55
Она стояла у окна, заламывая руки, и смотрела на него. Сальваторе сидел в кресле, прижав телефон к уху, и говорил с кем-то короткими, рублеными фразами — отдавал распоряжения, уточнял детали, закрывал вопросы, которые остались после той ночи. Его голос был спокойным, ровным, как будто ничего не случилось. Как будто она не сказала ему посреди перестрелки, что они станут родителями. Аврора смотрела на его профиль, на его руки, которые лежали на подлокотниках, на его лицо, которое ничего не выражало, и чувствовала, как в груди разрастается мерзкое, липкое чувство. Страх. Не тот, который она испытывала под пулями, — тот был острым, быстрым, он проходил, когда опасность отступала. Этот был другим. Глубоким, тягучим, он вползал под кожу и сворачивался там холодным комком.
Он не спросил. За все время. Не спросил, как она узнала. Не спросил, когда это случилось. Не спросил, хочет ли она этого. Он просто молчал. Был рядом, держал за руку, смотрел, но молчал. А теперь говорил по телефону о делах, и Аврора чувствовала, как страх разрастается, заполняет грудь, поднимается к горлу. А если он не хочет? Если он не готов? Если для него ребёнок — это не радость, а проблема, обуза, риск? Если он посмотрит на неё сейчас и скажет: «Я не готов»? Что тогда? Она сжала пальцы так, что заныли костяшки.
Она набралась смелости. Не отваги — отчаяния. Сделала глубокий вдох и сказала, стараясь, чтобы голос не дрожал:
— Ты не спросил меня. Про ребёнка.
Сальваторе замер. Телефон всё ещё был прижат к уху, но он перестал говорить. На том конце кто-то что-то говорил, но он не слушал. Он медленно опустил руку, нажал на сброс, положил телефон на стол. Повернулся к ней. В комнате повисла тишина. Не та, что бывает, когда не о чем говорить, — тяжёлая, давящая, как перед грозой. Аврора слышала, как тикают часы на стене, как за окном шуршат шины проезжающих машин, как её сердце колотится где-то в горле.
— Какой срок? — спросил он. Голос был обычным — спокойным, ровным, как у человека, который уточняет детали контракта. Без паники, без радости, без страха. Просто вопрос. Аврора смотрела на него, пытаясь разглядеть за этим спокойствием хоть что-то. Но его лицо было непроницаемым, как стена.
— Пять недель, — сказала она. — Я узнала до того, как нас похитили. Я хотела сказать, но...
— Но? — он не двигался, сидел в кресле, положив руки на колени, и смотрел на неё снизу вверх.
— Но ты уехал. А потом была эта встреча. А потом Романо. Я не знала, когда. Я боялась.
— Чего?
Она не ответила. Смотрела на него, чувствуя, как слёзы подступают к глазам, но она не плакала. Не сейчас.
— Что ты чувствуешь? — спросила она вместо ответа.
Он помолчал. Долго. Так долго, что она начала считать удары сердца — раз, два, три, четыре, пять.
— Я думаю, — сказал он наконец, — что нам нужно найти хорошего врача. Не того, к которому ты ходила. Лучше. Который будет наблюдать тебя. И ребёнка.
— Это всё? — голос её дрогнул.
— Что ты хочешь услышать?
— Я хочу знать, что ты чувствуешь.
Он встал. Медленно, как человек, который поднимается после долгого сидения. Подошёл к ней, остановился в шаге.
— Я чувствую, — сказал он, — что должен был заметить. Что ты бледная, что тебя тошнит по утрам, что ты устаёшь больше обычного. Я должен был понять сам.
— Ты не врач.
— Я мужчина. Я должен был.
Аврора смотрела на него. На его лицо, которое ничего не выражало, но в глазах — в глазах было что-то, чего она не видела раньше.
— Ты не ответил, — сказала она. — Ты не сказал, хочешь ли ты этого.
Он шагнул ближе, взял её за руку. Пальцы его были холодными.
— Я хочу, чтобы ты была жива, — сказал он. — И здорова. И рядом. Всё остальное — потом.
— Сальваторе...
— Я не умею говорить о чувствах, — перебил он. — Ты знаешь. Я не умею радоваться, как нормальные люди. Не умею показывать, что я чувствую. Но я думаю о том, что внутри тебя — наша жизнь. И я боюсь.
Она замерла.
— Ты боишься?
— Я всегда боюсь. За тебя. За нас. А теперь — за него. Или неё. — Он сжал её руку. — Я боюсь, что не смогу защитить. Что не смогу быть отцом, которого заслуживает этот ребёнок. Что однажды не вернусь домой, и вы останетесь одни.
— Ты обещал, что вернёшься.
— Обещал. — Он поднял её руку, поцеловал пальцы. — И я сдержу слово.
— Тогда всё будет хорошо.
Он смотрел на неё. Долго. Потом притянул к себе, обнял, и она уткнулась носом в его плечо, чувствуя, как бьётся его сердце — быстро, неровно, не так, как обычно.
— Сальваторе, ты будешь хорошим отцом. — сказала она.
— Откуда ты знаешь?
— Потому что ты хороший человек. Даже если сам в это не веришь.
Он не ответил. Просто держал её, гладил по спине, и она чувствовала, как напряжение, которое копилось внутри неё все эти дни, все эти недели, все эти часы ожидания и страха, начинает отпускать. Не сразу — медленно, как лёд на весеннем солнце. Она выдохнула. Выдох был долгим, шумным, как будто она держала воздух в лёгких с того самого момента, как закрылась дверь их комнаты. А потом слёзы потекли сами. Не те, которые она сдерживала, боясь показать слабость, — другие. Тихие, облегчённые, они текли по щекам, капали на его рубашку, и она не вытирала их. Не могла. Не хотела.
— Всё хорошо, — сказал он, и его голос был тихим, почти неслышным. — Я здесь. Я рядом. Всё хорошо.
— Я боялась, — прошептала она, и слова выходили вместе со всхлипами, неразборчиво, как у ребёнка. — Я боялась, что ты не захочешь. Что ты скажешь, что не готов. Что...
— Тише, — перебил он, и его рука гладила её по волосам, успокаивающе, как тогда, когда она просыпалась от кошмаров. — Тише, Аврора. Я здесь. Я никуда не ухожу. Ни от тебя. Ни от него.
Она подняла голову, посмотрела на него залитыми слезами глазами. Его лицо было спокойным, но в глазах — в глазах было что-то, чего она не видела раньше. Нежность. Такая огромная, что она не помещалась в его взгляде.
— Ты плакса, — усмехнулся он.
— Это от облегчения, — ответила она. — Я не плакала, когда нас похитили. Не плакала, когда стреляла. Не плакала, когда думала, что умру. А теперь плачу.
— Это хорошо, — сказал он. — Значит, всё кончилось.
Она снова уткнулась в его плечо, и он держал её, пока слёзы не высохли, пока дыхание не выровнялось, пока она не почувствовала, что может дышать свободно. Без страха. Без тяжести.
— Я люблю тебя.
— Я знаю, — ответил он. — Я тоже тебя люблю. Обоих.
Она закрыла глаза. В темноте, под его руками, под его дыханием, она чувствовала, как внутри неё бьётся маленькое сердце — в такт её, в такт его, в такт этому дому, этому городу, этой жизни, которую они теперь будут строить втроём.
- - -
Николь сидела на подоконнике, поджав под себя ноги, и смотрела в сад. За стеклом было темно, только редкие фонари разгоняли тьму, и ветер качал ветки деревьев, отбрасывая на газон причудливые тени. Она держала в руках электронную сигарету — тонкую, серебристую, которую Доминик подарил ей неделю назад со словами «кури нормальные, а не эту химию», но она не послушалась. Пар выходил тонкой струйкой, таял в воздухе, и Николь следила за ним, чтобы не смотреть на дверь, чтобы не думать о том, что он войдёт. Или не войдёт.
Дверь открылась через пять минут. Или через десять. Она не считала. Доминик вошёл бесшумно, как кот, и она услышала его только тогда, когда он сел рядом на подоконник, слишком близко, так, что их плечи почти касались. Он молчал. Она молчала. Тишина тянулась долго, тягучая, как мёд, и Николь чувствовала, как внутри всё кипит, как слова подступают к горлу, но она не могла их вытолкнуть.
— Я боялась, что ты умрёшь, — сказала она наконец, и голос её был тихим, почти безжизненным.
— Я не умер, — ответил он, и в его голосе не было обычной насмешки.
Она повернула голову, посмотрела на него. На его профиль, на его руки, которые лежали сложенные на груди, на его лицо, которое в полумраке казалось еще красивее.
— Что между нами? — спросила она, и вопрос прозвучал резче, чем она хотела.
Доминик повернулся к ней. Его глаза блеснули в темноте, и на губах заиграла та самая ухмылка, которую она ненавидела с первой минуты знакомства — наглая, самоуверенная, как будто он знал какой-то секрет, который она никогда не разгадает.
— А что между нами? — спросил он, и его голос был игривым, почти издевательским.
Николь спрыгнула с подоконника. Резко, как кошка, которую окатили холодной водой. Она стояла перед ним, сжимая в руке электронную сигарету так, что пальцы побелели, и смотрела на него снизу вверх, чувствуя, как внутри поднимается злость — горячая, тяжёлая, как лава.
— Ты можешь хоть когда-нибудь быть серьёзным? — спросила она, и голос её дрожал. — Хоть раз? Не прикрываться этой своей дурацкой ухмылкой, не шутить, не переводить всё в шутку?
Он не ответил. Смотрел на неё, и ухмылка не исчезала.
— Я чуть не умерла там, — продолжала она, и слова лились потоком, который она не могла остановить. — Нас похитили, Доминик. Держали на холодном полу, без воды, без еды, с пистолетом у головы. Я смотрела, как Аврора, беременная Аврора, убивает человека, чтобы спасти твоего брата. Я стояла под пулями и молилась, чтобы ты успел. Чтобы ты не умер. Чтобы я успела тебе сказать...
Голос её сорвался. Она замолчала, чувствуя, как слёзы подступают к глазам, но она не плакала. Не сейчас. Не перед ним.
— Что сказать? — спросил Доминик, и его голос стал тише, почти серьёзным.
— Что ты идиот, — выдохнула она. — Что ты невыносим. Что твоя ухмылка бесит меня до чёртиков. Что я ненавижу, как ты пьёшь кофе по утрам и как разговариваешь по телефону, и как смотришь на меня.
Слёзы всё-таки потекли. Сначала одна, потом вторая, потом целый ручей, и она не вытирала их, не отворачивалась. Стояла перед ним, мокрая, злая, разбитая, и смотрела прямо в его глаза.
— Почему до тебя не доходит, — прошептала она, и голос её был таким тихим, что он, наверное, прочитал по губам, — что я люблю тебя, придурок?
Он не дал ей договорить. Шагнул вперёд, схватил её за плечи, притянул к себе и поцеловал — резко, жадно, как человек, который ждал этого момента слишком долго. Его губы были тёплыми, сухими, и Николь не успела ни испугаться, ни отстраниться, ни даже подумать. Просто замерла, чувствуя, как его руки сжимают её плечи, как его дыхание смешивается с её, как мир сужается до одной точки — до него.
Он отстранился первым. Его глаза блестели в темноте, и на губах снова заиграла та самая ухмылка, но теперь она не бесила. Теперь она была своей.
— Долго же мне пришлось ждать, пока ты признаешься, — сказал он, и в его голосе не было насмешки — только что-то тёплое, почти нежное.
Николь смотрела на него, раскрыв рот. Воздуха не хватало, в голове шумело, и она не могла собрать мысли в кучу.
— Ты... ты знал? — спросила она, и голос её был обескураженным, почти детским.
— Знал, — сказал он. — С первого дня, как ты пригрозила убить меня.
Внутри неё что-то вспыхнуло. Раздражение — горячее, знакомое, такое родное. Она открыла рот, чтобы высказать ему всё, что она думает о его самоуверенности, о его дурацких ухмылках, о том, что он мог сказать раньше, не мучить её, не ждать, пока она сама...
Но он не дал ей сказать. Снова притянул к себе, обнял — крепко, так, что она уткнулась носом в его плечо и почувствовала, как бьётся его сердце. И раздражение куда-то ушло. Растаяло, как утренний туман, оставив только тепло и усталость, и облегчение, и то, что она так долго боялась назвать.
— Я тоже люблю тебя, — сказал он, и его голос звучал где-то над её ухом, низкий, вибрирующий. — Сильно. До чёртиков.
Она не ответила. Просто стояла, чувствуя, как его руки гладят её спину, как его дыхание касается её волос, как мир за окном продолжает существовать, но здесь, в этом маленьком пространстве между ними, время остановилось. Они стояли так долго. Может, минуту. Может, час. Николь не считала. Ей было хорошо. Спокойно. Впервые за долгое время — по-настоящему спокойно.
Доминик отстранился первым. Его лицо было серьёзным — без ухмылки, без игры. Он смотрел на неё, и в его глазах мелькнуло что-то, чего она не видела раньше.
— Подожди, — сказал он, и в голосе его появилась та нотка, которая обычно предвещала что-то важное. — Ты сказала «беременная Аврора»?
Николь замерла. Слова повисли в воздухе, тяжёлые, необратимые. Она поняла, что сболтнула лишнего. Что сказала то, что не имела права говорить. Что Аврора доверила ей тайну, а она — она просто выбросила её в пылу монолога, даже не заметив.
— Что? — выдавила Николь
— Николь, ты сказала «беременная Аврора». Я правильно расслышал? — переспросил Доминик, и его глаза сузились.
Она смотрела на него, чувствуя, как кровь отливает от лица. Рот открылся, но звука не было. Она не знала, что сказать — врать или признаваться, спасать секрет подруги или надеяться, что Доминик не поймёт.
— Я... — начала она, и голос её сел. — Это не...
— Николь.
— Доминик, пожалуйста...
— Ты сказала, — повторил он, и в его голосе не было злости — только настойчивость. — Аврора беременна?
Николь закрыла глаза. Выдохнула. И поняла, что обратно слова не забрать.
— Да, — сказала она тихо. — Но ты не должен был узнать от меня. Аврора хотела сама сказать. Сальваторе. Когда всё успокоится.
Доминик молчал. Смотрел на неё, и его лицо ничего не выражало — только глаза, они говорили больше, чем он хотел показать.
— Я никому не скажу, — сказал он наконец. — Обещаю.
— Даже брату?
— Даже брату. — Он усмехнулся, но усмешка вышла кривой. — Но он должен узнать. И скоро. Иначе я лопну.
— Ты умеешь держать язык за зубами?
— Ради тебя — научусь.
Николь смотрела на него, и внутри неё смешалось всё — страх, облегчение, любовь, раздражение. Но страха было больше. За Аврору. За тайну, которую она не
Он снова обнял её, и они стояли так, в темноте, где только часы тикали на стене, и за окном шумел ветер, и где-то в этом доме Аврора ещё не знала, что её секрет раскрыт. А Николь знала. И боялась. И надеялась, что подруга простит её.
