РОЯЛЬ
С ее болезни прошло полторы недели. Девушка почти не пересекалась с Эланджером. Чарльз все это время нагружал его работой.
Марта пустила слух о том, что Чарльз собирался в скором времени уехать по делам. Но девушка не хотела слушать. Тоска в этом доме присутствовала всегда. Еще если и Чарльз уедет, будет вообще одиноко.
Настроения у девушки не было. Ноябрь подходил к своему завершению. Снега не было. На улице было серо и все так же тоскливо. Еще и язвительное общение с ее «рабом» тоже давало о себе знать.
***
Атмосфера завтрака была странно-молчаливой. На столе среди прочего стояла скромная тарелка с бисквитными пирожными - редкое послабление в скудной диете Темнолесья. Эвелин, чей аппетит давно был убит напряжением, машинально потянулась было к сладкому. Её пальцы ещё не коснулись тарелки, когда в воздухе разрезал его голос - ровный, бесцветный, но от этого ещё более пронзительный.
- Не стоит, Эви. Она вздрогнула, отдернув руку, будто обожглась о край тарелки. Чарльз не смотрел на неё. Он аккуратно намазывал маслом тост, его движения были выверенными и спокойными.
- Прости? - переспросила она, надеясь, что ослышалась.
- Сахар и мука высшего сорта - пустые калории, - произнёс он, откусывая тост. - Для дамы вредно. Особенно учитывая твою... склонность. Эвелин почувствовала, как по спине пробежал холодок.
-Какую склонность? - её голос прозвучал тише, чем она хотела. Чарльз наконец поднял на неё взгляд. В его глазах не было ни злобы, ни насмешки. Была ледяная, хирургическая констатация факта.
-К полноте. Ты стала заметно округляться в последнее время. Платье с прошлого бала едва сходилось на тебе. Нельзя позволять себе расслабляться. Она окаменела. Взгляд её упал на собственные руки, выпирающие ключицы под тонкой тканью блузы, на узкий пояс платья, который она могла бы затянуть ещё на дюйм, не испытывая дискомфорта. Она была худой. После недавней болезни и вечного стресса. Его слова были не просто ложью. Они были абсурдной, сюрреалистичной атакой на её реальность.
- Я... я худая, Чарльз, - выдохнула она, и в её голосе прозвучало недоумение, граничащее с истерикой. - Посмотри на меня. Я почти прозрачная. Какая полнота? - Он отложил нож, взял салфетку и медленно, тщательно вытер пальцы. Его лицо оставалось невозмутимым.
-Ты себя не видишь со стороны, дорогая. И не замечаешь тенденции. Я замечаю. Я обязан замечать. Раньше ты была изящной фарфоровой статуэткой. Сейчас... начинаешь терять форму. Это первый шаг к распущенности. К потере самоконтроля. Его тон был отцовски-заботливым, но каждое слово било, как хлыст.
-Я твой брат. И твой опекун. Мой долг - оберегать тебя, в том числе и от тебя самой. От дурных привычек. От слабости. Он кивнул в сторону служанки, стоявшей у буфета.
-Марта, убери, пожалуйста, пирожные. И впредь не подавать их к столу леди Эвелин без моего особого распоряжения. - Горничная, покраснев, бросила на Эвелин быстрый, полный сочувствия взгляд и поспешила исполнить приказ. Тарелка исчезла, будто её и не было. Эвелин сидела, глядя на пустое место перед собой. Ей хотелось кричать, опрокинуть самовар, разбить его прекрасное, спокойное лицо. Но она лишь сжала салфетку на коленях так, что костяшки побелели. Это был не спор о сладком. Это была демонстрация власти. Он переписывал реальность. Он говорил, что чёрное - это белое, что она толстая, а не худая, и заставлял всех вокруг, включая её самое в каком-то извращённом смысле, в это верить. Он контролировал не только её действия, но и её восприятие себя. Это было тоньше и страшнее любого прямого запрета. Он допил чай и встал.
-Не делай такое лицо. Это для твоего же блага. Тебе скоро предстоит выезжать в свет. Хочешь, чтобы о тебе говорили, как о... распустившейся девице? - Девушка лишь терпеливо молчала, на все колкости брата.
- Мне нужно в город. Переговоры с поставщиками, встреча с опекуном по твоему наследству... Скучные дела, но необходимые. - Эвелин замерла. Он уезжает? Это было немыслимо. За последний год он ни разу не оставлял её одну в «Темнолесье» дольше, чем на несколько часов.
-Я...я могу поехать с тобой? - робко спросила она.
- Нет, - ответил он, откладывая письмо. Его взгляд стал острым. - Дороги плохие, в городе грипп. Тебе лучше здесь, в покое. Тем более...- он сделал паузу, - ...после твоей недавней болезни. Марта останется с тобой. И большая часть прислуги может разъехаться по семьям, к празднику. Останутся только повар, один конюх и... Он не договорил, но она поняла.
И он.
***
В тот же вечер, когда Чарльз отдавал последние распоряжения в холле, он резко обернулся к Эланджеру, который молча стоял в стороне.
-Ты поедешь со мной. Будешь при багаже и для... представительских целей». Эланджер не шелохнулся. Его голос прозвучал низко и чётко, нарушая все правила субординары.
- Нет. В воздухе повисло ледяное молчание. Даже слуги, суетившиеся с чемоданами, замерли.
-Что? - голос Чарльза стал тихим и опасным.
- Я не поеду, - повторил Эланджер, глядя куда-то в пространство над плечом графа. - Приказ был: охранять леди Эвелин. Здесь. Пока вы здесь - вы её охраняете. Вы уезжаете - я остаюсь при ней. Прямой приказ. Я его выполняю. - Он произнёс это не как бунт, а как констатацию железной логики, против которой не поспоришь. Он прятал свою истинную причину нежелание покидать её, страх оставить её одну в доме, полном теней. Это была умная дерзость. Чарльз побледнел. Его пальцы сжали ручку трости так, что костяшки побелели. Он мог приказать, мог заставить силой. Но это вызвало бы скандал, крики, а главное - оставило бы Эвелин без его «защиты». Он оказался в ловушке собственных правил.
-Что ж, - прошипел он наконец. - Остаёшься. Но помни: твоя голова - ответ за каждую царапину на ней. За малейший проступок. Ясно?
- Ясно, - кивнул Эланджер, и в его глазах, на мгновение встретившихся с взглядом Эвелин, мелькнуло что-то твёрдое, как сталь. Он только что выиграл маленькую, но важную битву. Он выторговал себе право остаться её тенью.
***
Дом спал странным, пустым сном в отсутствие Чарльза. Не было слышно ни скрипа его сапог по паркету, ни резкого звона бокала о столешницу. Тишина была густой, тяжелой, как бархатная портьера, и Эвелин зашла в нее, как в воду. Она не зажигала свечей. Лунный свет, бледный и холодный, лился через высокие, пыльные окна бывшего бального зала, расчерчивая пол серебристо-сизыми квадратами. Здесь когда-то гремела музыка, кружились пары, а теперь стояли призраки былого великолепия, накрытые холщовыми чехлами, словно саванами. Воздух пах пылью, замшелым паркетом и забвением. В центре, у стены, стоял он - старый венский рояль, когда-то принадлежавший её матери. Чехол с него сняли для недавней попытки настройки, и полированная черная крышка тускло отражала лунные блики, как темное озеро.
Эвелин подошла, провела ладонью по дереву. Пыль мягко осела на её пальцах. Она приподняла крышку, и тихий скрип петли прозвучал громко, как выстрел, в безмолвии зала. Она села на табурет, который отозвался жалобным писком.
Пальцы её легли на клавиши - холодные, слегка липкие от сырости. Она замерла на миг, закрыв глаза, будто прислушиваясь к эху.
И заиграла.
Это была не бравурная пьеса, не веселый танец. Мелодия родилась тихо, неуверенно, словно пробиваясь сквозь толщу лет. Несколько грустных, растянутых аккордов, простая, но пронзительная тема, которая то поднималась, словно пытаясь вырваться к свету, то снова опускалась в тихое, минорное бормотание басов.
Она играла не по нотам, а по памяти - по памяти детства, по памяти запаха духов матери, смешанных с ароматом воска и хвои от рождественской елки. Это была музыка тоски по тому, чего уже не вернуть. Музыка этой самой тишины.
Эланджер услышал её издалека.
Он чистил сбрую в своей каморке, когда первые ноты, словно тонкие, ледяные нити, просочились сквозь стены и перекрытия. Он замер. Это был не звук клавесина из гостиной. Это было что-то старое, глухое, печальное. Он отложил щетку и пошел на звук, двигаясь бесшумно, как тень, инстинктивно избегая скрипящих половиц.
Он остановился в высоком, темном проеме двери в бальный зал. И застыл. Она сидела спиной к нему, окутанная серебристо-голубым лунным сиянием. Её фигура, обычно такая прямая и собранная, сейчас казалась хрупкой и сломленной, сливаясь с силуэтом огромного черного инструмента. Её плечи слегка вздрагивали в такт музыке. Тонкая шея, незащищенная высоким воротником, была выхвачена из полумрака. Она играла, и казалось, что играет не она, а сам зал - его память, его скорбь, его холод.
Эланджер не дышал.
Он знал эту мелодию. Вернее, не знал, но чувствовал её кожей. Она была похожа на вой на луну его одинокого волка - такая же бесконечно одинокая, полная невысказанной боли и тихой ярости против несправедливости мира. В её игре не было ни капли слабости. Была сила - сила, чтобы выдерживать эту боль, сила, чтобы изливать её вот так, без слез, через пальцы.
Он не осознал, когда его ноги сами понесли его вперед. Он миновал застывшие в танце призраки мебели, ступая по лунным дорожкам. Он остановился в нескольких шагах сбоку от неё, всё ещё оставаясь в тени колонны, но теперь видя её профиль. Свет падал на её щеку, и он увидел на ней влажный блеск. Одна-единственная слеза, которая скатилась и застыла, не упав, подчеркивая линию скулы. Её пальцы, такие изящные и беззащитные, с силой вдавливали клавиши, рождая эту всепроникающую печаль. Он не сказал ни слова. Не кашлянул. Он просто стоял. Его собственная, привычно сжатая в кулак ярость, его цинизм, его броня - всё это растаяло под этим грустным лунным светом и этой музыкой. В этот момент она не была для него леди, хозяйкой или даже объектом сложного, запретного чувства. Она была раненой душой, такой же одинокой и выброшенной за борт жизни, как и он сам. И её боль резонировала с его болью, создавая тихий, невыносимый аккорд.
Он стоял, охраняя не её тело, а этот миг её абсолютной, ничем не прикрытой уязвимости. Он стал тенью не для того, чтобы скрыться, а для того, чтобы стать частью этой ночи, этого зала, этого горя - её молчаливым свидетелем и немым стражем. И если бы в этот миг в зал ворвалась бы сама тьма, он разорвал бы её когтями и клыками не потому, что так велел долг, а потому, что эта хрупкая фигура у рояля и звуки её печали стали самым важным, что когда-либо было в его изломанной жизни.
