Глава 15. Реальность и сны
Май плавно перетекал в июнь, неся с собой не только запах цветущих лип, но и густой, почти осязаемый смог сессионного стресса. Воздух в университете звенел от зазубренных формул и нервных разговоров. Но для выпускников, к которым теперь принадлежал и Глеб, это было время финального аккорда — защиты дипломных работ.
И вот тут случилась неожиданность. Приём практики и предзащиту дипломов у своей группы поручили не маститым профессорам, а двум, казалось бы, совершенно неподходящим людям.
Со стороны «Дровосеков» — Максим Дмитриевич Сантос, он же Кактус. Химик-практикант, правая рука Ксеноморфа, парень с руками по локоть в настоящих химических ожогах и спокойствием скалы. Он оценивал работы с точки зрения суровой практики: «А это будет работать в полевых условиях? А не разъест ли тебе руку, если прольёшь?».
Со стороны «Якудз» — Кирилл Клайдов, он же Клайд. Студент-агробиолог, скрытный и молчаливый, с репутацией человека, который может вырастить что угодно и где угодно. Он смотрел на всё через призму живой природы: «А как это повлияет на биоценоз? А не убьёт ли почвенные бактерии?».
Эта парочка — спокойный, основательный Кактус и тихий, проницательный Клайд — казалась странной. Но именно их дуэт оказался на удивление эффективным. Они дополняли друг друга, как кислота и щёлочь, давая на выходе взвешенную и объективную оценку.
Глеб, наблюдая за ними во время своей предзащиты, ловил себя на мысли, что это самая честная и полезная проверка из всех возможных. Никаких намёков, никаких подковёрных игр — только факты, логика и практическая применимость.
Именно он, с его новоиспечённой репутацией «свахи», уловил между ними ту самую ниточку. Неловкий взгляд, задержавшийся на секунду дольше необходимого. Как Кактус, обычно такой невозмутимый, слегка краснел, когда Клайд задавал ему уточняющий вопрос. Как Клайд, всегда собранный, терял нить мысли, если Сантос одобрительно кивал.
Однажды, после особенно удачной защиты, Глеб задержал их обоих в пустой аудитории.
— Сантос, у меня к тебе вопрос по кислотности среды для моего опыта, — начал он, обращаясь к Кактусу. — А ты, Клайд, послушай, как специалист по почвам. Мне мнение со стороны нужно.
Они остались, и Глеб, задавая свои умные вопросы, незаметно перевёл тему на их общие интересы — на то, как химия и биология переплетаются в агрономии. Он видел, как глаза у обоих загораются, как они начинают говорить друг с другом, забыв о его присутствии, спорить, кивать, находить точки соприкосновения.
В конце концов, Глеб встал.
— Ладно, мужики, я побежал, а вы тут... продолжайте. Общее дело, так сказать, — и он вышел, оставив их вдвоём в аудитории, засыпанной лучами заходящего солнца.
Он не сделал ничего особенного, просто создал пространство. И оказался прав: на следующее утро он увидел их за одним столом в столовой. Они не сидели в обнимку, нет, просто пили кофе и обсуждали какой-то научный журнал, но между ними уже витала та самая неуловимая атмосфера взаимопонимания.
Защита дипломов Глеба, Алфа, Джаста и остальных прошла блестяще. Кочанов, присутствовавший на ней как научный руководитель, слушал, не проронив ни слова, но в конце, когда Глеб закончил, он не просто кивнул. Он снова сказал то самое, ценное:
— Хорошая работа. В методе контроля есть слабое место, но вы его уже увидели и учли. Молодец.
Это было высшей похвалой.
А после официальной части, когда все уже разошлись, Глеб увидел, как Клайд неуверенно подходит к Сантосу, что-то мямлит про «отметить успешную защиту», а Кактус, краснея до корней волос, бормочет: «да, можно».
Глеб отвернулся, скрывая улыбку. Ещё одна точка на карте его странного, нового мира обрела связь. Май и июнь принесли ему не только диплом с отличием, они принесли ему тихое, странное удовлетворение архитектора, который видит, как его хрупкие мосты выдерживают вес и начинают жить собственной жизнью.
Последние дни учёбы висели в воздухе странным коктейлем из эйфории и лёгкой тоски. Всё было позади — дипломы, защиты, экзамены. Оставалось только дождаться официального приказа и получить заветные «корочки». Казалось, можно выдохнуть.
Но Глеб не выдыхал. Его внутренний радар, настроенный на малейшие колебания опасности, снова начал подавать тихие, но настойчивые сигналы.
Он заметил его неделю назад. Парня с неестественно белыми волосами, забранными в низкий «хвост», и в вызывающе яркой, почти клоунской одежде — кислотно-розовые штаны, зелёная куртка с неоновыми нашивками. Он был слишком заметным, чтобы не привлекать внимание. И он был везде.
В столовой, сидя за столиком напротив, он неотрывно следил за Глебом, медленно пережёвывая булку. В библиотеке — находился в том же зале, делая вид, что читает какой-то глянцевый журнал. Во дворе университета — прислонялся к стене и смотрел, как Глеб курит с ребятами.
Глеб поначалу списывал это на бзик какого-то первокурсника или просто странного типа. Но однажды их взгляды встретились и Глеб увидел в этих глазах не безумие и не глупость. А холодный, выверенный, абсолютно трезвый интерес. Как у учёного, рассматривающего под микроскопом интересный образец.
Он спросил у Нео, тыкая подбородком в сторону «призрака».
— Это кто такой, в розовых штанах?
Нео скривился.
— А, это Санчез. Санчез Александр Александрович. С биофака, с параллельного потока. Говорят, гений, но с приветом. А что?
— Ничего, — буркнул Глеб, — просто часто стал попадаться.
Он полез в университетские базы, в общие чаты. Информации было мало: учился блестяще, но всегда особняком; ни к Якудзам, ни к Дровосекам не примыкал; ходили слухи, что он подрабатывает на сомнительных фармопытах.
Однажды Глеб решил проверить свою догадку. Выйдя из универа, он свернул не к дому, а в противоположную сторону, в лабиринт старых заводских кварталов. Он шёл быстро, не оглядываясь, но ловя отражения в витринах и грязных стёклах. И да — там был он. Яркое пятно в сером пейзаже, неотступно следующее за ним на почтительной дистанции.
Глеб резко остановился, развернулся и пошёл навстречу. Санчез не смутился, не убежал. Он тоже остановился, улыбнулся широкой, неестественной улыбкой.
— Привет, Квадратноголовый, прогуляться решил? — Голос у него был приятным, бархатным, что контрастировало с клоунским видом.
— А тебе какое дело? — Отрезал Глеб, останавливаясь в паре шагов от него.
— О, мне до всего дело, — парировал Санчез, не моргнув глазом, — особенно до таких... ярких личностей. Ты ведь у нас звезда, на слуху.
Он сделал шаг вперёд. От него пахло дешёвым одеколоном и чем-то химически-сладким.
— Мне интересно, из чего ты сделан, Глеб. Что внутри, что заставляет тебя тикать после всей этой... истории.
Глеб почувствовал холодок по спине. Это был не просто чудак, это был кто-то, кто знал слишком много.
— Отвали, — коротко бросил Глеб и, развернувшись, пошёл прочь.
На этот раз его не преследовали. Но он знал — это не конец. Это было начало новой игры. Более странной и, возможно, более опасной, чем всё, что было раньше. Яркий, ядовитый цветок на его пути, который мог оказаться как безобидным сорняком, так и хищным растением.
Он достал телефон и отправил сообщение Хайди:
«Кое-что о Санчезе с биофака знаешь? Белые волосы, розовые штаны».
Ответ пришёл почти мгновенно:
«Слышал. Он сам по себе. Не наш, но крут. Говорят, на Барса работал одно время. Будь осторожен».
Глеб выключил экран. Барс. Имя-призрак, которое он надеялся оставить в прошлом. Всё смыкалось. Его покой закончился, даже не успев начаться. И новый, нарядный преследователь был лишь предвестником. Вестником из того старого, грязного мира, который не собирался его отпускать.
Последние дни перед выпуском висели в воздухе густым, сладковатым напряжением. Официальная учёба кончилась, сессия сдана, приказы о зачислении дипломов подписаны и ждали своего часа в деканате. Оставалось только дождаться торжественной церемонии. Эти несколько дней были странным лимбом — между прошлым и будущим, между статусом студента и статусом выпускника.
Университет жил особой ленивой жизнью. Студенты, уже свободные, приходили просто так — посидеть на лужайках, поболтать, выпить запрещённого кваса из стаканчиков, купленных у бабулек у метро. Воздух был наполнен не стрессом, а лёгкой, немного грустной ностальгией.
Для Глеба эти дни стали временем тихого, почти незаметного прощания. Он приходил в свою лабораторию, собирал свои вещи — затёртые пробирки, старые конспекты, калькулятор с отбитым уголком. Каждый предмет был частью его истории.
Глеб сидел на подоконнике в коридоре третьего этажа, откуда было видно внутренний двор, и курил, наблюдая за жизнью внизу: Алф и Джаст о чём-то спорят, жестикулируя; Нео и Ники, взявшись за руки, куда-то спешат, смеясь; Хайди что-то объясняет своим Якудзам, те кивают с серьёзными лицами.
Кочанов прошёл мимо, замедлил шаг.
— Всё забрал? — Спросил он без предисловий.
— Почти, — кивнул Глеб.
— Зайдите перед выпуском. Отдам последние материалы по вашей теме. Могут пригодиться.
— Обязательно, — Глеб встретился с ним взглядом. Взгляд профессора был спокоен, в нём не было былой пустоты. Была та самая принявшая реальность ясность.
Они понимали друг друга без слов. Оба знали, что тихие дни заканчиваются и что после выпуска начнётся что-то иное. Для Глеба — тщательно спланированная месть. Для Кочанова — сложное отцовство и новая жизнь.
Как-то раз Глеб столкнулся в пустом коридоре с Леной. Она стояла у своего кабинета, с папкой в руках, и смотрела в окно. Увидев его, она не отвела взгляд.
— Ну что, выпускник, — сказала она. В её голосе не было ни льда, ни насмешки, только лёгкая усталость, — готовы к большой жизни?
— Как всегда, — ответил он, — никак.
Она слабо улыбнулась.
— Знакомое чувство, — помолчала, — спасибо за всё.
Это «спасибо» значило больше, чем все официальные речи на предстоящем выпуске. Оно значило: «Я видела, как ты вырос, видела твою боль. И я признаю тебя».
И всегда, всегда на краю его зрения мелькало яркое пятно. Санчез. Он не подходил больше, не заговаривал. Он просто был: сидел на скамейке во дворе, рисуя что-то в блокноте или стоял на другом конце коридора, улыбаясь своей беззубой улыбкой. Как напоминание. Как обещание того, что покой — лишь временная иллюзия.
Вечером, накануне выпуска, они собрались все вместе — его курс, его «братия» — на заброшенной спортивной площадке за общежитием. Принесли пиво, чипсы, гитару. Говорили не о будущем, а о прошлом. Вспоминали первые пары, дикие выходки Ключа, драки с Якудзами, которые теперь казались такими же далёкими и нелепыми, как детские игры.
Глеб сидел чуть в стороне, прислонившись к ржавым воротам, и слушал. Он смотрел на этих людей — таких разных, таких родных — и чувствовал, как что-то тяжёлое и колючее внутри него наконец разжимается. Ненадолго. Всего на одну ночь.
Он поймал себя на мысли, что не хочет, чтобы это заканчивалось. Чтобы наступало завтра. Потому что завтра — это дипломы, прощания и его собственный, холодный план, который уже был запущен и ждал своего часа.
Но сейчас была тёплая, тихая, полная смеха и звёзд над головой ночь. И он позволил себе просто быть с ними в последний раз.
Той ночью Глебу приснился сон. Не яркий и не сумасшедший, а какой-то очень тихий, выдержанный в мягких, пастельных тонах, будто сквозь дымку.
Он видел себя. Старше. Лицо с более жёсткими чертами, но без привычной складки напряжения между бровей. На виске серебрилась нитка седины, перебивая его чёрные волосы. И на его руках, прижавшись к его груди, спала девочка.
Ей было лет шесть. Хрупкая, как тростинка, с тёмными волосами и лицом, которое было его миниатюрной, утончённой копией. Те же скулы, тот же разрез глаз и те же янтарные глаза, которые сейчас были закрыты сном.
Но было и кое-что ещё: на её светлой, почти фарфоровой коже, на щеке, на тонкой шейке, на ладошке, лежавшей у него на груди, лежали тёмные пятнышки. Рассыпанные, как звёзды по утреннему небу. Витилиго. Наследие, которое он узнал бы из тысячи.
Она что-то пробормотала во сне и крепче прижалась к нему, ища защиты и тепла. И он, этот будущий он, прижал её к себе с такой нежностью, от которой у спящего Глеба перехватило дыхание. Это было так естественно. Так правильно.
И тут его взгляд скользнул в сторону. Рядом, на солнечной поляне, лежала высокая, изящная самка жирафа. Её длинная шея была изогнута грациозной дугой, а большие, тёмные глаза были полны спокойствия. И она своим шершавым языком вылизывала шёрстку маленького, нескладного жирафёнка, который пытался встать на дрожащие ноги.
А на спине у взрослой жирафихи, словно часть её самого существа, сидела огромная сова. Её перья были цвета ночи и пыли, а глаза были закрыты. И у самого её бока, почти не уступая ей в размерах, сидел совёнок — такой же серьёзный и невозмутимый, повторяя позу родителя.
Картина была невозможной, сюрреалистичной, но во сне она не вызывала удивления. Только чувство глубочайшего, всеобъемлющего мира.
Девочка на его руках шевельнулась и прошептала, не открывая глаз:
— Папа... я проснулась.
И этот будущий Глеб, его собственный голос, но более низкий и спокойный, ответил:
— Я здесь, звёздочка, я всегда здесь.
Сон начал таять, как утренний туман. Последнее, что почувствовал Глеб — это призрачное, тёплое касание детской щеки к своей щеке и запах — смесь детского шампуня, степных трав и старой книги.
Глеб проснулся с рассветом. В комнате было тихо и пусто. Не было ни девочки, ни жирафов, ни сов. Но ощущение того мира, той тихой, непоколебимой уверенности, осталось с ним, как шрам после зажившей раны — не больной, но напоминающий.
Он лежал и смотрел в потолок, пытаясь понять, что это было. Намёк? Глупость? Просто игра уставшего подсознания?
Но где-то очень глубоко, под всеми пластами боли, гнева и планов мести, шевельнулось что-то новое. Не надежда, нет, слишком рано для надежды. Но... возможность. Призрачная, далёкая, почти нереальная возможность того, что когда-нибудь вся эта боль утихнет и на её месте может вырасти что-то хрупкое, но прочное. Что-то, что будет звать его «папой» и что-то, что будет носить на своей коже звёзды той, кого он когда-то так безумно любил.
Глеб встал, подошёл к зеркалу, тронул пальцами стальную штангу в брови. Его отражение было колючим, острым, готовым к бою, но в глазах, в самых их глубинах, горел теперь не только холодный огонь мести. Там теплился крошечный, едва различимый отблеск того самого утра из сна.
