ЯЗЫК ЯРОСТИ
Ей снится тот кабинет. Та же игла в её руках, та же перчатка. Но запах ладана стал удушающим, густым, как смола. Чарльз сидит не за столом, а в кресле у камина, его лицо в тени. На столе лежит не каталог, а клетка. Маленькая, из тонких позолоченных прутьев, будто для певчей птицы.
«Твоё состояние требует внимания, Эвелин», - говорит голос из тени. Не Чарльза. Чей-то ещё. Металлический. Она подходит. В клетке сидит не птица. Сидит крошечный, идеально детализированный Эланджер. Всё тот же взгляд - яростный, немой вызов. Он смотрит на неё, и его губы шевелятся беззвучно:
«Не покупай».
«Это законно, - говорит металлический голос. - Это твой проект. Твоя тень».
Чарльз поднимается из кресла. В его руке не каталог, а горящая ветка из её кошмара о пожаре. Он без выражения лица подносит её к клетке.
«Нет!» - кричит она во сне, но звука нет. Она бросается вперёд, чтобы закрыть клетку собой, и просыпается.
***
Она проснулась с тем же чувством липкого, беспомощного ужаса, что и после пожара. Грудь сжата, в горле ком. Сон был настолько ясен, что запах гари казался реальным. Она села на кровати, обхватив колени. За окном было все так же серо и пусто.
Этот дом - «Темнолесье» - всегда казался ей слишком большим, слишком тихим после смерти родителей. Теперь, с его появлением, тишина стала иной - напряжённой, звенящей, будто перед грозой. Эвелин спустилась вниз позже обычного, чувствуя себя разбитой. Она накинула на плечи старый, самый мягкий кашемировый плед - не броню леди, а кокон ребёнка. Её волосы были небрежно убраны, под глазами - тени бессонницы. Она была воплощением уязвимости, идущей навстречу буре.
Ещё с лестницы она услышала голоса. Голос Чарльза - ровный, холодный, режущий, как лезвие бритвы. И другой - низкий, хриплый, нарочито грубый, полный немой ярости. Эланджер.
Она замерла на пороге столовой. Чарльз стоял у буфета, его пальцы барабанили по полированной древесине. Эланджер - посреди комнаты, спиной к двери, плечи напряжены до каменной твёрдости. На полу валялась разбитая фаянсовая супница, вокруг - лужица бульона и осколки.
- Повтори, что ты сказал, - произнес Чарльз без повышения тона. Это было страшнее крика. Эланджер не оборачивался. Его голос донёсся, перекрытый, намеренно неотшлифованный.
-Сказал, не повар я твой. И подметать осколки - дело служанок. В контракте, чай, не прописано. Он произнес этот «чай» в такой грубой, издевательской интонации, будто плевал в лицо самой культуре этих стен. Чарльз побледнел.
-Твой «контракт» - это моя воля. А моя воля - чтобы ты убрал этот бардак. Сейчас же.
- Или что? - Эланджер наконец резко обернулся. Его глаза горели знакомым ей по клетке огнём, но теперь в них была не только ярость. Было отчаяние, вывернутое наружу как наглость. - В клетку запрёте? Высечете? Так я уже проходил. Скучно. Он говорил, глядя поверх головы Чарльза, бросая вызов самому воздуху в комнате. Это был акт самоуничтожения. Он знал, что будет больно, и шёл навстречу этой боли, потому что иного способа заявить о себе у него не оставалось. Чарльз сделал шаг вперёд. В его руке уже лежала тонкая, гибкая трость, которую он обычно носил с собой. Эвелин увидела, как дрогнул Эланджер. Не от страха. От готовности принять удар. И эта дрожь, этот микроскопический жест ожидания боли, переломил что-то в её собственной апатии.
- Хватит! Её собственный голос прозвучал хрипло, неожиданно громко. Оба мужчины вздрогнули и повернулись к ней. Эвелин спустила плед с плеч, будто сбрасывая последнюю защиту. Она вошла в комнату, чувствуя, как колени подкашиваются, но заставляя себя идти.
Она прошла мимо Чарльза, встала между ним и Эланджером. Не физически закрывая его собой, как во сне, но образуя живой барьер.
- Чарльз, отдай распоряжение служанке. Она уберёт, - сказала она, глядя брату прямо в глаза. В её взгляде не было силы - только усталая, но непоколебимая решимость.
- Этот... имущество намеренно проявил неповиновение и хамство, - прошипел Чарльз. - Его нужно поставить на место. Сейчас.
- Его место сейчас - в конюшне, где его ждет работа, - парировала Эвелин. Голос её дрожал, но не сдавался. - А наказывать за разбитую посуду - это не «ставить на место». Это мелочность. И это ниже тебя.
Она чувствовала за своей спиной его присутствие. Молчание Эланджера стало иным - не вызывающим, а ошеломлённым. Чарльз изучал её. Он видел её бледность, тени под глазами, детскую хрупкость в сбившихся волосах. И видел нечто новое - твёрдую точку в центре этой хрупкости.
-Ты продолжаешь защищать его?
-Я защищаю порядок в этом доме, - сказала Эвелин. - Порядок, при котором наказание соразмерно проступку. Не более. Эланджер, иди в конюшню. Закончи утренние дела. Мгновение тишины. Потом за её спиной раздались шаги - тяжёлые, но быстрые. Она не обернулась, но услышала, как дверь в прихожую захлопнулась. Чарльз медленно опустил трость. Его лицо было нечитаемо. -Ты играешь с огнём, сестра. И учишь его тому, что у него есть защитник. Это опасно.
-Я не защитник, - тихо ответила Эвелин, глядя на осколки на полу. - Я просто устала от... от всего этого. От скандалов. От жестокости. Даже оправданной.
Она повернулась и вышла из столовой, оставив брата в одиночестве. На лестнице она прислонилась к стене, закрыла глаза и выдохнула. Руки дрожали. Она только что открыто бросила вызов Чарльзу.
Из-за него.
Из-за того, кто грубил и ломал вещи. И почему? Потому что в его хамстве она увидела не зверя. Она увидела того самого крошечного человека в клетке из своего сна, который кричал «Не покупай!» - но его уже купили. И теперь он пытался разбить вдребезги не супницу, а клетку, даже если это будет стоить ему кожи на спине. А она, бедная и грустная Эвелин, только что сделала еще пару шага внутрь этой клетки. Не как хозяйка. Как соучастница. И с этого уже не будет пути назад. Её заступничество - это семя. А его ярость во дворе, которая вот-вот грянет, станет почвой, в которую это семя упадёт.
***
Когда Эвелин сказала: «Я защищаю порядок в этом доме. Порядок, при котором наказание соразмерно проступку. Не более», время для Чарльза споткнулось.
Это был не её голос.
Вернее, был её - тонкий, с дрожью на грани срыва. Но интонация... Интонация была точной копией их матери.
Тот же принципиальный, негромкий металл в основе. Та же манера держать подбородок чуть приподнятым, не в гордыне, а в утверждении моральной правоты. И главное - взгляд. В её широких, обычно таких беззащитных глазах, замутнённых сегодня усталостью, вспыхнула та самая искра - холодная, несгибаемая, праведная.
Искра его матери, Аделаиды фон Грей. Перед ним на миг возник не призрак, а живая проекция. Та самая сцена: он, мальчишка, разбил редкую китайскую вазу, затеяв драку с лакеем.
Отец уже занёс руку для удара, лицо багровое от гнева. И тогда она, мать, встала между ними. Не бросилась защищать, нет. Она просто встала, вся - воплощение спокойного достоинства. «Джеймс, порядок в этом доме зиждется не на страхе, а на справедливости. Наказание должно быть соразмерно. Он виноват - он заплатит из своих карманных денег, и будет месяц ухаживать за оранжереей. Но не бить. Никогда. Бить - это непорядок. Это хаос».
Те же слова... Почти те же.
И тот же свет в глазах - свет той самой цивилизованности и «правильного» морального уклада, которую он, Чарльз, после их гибели поклялся сохранить любой ценой. Даже ценой железной дисциплины. Даже ценой превращения сестры в хрупкую фарфоровую куклу, которую надо оберегать от всего мира, включая её собственные чувства. И вот эта кукла, эта его бледная, грустная Эвелин, внезапно обернулась призраком матери. Она использовала её оружие - оружие морального превосходства - против него. Защищая его.
Дикаря.
В глазах Чарльза мелькнула не ярость. Мелькнуло нечто более страшное и сложное: растерянность, смешанная с ледяным ужасом. Его весь проект - вырастить из Эвелин достойную, убережённую от скверны наследницу их рода - дал трещину. Она не просто проявляет характер. Она проявляет материнский характер. Тот самый, что всегда ставил под сомнение жестокие, но «практичные» методы отца. Значит, где-то в глубине, эта мягкая глина уже отлита в ту самую, непоколебимую форму. И она направляет эту силу не на сохранение их мира, а на его разрушение изнутри.
Его пальцы на трости сжались так, что костяшки побелели, но он медленно опустил её. «-Ты играешь с огнём, сестра, - сказал он, и его голос звучал уже иначе. Не как угроза, а как констатация мрачного пророчества. - И учишь его тому, что у него есть защитник. Это опасно.»
Но в его голове звучали другие слова, обращённые к призраку в чертах его сестры: «Ты вернулась. Чтобы снова всё разрушить своей мягкостью? Нет. Я не допущу. Я сломлю его раньше, чем он сломает её. Или... я сломаю в ней тебя, мать. Ради её же спасения».
И когда она вышла, оставив его среди осколков, он смотрел не на беспорядок. Он смотрел в пустоту, где только что стояло отражение прошлого, бросившее ему вызов в лице будущего. Это больше не была детская обида. Это стала война за душу Эвелин. И в этой войне все средства были бы хороши.
