11. Отступление
Крепкая контузия, наложившись на остаточные явления практически залеченной травмы, вызванной немецкой «губицей», накрепко отбивает способность здраво мыслить, оценивать сложившуюся ситуацию.
Где я и куда меня ведут, удаётся понять только стоя с завязанными руками на краю водоёма. Тяжёлый груз, крепко привязанный к моим ногам, не предвещает ничего хорошего…
Вот просто так — легко и беззаботно, как птица за синей мечтой — моя душа всеми своими фибрами рвалась туда, к ним, к моим родным и близким.
Боже, как же я их люблю…
Пожалуй, нет ничего выше этого.
Действительно, на пороге неминуемой смерти я наконец-то понял, что Бог — это Любовь, которая является всем, а всё в свою очередь и есть Бог.
Вот и всё, я умираю.
Отчаянной мыслью хватаюсь за заведомо несуществующую надежду — ещё бы разок, хоть бы сейчас увидеть мою Ненаглядную и крепко-крепко к ней прижаться, чтобы никогда больше не отпускать.
С тоской вспоминаю свой мираж, за которым — счастливой вестью, наполнившей сердце величайшей радостью — последовала весть о том, что я непременно увижу свою Ненаглядную.
И те дарованные Всевышним беззаботные деньки, когда мы могли наслаждаться солнцем, небом, звёздами — и просто любить друг друга.
Нет больше сил держать воздух в лёгких, и какой бы ни была железной сила воли — организм всё равно поступит по заложенным в него программам.
Кучей пузырьков уходит на поверхность мой последний вздох.
Но вдохнуть воду донельзя истощённому без кислорода организму не позволяет сверхжгучее желание жить…
Мысль о Ненаглядной ещё какие-то мгновения держит меня тут.
Как же она теперь без меня?
Как же несказанно больно сейчас осознавать, что на этот раз нам не видать этого величайшего из всех возможных, дарованных Самим Всевышним, счастья…
И всё же — спасибо, что это было.
Светлым озарением эта мысль проступает поверх безудержной смертельной тоски, вызванной смесью неимоверного желания жить и животного страха небытия.
Воздух в организме заканчивался, и с осознанием того, что сейчас рефлекторный вдох безвозвратно оборвёт моё существование…
Мысль об этом и включила этот ставший последним в жизни рефлекс — и я вдохнул.
Даже не мыслью, а её невнятным отзвуком проскакивает в угасающем сознании безудержной надеждой мольба, навзрыд взывающая к Господу — во что бы то ни стало сделать так, чтобы я снова жил и помнил то, что было, и видел свою Ненаглядную!
Последняя, полная трепещущей надежды, мысль — естественно, была о ней.
Всё. Я умер. Меня больше нет.
Я уже точно не дышал, и сердце не билось.
А сознание почему-то не угасало. Да, оно как-то помутилось, но ясный рассудок, полностью заполонивший пространство, уступленное эмоциям с ощущениями, не спешил окончательно угасать, лишая меня способности мыслить, а, следовательно, и существовать.
Наверное, это и есть загробный мир.
Я видел, как плывут на поверхность пузырьки воздуха, и всеми фибрами души устремился вслед за ними — к поверхности, к свету и жизни.
Становится светлее, как будто я и вправду поднимаюсь — по-настоящему, а не только в так горестно томящих уже не бьющееся сердце грёзах.
И тут это самое сердце пронизывает волна острой боли.
Так неожиданно…
А главное — как?
Я же умер. Откуда тут боль?
Ещё один толчок — заставивший хрустнуть рёбра.
И ещё.
Что-то сильно колет лицо.
И опять толчки.
Несносным жжением начинает першить в лёгких, и тело заходится в жутком кашле.
— Сука, рёбра сломаешь!
Это фельдшер наш фронтовой меня раскачивает.
Больно так, голова звенит…
— Ты мне рёбра сломал, остолоп!
Как же я рад тебя видеть, твою противную усатую морду.
Отбили нас. Ко мне подбегает поручик, в его руке — дымящийся револьвер. Оживлённо, на радостях, кричит:
— Ваше благородие! Живы?! Мы-то уж думали — всё!
Отбили нас.
Меня быстро поднимают на ноги, подводят к седлу, помогают забраться. Все запрыгивают на коней.
Быстро трогаемся — пока не подтянулись основные силы противника, привлечённого поднятой нами стрельбой.
Вокруг всё усеяно трупами наших несостоявшихся палачей, которые топили пленных, руководствуясь сугубо экономией патронов.
И по иронии судьбы каждый из них сейчас больше походил на швейную подушечку, утыканную невидимыми булавками, — так как наши, спасая своих, ничем не стали экономить.
Словно озвучивая мои мысли, скачущий рядом поручик прокричал:
— Пошумели мы, конечно, на славу! Сейчас остальные красные подтянутся — а их тут такой сюрприз ждёт… Рассердятся, наверное!
Как же голова звенит... Рвотный позыв.
Да, кстати! С лошади меня ещё не рвало. Хотя с детства готовился в кавалеристы и воюю с самого начала боевых действий.
Но, как ни странно, с таким явлением сталкиваться не приходилось.
Ну, ничего — всё бывает впервой.
То, что об остановках не может идти и речи, понимает даже свеже-контуженный и только что перенёсший лёгкую клиническую смерть мой любимый мозг.
Вообще, теперь всё буду любить: каждую клеточку собственного тела и каждую секунду далее отведённой мне жизни, каждый её сюжетный поворот, сколь тревожным бы тот ни казался.
Так блаженно было это осознавать, что и рвотные позывы вроде бы прекратились, и доносящаяся отовсюду стрельба как-то вовсе не нервировала — как, собственно, и сам факт погони за нами явно превосходящих по численности сил противника.
Пули начали свистеть чуточку чаще, так как мы уже долго скакали по открытой со всех сторон местности, тем самым попав на линию огня преследующего нас противника.
Свист пуль нисколько не пугал, потому что я понимал: попасть на скаку с приличной дистанции — очень маловероятно.
Разве что, спешившись и приняв упор, успев отдышаться с галопа... Но и в этом случае мы уже будем слишком далеко.
Понимание всех этих нехитрых военных премудростей уходит своими корнями в десятки веков назад.
Началась эта история ещё в раннереспубликанский период Римской империи, когда сражавшаяся верхом патрицианская знать сформировала из своих рядов целое сословие эквитов, которое позже стало особым слоем римского общества, образовывая его верхушку.
Эти особые отряды привилегированной конницы, как и многое иное, легли в основу формирования армий у послеримских королевств, где войска формировались преимущественно из пехоты. И вожди, подсмотрев идею элитных всадников, начали формировать свою дружину аналогичным образом.
По-другому и быть не могло: кони были дорогими, а обучение рыцарей — долгим (если это слово вообще описывает начало подготовки с самых ранних лет жизни).
Поэтому и положение у привилегированной конницы в бою всегда было самым выгодным.
Само слово «рыцарь» произошло от немецкого Ritter, что буквально переводится как «всадник», — как, собственно, и русское слово «кавалерия» восходит к латинскому обозначению всадника.
При Карле Великом это была прослойка конных воинов, способных вооружиться за свой счёт — что было баснословно дорогим удовольствием.
Но вне зависимости от того, вливались ли в кавалерию деньги представителей благородных сословий или средства короны, кавалеристы во все эпохи имели лучшую подготовку — преимущественно с детства.
Это к тому, что против нас — вышеупомянутых кавалеристов,
бóльшую часть обозримой истории человечества заслуженно слывших сильнейшими по оснащению, подготовке и, соответственно, эффективности —
сейчас пытались что-то предпринять вчерашние крестьяне, сегодня пересевшие с привычной телеги с упряжкой на лошадей.
Гордыня — это, конечно, недопустимо тяжкий грех.
Но тут никто и не возгордился, а просто, констатируя сухие факты, стоит заметить:
ну никак не могли представители малообразованной и плохо обученной, в большинстве своих суждений — узколобой прослойки населения,
на равных противостоять людям, идеально вышколенным, со светлыми умами и Богом в голове…
Предавшись этим приятным размышлениям, я даже сразу не заметил, как к уже практически переставшей восприниматься слухом канонаде прибавилась ещё и гулкая трель сразу нескольких пулемётов — не заметил, в силу неясности происхождения данного звука.
Предположения о том, что нас окружили, зайдя спереди, были маловероятны, так как явно не хуже меня слышавшие начавшуюся пальбу сослуживцы не начинали готовиться к неизбежной в таком случае схватке.
Натренированное войной подсознание выдавало все эти выводы на уровне рефлексов, даже не пытаясь прервать ход в какой-то степени отстранённых рассуждений.
Пулемёт, в свою очередь, имеет упор, а под воздействием собственной тяжести существенно сглаживается отдача от каждого выстрела, что, соответственно, снижает разлёт пуль. А главное — положение пулемётчиков даёт возможность прицелиться из укрытия, которого сейчас и близко не было у открытых, как на ладони, возвышающихся на лошадях наших преследователей.
Пулемёт «Максим» начал собирать обильную жатву.
Практически лёжа в седле и расслабленно обнимая за шею скакавшую подо мной лошадь, повернув голову в сторону преследователей, я умиротворённо наблюдал, как меткие, кучно летящие обильным количеством пули выкашивали врага целыми рядами.
Пулемётчики старались бить по верху — и это действительно спасало часть лошадей, которым стоило лишь потерять гнавшего их на верную смерть наездника, как они тут же сворачивали вбок и, лишившись тяжести седлавшего их предателя, скакали куда-то в противоположную от битвы сторону — подальше от сумасбродства, смерти и несправедливости.
Казалось, что животные действительно были в состоянии всё это осмыслить и сделать свой разумный выбор.
Поэтому единственным чувством, прорвавшим плотную завесу отстранённости, накатившую на меня ещё с самого начала погони, была радость за каждую провожаемую взглядом спасшуюся от пули лошадку.
С одной стороны, было понятно, насколько жизнь всё-таки скоротечна — по сравнению со временем существования солнца, земли и вселенной это даже не короткая вспышка в бесконечности, а нечто ещё более мимолётное.
И в то же время, осознав всю неимоверную силу истинного желания жить на пороге расставания с этой жизнью, я понимал, насколько она является поистине бесценным Божьим даром, особенно — когда ты человек, способный это осознать.
Побывав на том свете, явно удалось повидаться с Богом — так как ранее не доводилось наблюдать подобной просвещённости, проявляющейся в способности спокойно созерцать, казалось бы, критически страшную ситуацию — даже без малейшего оттенка тревоги.
Философски понимая, а скорее даже чувствуя Волю Всевышнего, более чем чудом сохранившего мою жизнь, буквально вернув из объятий смерти…
И вот — за нами увязалась целая армия, а мы, маленьким отрядом, от них благополучно уходили. По сути, благодаря всего лишь трём пулемётам, так удачно расположенным на крыше нашего бронепоезда.
То, что он не прекращал движение, давало нам колоссальное преимущество над врагами.
Прицелиться на скаку, чтобы попасть по нам с приличного расстояния, было попросту невозможно.
А вот попасть по ним из основательно закреплённого, практически не качающегося плавным ходом поезда автоматического оружия было проще простого — что наши пулемёты, собственно, и делали.
Благо, патронов было вдоволь — о чём беспрецедентно свидетельствовали как почти не прекращающиеся щедрые очереди, так и то, что стрелки ещё и позволяли себе проявлять гуманность по отношению к лошадям, строго выцеливая всадников.
Это могло означать только одно: нас подобрала последняя волна своих, победоносно отступающих, везя с собой все сохранённые запасы патронов и прочих ценностей.
Сердце действительно ликовало.
Никогда ещё я не испытывал такого чувственного триумфа: прорвавшись из казавшегося непробиваемым окружения, мы неслись навстречу жизни, которую заслужили.
А они — остаются здесь разделять и властвовать своё жалкое существование с такими же жалкими предателями.
Мы ещё не знали, что этой страны уже больше никогда не будет. А то, во что она превратится, будет трудно сравнивать с цивилизованным обществом, живущим в современном развитом мире.
Наконец-то позволив себе полностью расслабиться, я лежал на довольно мягкой, прикрученной к полу кушетке бронепоезда.
О непробиваемую броню обшивки вагонов которого время от времени бессильно сминались или рикошетили звонкие удары вражеских пуль, с бешеным лязгом затихающие в гулком эхе, сливающемся с убаюкивающим, монотонным стуком колёс.
Нам нужно было преодолеть последние мили как можно скорее — так как взбешённые неожиданно большими потерями в своих рядах красные не на шутку переполошились и действительно пытались снова догнать наш поезд.
Да! Точно так же — безрезультатно и бестолково скакали за бронепоездом на лошадях и ежесекундно падали под огнём наших пулемётов, оставляя на борту лишь редкие памятные царапины.
Ценой потерь, количество которых было бы несопоставимо огромным даже для захвата какой-либо стратегически важной цели.
И мыслящие подобным образом простейшие организмы остаются у руля этой страны.
Они ещё будут составлять основной костяк её населения.
Родина обречена — на ближайшие лет сто как минимум.
И, возможно, надежда появится только тогда, когда начнут отходить от дел внуки и правнуки тех людей, которые готовы бездумно положить половину личного состава — считавшихся во все эпохи самыми привилегированными войсками — просто ради заведомо проигрышной попытки захватить каких-то несколько вагонов.
А тем временем эти же простейшие столь же тщетно и столь же неэффективно продолжают скакать в открытую по открытой местности за тем же поездом, который столь же метко продолжает их отстреливать теми же пулемётами…
Напоследок, ещё раз осознав всю суть происходящего, — увы, даже в самых смелых мечтах не теплилось и надежды на хоть что-то путное, связанное с перспективой этой страны.
Предавшись дивному чувству предвкушения ностальгии, я впитывал в свою память каждое мгновение последнего пребывания на родине.
Пули с той же бессильной злобой продолжали изредка стучать по обшивке вагона. Несмотря ни на что, ощущалось полное спокойствие и безмятежность…
Мы покидали эту ставшую чужой страну, чувствуя себя победителями.
Не убежали — а гордо прорвались с боем, увезя с собой огромное количество ценностей, а главное — единомышленников.
Вот и всё! Мы пересекли границу. Румыния, кажется.
Дивное чувство — где-то поверхностно сравнимое с последним школьным звонком, за исключением того, что школа не могла не закончиться или закончиться неблагополучно…
Чего не скажешь о давно проигрываемой войне.
Ну наконец-то. Наш последний шаг к солнцу и свету. И вот — мы вырвались на свободу.
Всё-таки, Румыния, кажется!
Не так принципиально, какая это была страна — главное, что небо тут было мирное и безопасное.
Голова, по какому-то дивному благословению, прошла намного быстрее, чем в прошлый раз — и вообще, когда бы то ни было.
Попросту — это называется воспрять духом.
Когда знаешь, ради чего всё это было пройдено, то и последствия выпавших на нашу долю, вовсе нелёгких испытаний, как-то сами собой перестают ощущаться…
Или, скажем так — переносятся гораздо легче, чем даже в начале сегодняшнего дня.
Всё это был счастливый финал.
Понятное дело, меня ожидала ещё долгая, насыщенная событиями, свершениями и подвигами жизнь, но львиная доля выпавших на неё приключений сейчас благополучно завершалась.
С чувством победителей мы пересекли границу — о чём торжественно объявил мой адъютант.
Что? Он жив?
Как же я мог вообще забыть о нём, подсознательно смирившись с гибелью этого поистине преданного солдата?
Оказывается, он всё это время был на пулемётном расчёте, практически беспрестанно строчившем над нашими головами, собирая обильную кровавую жатву среди слабо ведавших, что они творили, людей…
Эта наша война была поистине светлой миссией — во имя правды и света. Только Одному Творцу было ведомо, зачем подвластной Ему Судьбе было угодно, чтобы мы ушли процветать на территории других стран и континентов.
Чтобы непременно когда-то ещё сюда вернуться — но в совсем другую эпоху, чтобы на этот раз не уйти победителями, а остаться…
Чтобы, как сказал Цезарь: «разделяй и властвуй».
Вот мы и дома!
Да, по сути до дома было всё ещё далеко.
Но главное — не расстояние, а то, что теперь попасть домой было вопросом лишь времени и полностью исключало любую вариацию, в которой нам не удалось бы преодолеть свой мирный маршрут.
Сидя на крыше поезда, я ощущал сильные потоки солнечного ветра, развевавшего мою одежду.
Наконец — свобода.
И под этим словом стоило понимать куда большее, чем просто возможность говорить или делать то, что заблагорассудится…
В данном контексте — это уже, наконец-то наступившая возможность сидеть на хорошо со всех сторон простреливаемой крыше поезда и наслаждаться таким тёплым и приятным, бьющим в лицо солнечным ветром.
Думал, что не скоро к такому привыкну… но нет! С первым осознанием того, что мы покинули свою, недолго проклятую Богом, родину, чувство опасности как-то миновало само собой — просто улетело и всё.
Я вспомнил, как, держа высоту, подолгу сидя за нашими постоянно простреливаемыми укреплениями, где вражеские пули и снаряды регулярно собирали обильную кровавую жатву, в те редкие моменты затишья иногда, где-то неподалёку, могла прилететь ни о чём не догадывающаяся птичка и беспечно сесть на пока ещё не выкорчеванную взрывом ветку куста или дерева.
Каждый раз, когда я наблюдал за этой птичкой, сердце начинало сжиматься в немыслимой тоске — просто по жизни. Потому что ты понимаешь, что при первых же тревожных звуках эта птичка может стремительно взмыть в небо и улететь подальше от этого жуткого кольца смерти.
А мы — скорее всего обречены на верную гибель. И тогда воспринимаешь эту птичку как какой-то маленький клочок жизни и свободы, потому что она практически гарантированно выберется отсюда живой, в то время как про нас можно с уверенностью утверждать совсем противоположное…
Глядя на солнечные лучи, пробивающие пышные барашки облаков, я заметил в поле зрения очертания двух птиц, парящих в близкой к заоблачной высоте, — и на глазах непроизвольно выступили слёзы счастья.
Глядя на птиц и вспоминая, как же тогда, на позициях, всеми своими фибрами душа рвалась вслед за ними, как несносно сильно хотелось жить…
Разум запрещал осознавать эти эмоции, мужественно пряча их в самых беспросветных глубинах, обожжённого непрерывными боями сознания.
Теперь же, когда опасность окончательно и бесповоротно миновала, все эти барьеры наконец-то смыло, и навстречу солнцу и свету показалась томившаяся в крепкой темнице разума светлая и ранимая душа.
По обветренным щекам слёзы теперь текли беспрерывным ручьём — но я не обращал на них ни малейшего внимания.
Потому что всей душой уже был в своём новом доме — с родными, а главное — с Ненаглядной. Где бы это место теперь ни находилось и каким бы оно ни было — это абсолютно индифферентно. Главное, что они есть, и я к ним еду, миновав всего лишь расстояния, и какими бы те ни были внушительными, им никогда не сравниться по своей непреодолимости с чудом пережитыми нами угрозами.
На эту жизнь смертельные испытания уже были пройдены. Теперь оставалось лишь жить, созидать и оправдывать надежды, возложенные на тебя Самим Всевышним.
Потому что Его планы — это единственное, чем можно объяснить такую сказочную неуязвимость.
Дождавшись, когда догорит закат и с неба уйдут последние капли золотых закатных красок, сменившись на окончательно потемневшее небо, я лишь тогда захотел вернуться в спокойный полумрак вагона бронепоезда, который под монотонный звук шпал уносил меня навстречу светлому будущему.
После того как я успел попрощаться с жизнью и даже кратковременно её потерять, в корне поменялось всё мировосприятие.
Прежними глазами эта вполне громоздкая дорога домой, по понятным причинам, показалась бы мне утомительной.
Но сейчас, осознав ценность жизни, я уже никуда не торопился — наслаждаясь каждым мигом, проведённым по дороге домой.
Под небом и звёздами, луной и солнцем, пасмурная погода сменялась безмятежной гладью кристально чистой синевы небосвода. Временами даже лил дождь, но всё это — стремительно пролетающее за бортом нашего поезда природное разнообразие погод и ландшафтов — меня ничуть не напрягало.
Напротив — оно лишь подчёркивало наслаждение каждым мигом бытия.
Я действительно ценил теперь каждое мгновение, дарованное Всевышним…
Лежа на своём любимом месте нашего поезда — его крыше, где я мог пребывать в блаженном уединении под открытым ночным небом,
где надо мной были только звёзды, а над ними — только Всевышний…
Мне всегда нравилось смотреть в бесконечность созданной Им вселенной.
Теперь, вдали от шумных обсуждений фронтовых историй с рассказами о судьбах наших доблестных братьев по оружию,
я наконец-то смог спокойно проанализировать все причинно-следственные связи воздаяния того или иного поступка.
От вполне очевидных истин, таких как: «не преследуй, красный, наш и без того покидающий родину бронепоезд» —
тогда бы в большинстве своём были бы живы, а главное — не стали бы целями…
До куда более многосложных, но в своей сути всё же наглядных.
Таких, к примеру, как: один офицер гусарского полка, увидев телегу, набитую крепко ранеными красными,
решил во что бы то ни стало их добить — хотя даже издалека было отчётливо видно, что это сильно покалеченные и в большинстве своём немолодые люди.
Но несмотря на все советы подручных отпустить этих людей доживать свой и без того недолгий век —
ведь в строй эти бедолаги уж явно не вернутся…
— Да отпустите их к семьям, ваше благородие!
— Пущай эти бедолаги хоть внучат повидают…
— Ну какие ж из них бойцы!?
— Ей-богу, Ваша Светлость, не губите...
Но офицер, командовавший сектором, через который довелось проезжать телеге с ранеными, был неумолим в своём желании порешить всех, кто имел хоть какое-то отношение к Красной армии — что он, в принципе, и сделал.
Во главе конного разведотряда, настигнув и окружив телегу, он громогласно приказал спешиться. О каком-либо сопротивлении и речи не могло идти: кроме правившего повозкой деда, никто и на ногах стоять толком не мог. Из «оружия» у них были лишь вожжи да костыли — если, конечно, их можно было считать таковыми…
На попытку деда объяснить, что это не принимавшие участия в боевых действиях, собранные по коллективной мобилизации рабочие с завода, офицер возразил — коротко ударив его рукояткой револьвера по виску.
Упав на землю и закрывая лицо трясущимися руками, дед взмолился:
— Не губи! Я всего лишь возница! Хоть бабку мою пожалей! Она совсем уже сла…
Эту отчаянную мольбу на полуслове прервал хлёсткий звук выстрела. А за ним последовали другие — практически в упор били по телеге, забитой под завязку ранеными.
К револьверным выстрелам присоединились винтовочные. Один из раненых — работящего вида, бородатый мужик с перепуганными глазами — лежал на боку, произнося последнюю просьбу о пощаде. Он словно пытался закрыться, выставляя распростёртую ладонь в сторону своих убийц. Другой, полулёжа, облокотившись на борт телеги, успел перекреститься. Лежащий рядом, не имевший сил даже на это, шептал молитву, глядя в небо остекленевшими от ужаса глазами.
Некоторые из них даже не пришли в сознание перед смертью. Другие по-детски пытались съёжиться, прячась за телами, переполнявшими под завязку залитую кровью большую телегу.
Пули не пощадили никого, даже тщетно пытавшихся спастись, притворившись мёртвыми.
Настигшему их командиру не нужны были свидетели полной недееспособности убитых им бедолаг. Ему нужно было «впечатляющее» количество уничтоженных солдат противника.
Он так старался ради повышения по службе, которое, собственно, и получил — по сути, за уничтожение ни в чём не повинных людей.
Это и стало очередным наглядным примером последствий любого действия.
Именно благодаря повышению и переводу в более почётное место он и оказался среди тех белых, кому «посчастливилось» утонуть с камнем на шее…
Офицер же, пришедший командовать на его место со своими подчинёнными, в числе первых благополучно пересёк кордон и, наверняка, уже ассимилировался где-то в Европе.
А главное — когда, практически в прямом смысле пошедший по трупам командир ожидал своей неминуемой участи, у него точно было время всё это осознать. И, главное, покаяться в содеянном, буквально потащившем его на самое дно.
И хорошо, если хоть так… Ведь прощение возможно лишь в покаянии.
С этой мыслью я и уснул. Видимо, навеянным продолжением этих размышлений, мне приснилось место моей чудом несостоявшейся казни.
Я вспомнил, как отбивший нас передовой отряд, уносясь в расположение к своим, на скаку стрелял куда-то в сторону оставленного нами берега водоёма.
Оказалось, что там засело несколько успевших сбежать красных солдат. Забежав за пригорок, подобно мелким ящеркам, они буквально вдавились в землю.
О том, чтобы стрелять нам вслед, не могло быть и речи — им даже голову было боязно оторвать от казавшейся спасительной болотной жижи.
Можно было даже не тратить пуль на отход — учли бы наши эту особенность натуры палачей…
Такие люди, как правило, до одури трусливы — либо потому, что подобными делами занимается только малодушный человек, либо потому, что верили (или где-то на подсознании чувствовали), что за подобные действия ничего хорошего их не ожидает — ни в этой жизни, ни за её пределами.
Потому любое их приближение к тем самым пределам и было столь пугающим...
Для наглядности: первый из этой троицы умер в течение двух недель.
Лежа буквально в луже, он насквозь вымок. Затем стемнело, а ночь была сырой и холодной. Сильное промерзание привело к воспалению лёгких, перешедшему в абсцесс, затем — в заражение крови и долгую мучительную смерть.
Предшествующие ей мучения длились намного дольше, чем у всех утопленных им белых вместе взятых.
Второй выживший благополучно дожил до конца войны, обзавёлся семьёй и даже стал образцовым работником на предприятии.
Он так стремился к «светлому будущему», обещанному всем, и искренне верил, что всеобщему счастью мешают только белые.
И вот, получив должность начальника цеха, он в очередной раз убедился…
А потом — разуверился. Сразу после того, как его арестовали по анонимному доносу от товарища, метившего на его свежезанятое место.
Суд был быстрым, а предстоящая каторга — долгой.
Считанные дни, проведённые в холодных подвалах, уже казались годами. А ведь это было только начало.
Повеситься не хватало духу.
Даже если не учитывать трусливость натуры былого палача, просто при обстоятельстве, когда человек — атеист,
нет ничего страшнее смерти, а точнее — страха небытия, что просматривается за ней…
Он судорожно цеплялся за каждую иллюзию соломинки: пытался оговорить товарищей, коллег, соседей и даже родственников.
Придумывал нелепые истории про заговоры и шпионов, массово внедрённых в коллектив его завода.
Но система, в которой он когда-то с таким удовольствием был палачом, оказалась к нему так же неумолима, как он — к своим мучимым.
Его нашли повешенным в общей камере. И, судя по ужасу, застывшему в навсегда потухших глазах, — самоубийством это быть не могло.
Третий же прожил вполне себе среднестатистическую серую жизнь простого советского человека: женился, обзавёлся семьёй, работал в колхозе, достаточно затяжно умирал от цирроза печени. И вроде бы никаких особых трагедий с ним и не случилось — если, конечно, не считать таковой бесцветно-безрадостную жизнь, на которую такие, как он, обрекли миллионы таких же, как он сам, жителей отвоёванной глупцами страны...
Но воздаяние со справедливостью умеют ждать ровно столько, сколько понадобится, — до тех пор, пока не придёт их время.
И вот — следующее воплощение. Ему 20 с небольшим лет, и он помогает отцу вспахивать поле на собственном тракторе.
Их семья зажиточная, причём только начавшая стремительно богатеть — в том-то и был основной смысл осознания собственного счастья.
Рождённые в богатстве никогда в должной степени этого не ценят — в отличие от людей, к которым достаток приходит уже в сознательном возрасте и, главное, со временем.
Кстати, катался он на тракторе от хорошей жизни, а вовсе не от нужды, — ведь этот трактор в их эпоху был поистине технологическим чудом и стоил целое состояние.
Этот чудо-вездеход собирал на себя взгляды всех друзей юноши и его брата, что непрестанно подстёгивало их раскрывать в нём всё новые внедорожные возможности.
Паханая земля, на которой обычно вязли грузовики, и неприступные для автомобилей горки уже мало будоражили воображение.
И юноша с братом отправились покорять новые бездорожья в ближайшем лесу. А когда и пригорки с пеньками надоели, они отправились на болота.
Забравшись на внушительной высоты холмик, трактор начал буксовать, неконтролируемо сползая в самую глубину болотной жижи.
Моментально среагировав, юноша выпрыгнул из кабины и, аккуратно успев подпереть нос трактора, сам даже не понял, как оказался зажат между теперь уже замедлившим свой ход, но всё ещё сползающим трактором и илистым дном.
Трактор не переставал очень медленно, но неумолимо ползти в сторону погружения, продавливая мягкое илистое дно относительно неглубокого болотца.
Юноша, что есть силы, взмолился — так искренне, как ещё никогда. И, вроде, сработало: подоспевшие друзья, находившиеся неподалёку, за считанные минуты оказались рядом и, уже разматывая крепившуюся к корме трактора верёвку, начали её тянуть.
Но так как тяжёлый трактор забуксовал в сплошь рыхлой от влаги почве, их ноги вязли и безрезультатно скользили — а машина не сдвинулась ни на сантиметр.
Но тут отчаянно цепляющийся за любую соломинку мозг юноши вдруг выдал поистине спасительное решение:
— Давайте рывками! Раз! Два! Три!
На счёт три он что было сил сам надавил на вдавливающий морду трактор.
И то ли желание во что бы то ни стало выжить придало сил, то ли подействовала предложенная им техника, а может — и то и другое,
но трактор сдвинулся, и юноша выдохнул с облегчением.
Конопляная верёвка в сильном натяжении издавала характерное потрескивание, планомерно отодвигая зловещий груз трактора всё дальше от его несостоявшейся жертвы.
Прижатый к илистому дну в сидячем положении, юноша уже перестал доставать руками до трактора — оставалось вытянуть только ноги.
И, уже задним числом смекнув, что монотонное потрескивание может быть вызвано лопаньем волокон, он не успел даже испугаться,
как эту мысль резко оборвал хлёсткий звук разрыва той самой верёвки.
Уже практически оттащенный от трактора, он внезапно оказался вновь вжатым в илистое дно — с новой силой,
а сопровождающий это звук трещащих рёбер только подтвердил трагедию.
Боли юноша сейчас практически не испытывал — настолько ему было страшно. Не успев вдохнуть полной грудью, он едва успел задержать дыхание, прежде чем его лицо погрузилось в болотную жижу, в которой так настойчиво продолжал его топить трактор…
В глазах потемнело, и перед его помутневшим сознанием предстали картины — как он собственноручно топил в речке белых, которых они обманом уговорили сдаться в плен, чтобы разоружить… и в итоге мучительно казнить.
Он мгновенно вспомнил, с какой пролетарской ненавистью к высшему сословию он тогда топил совсем ещё молодых ребят,
которых могла бы ожидать прекрасная обеспеченная жизнь — обрывать которую ему доставляло колоссальное наслаждение.
Его искреннее убеждение из предыдущей жизни, согласно которому все богатые заслуживают только смерти — и желательно мучительной — ярко характеризовало его как существо, чьё удлинение жизни может послужить лишь наказанием.
И именно поэтому в тот раз Всевышний, дав долгую жизнь, вовсе не наградил его ею.
А вот теперь, в этом воплощении, с совсем другим уровнем сознания, способностью ценить жизнь, а главное — наличием даже и не снившегося прежде изобилия материальных и социальных благ,
осознание их потери стало для него самым злейшим наказанием из возможных.
Испытывая во всех ярчайших красках полный спектр эмоций, с которым уходили из жизни утопленные им аристократы,
он, в отличие от них, был вдобавок терзаем чувством вины от открывшегося в последний миг озарения.
И если те, кого он топил, уходили с чистой совестью, то он — в ужасе. Он понимал, что нынешним умиранием может не отделаться.
А если последующие искупления будут такими же страшными?..
Ход его мыслей оборвался неожиданным выдохом воздуха, сопровождавшимся хрустом раздавливаемых непомерной тяжестью трактора рёбер.
Последняя искорка сознания проявилась угасающей мыслью:
— Боже, что же я наделал?..
Но прощение — лишь в покаянии.
Поэтому трудно себе представить кого-то, кающегося искреннее, чем этот топимый трактором юноша…
Хорошо, что уходил — во всём покаявшись.
Жизнь души ведь вечна, у любой, даже самой заблудшей…
А Бог — это всеведущий Высший Разум, никогда не допускающий ни малейшей ошибки и, естественно, несправедливости.
Подтверждением тому выступали следующие обстоятельства: его отец и брат были поистине родственными для него душами одного потока.
Это означает, что они были и будут в той или иной роли близки друг другу во все долгие вереницы воплощений.
И как наглядная констатация совершенной справедливости Высшего Разума, красноречивее любых аргументов выступало одно обстоятельство: отец и брат, лишившиеся любимого родственника в том воплощении, были в той жизни его боевыми товарищами — они вместе проходили службу, во время которой им всем довелось стать палачами.
Их мама ушла раньше. Её душа не была запятнана подобными грехами.
Поэтому боли от лишения самых близких, как и одинокой старости, ей испытать не довелось — просто, как светлая птица, она упорхнула ввысь в самом расцвете лет, оставив их жить все отмеренные годы с тяжестью собственного отсутствия.
Так я и провалился в дальнейшее небытие, последовавшее за показанным мне Творцом справедливым возмездием.
Тому самому человеку, которому предстоит тут прожить ещё долгую жизнь — а затем и короткую последующую — со справедливым исходом, гласящим о том, что воля Создателя — нерушима.
И за абсолютно любой поступок рано или поздно придётся платить. Даже если расплата укроется от глаз очевидцев — от Господа ничто и никогда не укроется. Он — Высший Разум, одному лишь которому подвластно всё и всегда.
Дорога складывалась одной затяжной полосой — молитв, раздумий, соисканий и, наконец-то, прозрений.
Многие истины Господь открывал мне во сне, другие же приходили просто как понимание незыблемых законов,
сводящихся к одному: любой поступок так или иначе будет вознаграждён или взыскан — с неотвратимостью, стопроцентной.
Пусть даже не в этой жизни — что и вводит в заблуждение многих:
видя, как с дурным человеком ничего «соответствующего» не происходит, а доброму не воздаётся,
может показаться, что в мироздании есть место несправедливости.
Но это — иллюзия.
Наша жизнь вечна. И даже если воздаяние не наступило в рамках данного воплощения, оно непременно наступит — на бесконечно длинном пути жизни.
Почему-то в памяти всплыл эпизод, однозначного ответа на который тогда не было — слишком многое происходило одновременно.
Наш кавалерийский корпус проходил через частично брошенное село. По центральной улице всадники двигались подвое, в вытянутой шеренге.
Я ехал не в самом начале колонны и не видел, как оголодавший котёнок, преодолев страх, выскочил к скакавшим впереди всадникам и начал жалобно мяукать — просить кушать.
Кто-то из наших, на радость малышу, кинул кусок засоленного мяса.
Тот жадно накинулся, глотая практически не пережёванные кусочки. Урча от удовольствия, он даже перестал пугливо озираться по сторонам — впервые за долгое время почувствовав себя сытым и в безопасности.
Я наблюдал за ним, планомерно приближаясь в неспешном шаге колонны, и успел расстроиться —
понимая, что сытости едва ли хватит до завтра. А взять его с собой — попросту некуда:
мы постоянно в движении, верхом, под артобстрелами, в условиях, где невозможно сохранить даже одежду — не то что животное.
Мои раздумья прервал внезапно налетевший на котёнка со спины огромный пёс.
Он схватил малыша своими мощными челюстями и начал мотылять, пытаясь разорвать.
Не желая попасть в котёнка, я выстрелил в землю, рядом с лапой пса.
Грохот рикошета испугал его, и он бросил жертву, убегая по дороге.
Я держал его на мушке порядка десяти секунд — более чем достаточно, чтобы сделать взвешенный выбор…
Но всё же не выстрелил.
Поспешно спешившись, я подобрал искалеченного малыша и прижал к себе.
Он не ел, постоянно норовил уползти.
— Маму ищет, потому и плачет, — сказал наш пожилой прапорщик, знаток животных.
На привалах я брал его на руки, гладил за ушком, и он тарахтел.
А на третий день… он умер. Просто не проснулся. Мы уснули вместе, а проснулся я один — рядом с его остывшим тельцем.
Я долго думал: за что так? Почему такой безобидный малыш должен был умереть так жестоко?..
И жалел, что не пристрелил ту собаку.
Но сейчас, увидев во сне развязку той душераздирающей сцены, я понял:
если бы я пристрелил пса, сделал бы ему огромное одолжение.
Котик, по сути, за три дня отучился всему и ушёл в лучшие миры.
А псу — предстояли десятки лет мучений: холод, голод, болезни…
Так сам собой родился вывод: солнце светит всем одинаково, и никому не стоит его заслонять.
Всевышний сам знает, как и когда спросить за содеянное — пусть даже оно и было неосознанным.
И совершенно неожиданно эта полная раздумий дорога прервалась — скорым прибытием.
Я оказался во Франции — той самой заветной Франции, о которой грезил, умирая в мутных водах родного водоёма.
Последняя мысль тогда была о них — о родных.
И более всего хотелось просто очутиться рядом с ними — в мирной Франции.
Каким же она мне тогда виделась раем…
Там ведь была жизнь — и все мои близкие.
И казалось, нет большего счастья, чем прожить долгую жизнь с ними — в простых ежедневных радостях. Просто потому, что ты жив.
Когда резюмируется прожитая жизнь, какой бы длинной она ни была,
квинтэссенцией её смысла всегда оказывается лишь любовь.
Уходя в неизвестность, ты не думаешь ни об амбициях, ни о достижениях, ни о благах…
А только — о близких.
И, конечно же, о Творце. Бог есть Любовь.
И в этом кроется весь потаённый смысл жизни — тот самый, который не могли постичь даже величайшие умы всех эпох.
А оказалось — всё так просто. Гениально просто.
Мы живём, чтобы любить.
Потому что все без исключения являемся искрами Бога — Его безусловными частичками.
И чем сильнее мы познаём любовь, тем ближе становимся к Божественному Естеству.
