда-нибудь появятся... мы будем знать, что делать.
Они ушли так же тихо, как и пришли.
В Больничном крыле некоторое время висела тишина. Откуда-то из кабинета доносился тихий звук шагов мадам Помфри.
Потом Шон не выдержал.
— Учитывая мою интровертность, — произнёс он с такой сдержанной злостью, что она звучала почти спокойно, — я в этой школе ни с кем не имею дел. Ни с кем не общаюсь больше необходимого. И не ругаюсь — ни с кем. Кроме них.
Он смотрел в потолок, и в его лице была та особенная тихая ярость, которая опаснее любого крика.
— Даже если нет доказательств, — продолжил он, не меняя тона, — они могли отправить мантию-невидимку с домовиком. Домовик может принести хозяину что угодно и забрать обратно. Никаких правил, запрещающих эльфам приходить на зов в школу, не существует. — Он наконец повернул голову и посмотрел на меня. — Не знаю как ты, Гилл, но я это так не оставлю. И мне не нужны никакие доказательства для этого.
— Шон, — сказал я осторожно, — профессора ищут именно доказательства, потому что без них на законных основаниях никого не накажешь. И я тоже уверен, что это были они, и...
— Вот и всё, — перебил он. — Больше мне ничего не интересно. С остальным... с остальным я разберусь сам.
Он укутался одеялом, отвернулся от меня и всем своим видом показал, что разговор закончен.
Я вздохнул. Иногда Шон Келли был абсолютно непробиваем.
После выписки меня никуда не отпускали в одиночестве. Шона — тоже, как только он смог выйти из Больничного крыла.
Это не было официальным решением — нигде не было написано, никто не объявлял. Это просто произошло само, с тихой неизбежностью вещей, которые нужны, даже если не были заявлены вслух. Кто-то из старост пятого или шестого курса оказывался рядом в Большом зале — просто так, с книгой — и потом шёл в ту же сторону. Кто-то уже стоял у двери, когда я выходил из гостиной. Промежутков, в которые я оставался один, становилось всё меньше. Выручай-комната стала для меня недосягаемой роскошью. Добраться туда незамеченным не получалось.
Северуса я видел на совместных занятиях — в остальное время наши пути не пересекались достаточно для разговора. В библиотеке он иногда появлялся: приходил, садился напротив, коротко отвечал на вопросы по домашним заданиям, собирал вещи и уходил. Каждый раз выглядел чуть хуже, чем в предыдущий. Однажды, когда мы ненадолго остались без посторонних, я шёпотом спросил, чем он так занят. Он посмотрел на меня долгим, странным взглядом и лишь мрачно отмолчался.
Срезы перед каникулами были сданы на «отлично».
Это было скорее механическим результатом, чем личным достижением: последние несколько недель работа стала единственным надёжным способом не думать о произошедшем. Я писал, читал, решал задачи, заучивал формулы. Голова была занята — значит, не было места для раздумий об остальном. Младший Блэк на меня даже не смотрел. Как и я на него. Я знал, что он сам решит, когда потребовать оплаты долга. А если не решит он — я знал, как оплатить ему в будущем.
Шона на рождественские каникулы домой отправили через камин директора.
Мадам Помфри, узнав, насколько именно далеко ему добираться — сначала до Лондона, потом до Дублина, и дальше до Корка, — уперлась так, как умела только она, и заявила, что «этому бедному ребёнку» незачем трястись несколько часов в поезде после того, через что он прошёл. Шон воспринял это известие с нескрываемым облегчением. Пока мы собирали вещи в спальне — он укладывал книги в сундук, я тщетно пытался обнаружить, куда именно запропастились две пары носков и один непарный, — он объявил, что это, пожалуй, единственное хорошее, что вышло из всей этой истории.
— Сьюзен приходила проститься, — добавил он через несколько секунд, с подчёркнуто безразличным видом захлопывая крышку сундука. — Сказала, что напишет на каникулах.
— Рад за тебя, — с улыбкой сказал я.
— Да заткнись, — ответил Шон, защёлкивая замок с тем излишним усилием, которое выдавало его куда лучше любых слов.
***
Поезд дёрнулся, вырывая меня из воспоминаний. Пейзаж за окном медленно менялся. Поля стали реже, застройка — гуще, огни пробивались сквозь снег теперь чаще и ярче. Лондон приближался.
Колёса заскрежетали на стыке рельсов, и состав начал медленно тормозить. Северус резко открыл глаза.
Его взгляд, ещё секунду назад затуманенный сном, мгновенно сфокусировался.
— Доехали? — хрипло спросил он, отлепляясь от спинки сиденья.
— Почти, — ответил я.
За стеклом проплывали первые пригородные крыши — снег на них слежавшийся, чёрный по краям от городского смога.
— Ты смотрел на меня, пока я спал.
— Ты спал напротив меня почти восемь часов. Выбор был небогатый.
Что-то в уголке его рта едва заметно сдвинулось. Он повернулся к окну.
— Теперь, может, ты наконец скажешь, чем был так занят всё это время? — спросил я.
Он не отвернулся от окна.
— Расскажу, — сказал он. — Если ты сам сначала объяснишь, как именно понял, что на тебя нападают. И даже почти успел поставить Протего. Я помню, как ты замялся перед Флитвиком, когда он уточнял детали.
Я замер. Слова застряли в горле. Я знал, что он тогда заметил — видел по тому, как он смотрел на меня из кресла у окна. Знал и надеялся, что он, возможно, просто не заострит на этом внимание, не станет возвращаться. Надежда оказалась несостоятельной.
— Я заметил, — подтвердил Северус, всё ещё глядя в окно. Тихо, без обвинения.
Поезд встал. За окном уже была платформа — пар от паровоза, снег, идущий сверху ровным тихим потоком.
Видя моё молчание, Снейп раздражённо фыркнул, встал и, повернувшись ко мне спиной, потянулся к багажной полке, чтобы стянуть свой сундук.
Это движение вывело меня из ступора. Я встал и шагнул ближе — быстро, прежде чем он успел взяться за сундук. Твёрдо, но аккуратно ухватил его за напряжённые плечи и с силой развернул к себе.
— Я расскажу тебе всё, — тихо, но уверенно произнёс я, глядя прямо в тёмные, сощуренные глаза. — Сегодня вечером. А сейчас нас ждут на платформе.
Северус некоторое время напряжённо вглядывался в моё лицо — искал, наверное, что-то, что позволило бы усомниться. Не нашёл. Его плечи под моими руками чуть опустились. Он коротко кивнул.
Я отпустил его.
Поезд не ходил пустым в начале рождественских каникул. Платформа была полна — семьи, объятия, крики радости, дети, бегущие к взрослым, взрослые, перехватывающие сундуки, чьи-то слёзы, чей-то смех. Обычная декабрьская суматоха, освещённая жёлтым светом платформенных фонарей и густо присыпанная снегом.
Давида я увидел сразу.
Он стоял в стороне от основной толпы — там, откуда его было легче всего заметить. Воротник пальто поднят, плечи в слое свежего снега. Он явно ждал давно и не пытался этого скрыть.
Мамы не было.
Это я заметил в ту же секунду, что и его — как один факт, неотделимый от другого. Её отсутствие было ощутимым, как пустое место в знакомой картине. Вокруг было полно семей, матери хватали детей за руки, в воздухе висел тёплый хаос встречи.
Увидев нас, он быстро пошёл навстречу и крепко пожал руку нам обоим. Мой взгляд, наверное, сказал за меня сам — он ответил, не дожидаясь вопроса:
— Всё хорошо, Эстель дома. Я не разрешил ей ехать. — Он покосился на небо: снег шёл ровно и густо, без перерыва. — Дороги совсем плохие. Мокрый снег, гололёд. Она бы поехала, конечно, — он произнёс это с интонацией человека, не сомневающегося в этом ни секунды, — но я уговорил. В её положении незачем стоять на морозной платформе.
— Сильно уговаривали? — спросил Северус рядом со мной.
— Сорок минут, — сказал Давид с коротким, искренним смешком.
Давид смотрел на нас обоих с тем пристальным, ненавязчивым вниманием, которое бывает у людей, умеющих замечать разницу между тем, что говорят, и тем, что есть на самом деле.
— Устали, — констатировал он спокойно, без вопроса. — Идёмте.
В машине было тепло. Дворники методично сметали снег с лобового стекла. За окном медленно плыл тёмный, заснеженный Лондон — мокрый, с мутными отражениями фонарей в лужах под свежим снегом, с людьми, торопливо пересекающими улицы и спешащими домой.
Давид начал говорить не сразу.
Сначала просто вёл машину — аккуратно, сосредоточенно: дороги были действительно скверные, мокрый снег лежал так, что поверх каждого следа немедленно появлялся новый. Потом, когда мы выбрались за пределы города и снег на обочинах стал чище и тяжелее, он начал рассказывать.
Давид говорил спокойно, стараясь казаться беззаботным, но за этим спокойствием ощущалось еще не отпустившее напряжение.
Первые три месяца. Тошнота — с утра до вечера, иногда переходящая в следующий день без перерыва. Еда, которую невозможно было удержать. Потеря веса — не резкая, а медленная, неуклонная. Как Эстель переносила всё это — по его словам, «с исключительным раздражением на саму себя за то, что не в состоянии это контролировать». Как он смотрел на неё каждый день и старался не показывать, насколько это его пугает.
— Но когда вы прислали то зелье, — он чуть улыбнулся, — всё изменилось как по волшебству. Она, конечно, ещё не вернула свой прежний вес, но, слава Богу, больше не похожа на обтянутый кожей скелет. Ей гораздо лучше.
Он произнёс это легко, почти с юмором. Но я смотрел на него в зеркало заднего вида и видел, что в его глазах всё ещё живёт что-то, что не до конца отступило — беспокойство, которое прожило там несколько месяцев и не спешило уходить только потому, что поводов стало меньше.
— Вы оба бледные, — сказал Давид, покосившись на нас. — Как контрольные срезы?
— Сложные, — сказал я.
— Трудные, — сказал Северус в ту же секунду.
Давид посмотрел в зеркало ещё раз, вернул взгляд на дорогу и больше об этом не спрашивал. Но я заметил, как чуть напряглась линия его плеч — и как он сам её намеренно расслабил.
Наш дом появился в конце улицы — весь в огнях.
Мама всегда зажигала все лампы зимой: принципиально, как будто это было личным делом против декабрьской темноты. Издалека дом выглядел как фонарь, вставленный в промежуток между тёмными силуэтами зимних деревьев, и это было именно то ощущение, которое нужно уставшему человеку после долгой дороги.
Давид ещё не успел выключить двигатель, когда входная дверь открылась.
Мама стояла на пороге в накинутом, незастёгнутом пальто — выбежала к двери, не заботясь о том, достаточно ли тепло оделась для декабрьского мороза. Свет из прихожей падал на неё сзади, выделяя силуэт.
Я вышел из машины — и остановился на долю секунды.
Не потому что не ожидал. Давид предупредил. Я готовился. Но она всё равно выглядела иначе, чем я её помнил — и к этому оказалось невозможно подготовиться по-настоящему.
Она всегда была невысокой и худощавой — моё детство прошло рядом с этой маленькой темноволосой женщиной, которая казалась мне несправедливо хрупкой и которая при этом никогда, ни разу не вела себя как хрупкая вещь. Сейчас эта худощавость была другой. Острее. Скулы — ещё чуть больше выступают. Руки в рукавах пальто — тоньше. Волосы, которые всегда были тёмными почти до синевы, с тем живым блеском воронова крыла — теперь были немного другими. Не тусклыми — нет. Просто чуть менее насыщенными, как чернила, в которые добавили воды. Как огонь, который долго горел низко и только начинал снова набирать силу.
Но она улыбалась. Она улыбалась, стоя в прямоугольнике жёлтого света, и в этой улыбке было всё то, что я помнил точно: живое, тёплое, полностью её.
Я прошёл эти три метра почти бегом.
Когда я обнял её, она оказалась немного легче, чем должна была. Это было первое, что я почувствовал — сквозь ткань пальто, сквозь все слои зимней одежды. Немного легче. Но она держала меня так же крепко, как всегда — может быть, даже крепче.
— Ну наконец-то, — сказала она тихо, у меня над ухом. — Я уж думала, этот поезд едет из Шотландии через Норвегию.
Я засмеялся. Когда я отступил, Северус стоял немного в стороне. Он смотрел на маму, с затаённой тревогой изучая изменения в её внешности, и на его лице было открытое беспокойство. Эстель повернулась к нему.
— Здравствуй, Северус, — сказала она с улыбкой, подходя к нему и тоже крепко обнимая. — Ты ужасно выглядишь.
Северус моргнул, аккуратно обнимая маму в ответ.
— Благодарю, — сказал он после короткого объятия. — И добрый вечер, Эстель.
— Это не комплимент. — Она смотрела на него со снисходительной улыбкой. — Заходите оба. Холодно, и вы и без того оба белее мела.
Внутри было тепло.
Пахло так, как пахнет дом: чем-то готовящимся на кухне, книгами из кабинета Давида, той совокупностью маленьких запахов, у которой нет отдельного имени, но которая безошибочно означает «дома».
Мы пошли за мамой в сторону гостиной. Она шла впереди, и сейчас — без зимнего пальто, в домашнем платье — было ещё отчётливее видно, как она похудела. Живот при этом был виден именно потому, что всё вокруг него стало тоньше: небольшой, плотный, совершенно не озабоченный ничьими оценками.
Мама обернулась и поймала наши взгляды — оба, по очереди.
— Ой, ну перестаньте на меня так смотреть, ничего страшного не случилось! — рассмеялась она с тем лёгким раздражением, которое бывает у человека, которому надоело быть объектом беспокойства. — Я не первая и не последняя беременная женщина в мире. Всё в порядке.
— Ты моя любимая жена и мать, — безапелляционно заявил Давид, снимая пальто, — поэтому нет абсолютно ничего предосудительного в том, что мы за тебя волнуемся.
Мама закатила глаза — с тем выражением, которое люди используют, когда одно и то же произносится уже не в первый и не в пятый раз. Но я видел, как она при этом улыбнулась — чуть, едва заметно, уголком. Она была счастлива от его слов. Несмотря на всё.
Я шагнул ближе и аккуратно, почти невесомо положил ладонь на её ещё совсем маленький, едва заметный под платьем живот. Снизу через ткань пришло тепло — живое, уверенное.
Она снова рассмеялась, мягко накрыв мою руку своей.
— Знаешь, сейчас живот даже больше, чем когда я носила тебя, — с нежной улыбкой вспомнила она. — Тогда я вообще забывала, что беременна, если бы ты не начал ощутимо толкаться месяце на пятом. — Она посмотрела на меня потеплевшими глазами. — А ну марш в гостиную отогреваться! Потом на кухню, ужин уже стынет.
Вечер прошёл в той тихой, простой теплоте. Мама спрашивала о школе. Мы отвечали. Правду — в той части, которую можно было сказать. Срезы прошли хорошо. Много сложных тем. Декабрь в Шотландии, как обычно, холодный.
В какой-то момент она посмотрела на нас обоих внимательнее.
— Вы оба бледнее, чем должны быть после нормального семестра, — сказала она. — Элише, ты даже по меркам себя выглядишь прозрачным.
— Контрольные срезы были сложными, — сказал Северус абсолютно серьёзно.
Мама смотрела на него секунду. Потом засмеялась тем самым смехом, который задействовал всё лицо и немного — руки.
— Ты это говоришь так, — заметила она, — что я почти верю.
— Я говорю правду, — ответил Северус без малейшей интонации.
Давид, с кружкой чая в руках, посмотрел на меня поверх неё долгим взглядом. Я встретил этот взгляд и слегка пожал плечами.
Мы сидели долго — дольше, чем обычно в первый вечер после приезда. Мама рассказывала про соседей, про новую книгу, которую она читала, про то, как Давид случайно купил слишком большую ёлку и теперь она стоит в гостиной, упираясь верхушкой в потолок с мрачноватым наклоном. Давид объяснял, что размер ёлки был задуман как жест. Мама возражала, что жест, безусловно, удался, но последствия теперь придётся как-то устранять. Северус слушал этот обмен репликами с выражением человека, у которого нет аргументов против, но и соглашаться ни с одной из сторон он тоже не собирается.
Это было очень обычным. И именно поэтому — почти невыносимо хорошим.
***
Я вышел из ванной в четверть одиннадцатого.
В ней я провёл дольше, чем собирался. После нескольких недель каменных хогвартских стен и расписаний, поделённых на строгие отрезки, простое горячее, ни к чему не обязывающее тепло казалось чем-то почти нереальным. Я сидел в ванне, смотрел на пар, поднимающийся к потолку, и думал — ни о чём конкретном. Просто давал мыслям остановиться.
Потом натянул пижаму и открыл дверь в комнату.
Северус сидел на моей кровати.
Угрюмый. Напряжённый — как натянутая струна, как человек, который ждёт уже дольше, чем считал нужным ждать, и не знает, что сделать с этим ожиданием. Руки скрещены, взгляд упирался в пространство перед собой. Он поднял голову, когда я вошёл.
— Тебе так не терпится всё узнать? — тихо спросил я, плотно закрывая за собой дверь.
— Я жду, — отрезал он, не меняя позы. Коротко, без лишних слов.
Я пересёк комнату и с тихим вздохом сел на другую сторону кровати — напротив, через расстояние в половину матраса.
— Я начал беспокоиться о маме ещё в августе, — начал я, глядя на свои сцепленные в замок пальцы.
Он ничего не ответил. Просто смотрел — с тем особым качеством внимания, которое у него появлялось, когда он считал что-то действительно важным. Не перебивал и не торопил.
— Я начал видеть вокруг неё свечение. Странное. Не от неё — скорее в пространстве рядом с ней, вокруг неё. Никто, кроме меня, этого не видел. Я проверял — смотрел на Давида, на тебя, на случайных людей на улице. Я решил, что это усталость. Игра света. — Я помолчал. — Но когда она стала присылать короткие, скомканные письма, я понял, что с ней что-то происходит. — Я посмотрел на Северуса. — Ты ведь и сам видел, как я изводился.
Он чуть дёрнул подбородком.
— Рассуждая логически, — продолжил я, поднимая на него взгляд, — я думаю, что видел либо эфемерную душу, либо сам момент зарождения новой жизни. И я уверен, что это напрямую связано с моим янтарным глазом.
Я коснулся своего века.
— А когда было нападение... — голос Северуса стал тише, опаснее. — Ты снова увидел это свечение?
— Нет. Обратное.
Я помедлил, пытаясь найти точные слова для чего-то, у чего слов не было.
— Дыра. Не тёмная — не как тень или нехватка света. Как отсутствие. Место, которого нет. Как если бы кто-то вырвал из пространства кусок реальности прямо передо мной — и ничего не поставил на его место. Пространство там просто... заканчивалось. — Я покачал головой. — Это было так неправильно, настолько против всего естественного, что моя магия отреагировала раньше, чем я успел подумать. Я инстинктивно попытался выставить щит.
Северус молчал несколько секунд.
— И что, по-твоему, это было?
— Я думал — мантия-невидимка. Но раз профессора ничего не нашли... — Я умолк. Я не мог объяснить Северусу, почему так в этом уверен, не называя причину, которую назвать было нельзя. — Я уже не уверен.
— Может, артефакт? — задумчиво проговорил Северус, потирая подбородок.— Что-то, что работает по другому принципу?
— Что?
— Не обычная мантия-невидимка. — Он чуть подался вперёд. — Зачарованная ткань реагирует на «Акцио». Всегда. Но если это не ткань — если это артефакт, который не скрывает носителя, а выводит его за пределы самого принципа восприятия... — он сделал неопределённый жест рукой, — такие вещи существуют. Их мало, создать их крайне сложно. Но они существуют. И твой глаз, судя по всему, видит именно то, что пытается от зрения скрыться.
— Или видит изнанку того, что должно быть незаметным, — сказал я.
Северус кивнул — коротко, как кивают, когда формулировка оказалась точнее собственной.
— В закрытой секции есть кое-что по редким артефактам, но недостаточно. После каникул займусь поиском других источников. Если это связано с глазом, — продолжил он, — это не случайность. Оба раза — информация, которую обычное зрение не должно давать. Это либо дар, либо наследственная способность. Возможно — оба сразу.
— Я маглорождённый.
Я сказал это просто, как факт — ни одним движением не давая понять, что это ложь.
— Может, твои предки были магами? — спросил он.
— Я не знаю. Мама про своих родителей ничего не помнит. Она была просто еврейкой-беженкой из Австрии, которую в три года отправили в Англию на «Киндертранспорте», чтобы спасти от нацистов. — Я покачал головой. — А про родителей отца и вовсе ничего не известно. Так что спросить не у кого.
— Это не означает, что их нет, — сказал он. — Это означает, что они нам неизвестны. Разница существенная. — Он смотрел на меня. — В твоей семье с обеих сторон могли быть маги. Или кто-то с нечеловеческой кровью. Или редкая способность, которая несколько поколений себя не проявляла и проснулась в тебе.
Повисла тишина. Я встряхнул головой, отгоняя мысли о Грин-де-Вальде.
— Теперь твоя очередь, — сказал я, меняя тему. — Чем таким ты был занят последние две недели?
Северус жёстко усмехнулся. В его глазах вспыхнул опасный, тёмный огонь — не злоба, а что-то холоднее и осмысленнее злобы.
— Я разрабатывал то, что заставит эту безумную четвёрку ответить за всё, что они сделали.
Моё сердце екнуло от нехорошего предчувствия.
— Что ты делаешь? Или... разрабатываешь? — я слышал, как дрогнул мой собственный голос.
— Уже разработал. Точнее — доработал одну очень интересную идею.
— Северус, что ты сделал?! — я подался вперёд, чувствуя, как холодеют руки.
— Увидишь в январе.
Несколько секунд я смотрел на него молча.
— Мерлин... — я в отчаянии провёл рукой по волосам. — Я надеюсь, что они после этого хотя бы останутся в живых.
Северус встал с кровати и подошёл к окну. Встал лицом к стеклу — прямой, напряжённый. Снег за стеклом падал в тишине.
— Они не думали о том, выживете ли вы с Шоном. — Голос у него был ровный, почти холодный. Именно этот ровный холод я знал лучше всего — это была температура, которая приходила к нему, когда эмоция была слишком большой, чтобы нести её обычным способом. — Их совесть не беспокоил вопрос о том, что будет, если кто-нибудь не успеет снять тебя с той проклятой башни. Или не найдёт Шона до рассвета. Они произвели расчёт рисков — и решили, что оно того стоит. — Пауза, в которой уместилось много чего, чего он не стал говорить вслух. — Я просто сделал то же самое.
Я встал.
Пересёк расстояние между нами и остановился рядом с ним у окна. Северус смотрел в стекло. Я протянул руку и взял его за запястье — не за рукав, за запястье само, пальцы на коже. Он мгновенно замер. Не вырвался, не отстранился — просто стал абсолютно неподвижным.
— Северус, — тихо, но с нажимом сказал я. — Шон вышел из Больничного крыла сам. Он уехал домой сегодня утром. Я сижу здесь, в своём доме, и разговариваю с тобой. Мы оба в порядке. В той мере, в которой это возможно.
Он смотрел на мою руку на своём запястье.
— Семьи Блэка и Поттера будут рыть землю, — сказал я. — Если с их наследниками что-то случится — неважно, насколько след спрятан. Такие семьи умеют искать. И если они найдут след, который ведёт к тебе...
— Не найдут.
— Ты в этом уверен?
Пауза. Короткая — но она была.
— Достаточно уверен.
Я сжал его запястье чуть сильнее — не много. Просто чтобы обозначить, что я здесь.
— Ты мне нужен в живых, — сказал я. — И на свободе. И не под следствием Аврората. — Я смотрел на него прямо. — Пожалуйста.
Что-то в его напряженном лице дрогнуло и переменилось.
— Это не смертельно, — сказал он наконец тихо. — Почти. Я не идиот.
— Я знаю, что ты не идиот, — сказал я. — Именно поэтому прошу тебя объяснить мне точнее, что именно ты сделал.
Северус посмотрел на меня. Потом — на мою руку, всё ещё державшую его запястье.
Я отпустил его.
— В январе, — сказал он.
— Ты обещал рассказать сегодня.
— Я рассказал тебе сегодня, чем был занят, как и обещал, — в его голосе появилось что-то похожее на мстительную усмешку. — За подробностями, что именно я сделал, — в январе. Считай это местью за то, что всё это время молчал про то, что видишь что-то необычное.
Он повернулся и пошёл к двери.
— Северус.
Он остановился на пороге, положив руку на дверной косяк, но не обернулся. — Ты сказал «почти смертельно», — тихо произнес я. — Это обещание или описание?
Тишина в комнате стала осязаемой.
— Описание, — бросил он через плечо. — Спокойной ночи, Элише.
Дверь закрылась за ним тихо.
Я сидел на кровати и смотрел на закрытую дверь.
Думал о том, что он сказал — и о том, чего не сказал. О двух неделях, которые он провёл в одиночку с каким-то зельем и своей яростью — яростью, выжегшей его изнутри и оставшейся у него под глазами тёмными кругами.
Думал о том, что случилось бы, если бы «почти» стало реальностью. Если бы Северус был менее точным. Если бы четверо не вернулись из рождественских каникул — один из которых через полтора десятка лет должен был стать частью самой известной магической истории этого века. Не было бы мальчика, который выжил — потому что другой мальчик получил слишком большую дозу чего-то почти не смертельного. И возможно, если что-то подобное когда-нибудь всё-таки случится — этот мир рухнет вместе с ним.
Я не знал, был бы тот мир лучше.
Я знал только, что он был бы другим.
За стеной было тихо. В окне падал снег — ровный, молчаливый, декабрьский. Где-то в глубине дома тикали часы.
Я лёг и закрыл глаза.
Снег всё шёл за окном, и дом был тёплым, и за стеной наконец — по-настоящему, первый раз за несколько недель — нормально спал Северус.
И я решил, что этого пока достаточно. С остальным разберёмся в январе.
Выкладываю новую главу только сегодня, потому что вчера у автора был день рождения! 🎂 С днём рождения меня! )))
И ещё одна радость: остался всего +1 подписчик до заветной сотни! Вау, ребята, просто вау. Сто читателей, которые отслеживают мою работу, — это будет лучший подарок на праздник! 🎉
