Глава 38. Исповедь в темноте
Тот вечерний урок, казалось, сломал последние тонкие перегородки между ними. После него они стали говорить больше. Не о бытовых мелочах, а о чем-то настоящем, глубоком, что годами копилось внутри, не находя выхода. Наступили последние дни августа, и по ночам в открытые окна уже врывался прохладный, предосенний воздух, заставляющий кутаться в пледы поудобнее.
В одну из таких ночей они не пошли спать. Сидели на полу в гостиной, прислонившись спиной к дивану, притушив основной свет. Горела только маленькая лампа на пианино, отбрасывая золотистый круг на метроном, чей маятник теперь был неподвижен. За окном тихо шумел дождь, первый осенний, негромкий и умиротворяющий.
Минхо молчал, глядя на свои руки, лежавшие на коленях. Он чувствовал, как слова подступают к горлу тяжелым, горячим комом. Он давно хотел это сказать. Боялся. А сейчас, в этой безопасной темноте, под аккомпанемент дождя, страх отступил.
— Я не просто упал, — начал он, и голос его прозвучал хрипло, будто ржавая дверь, которую открывают впервые за много лет. — Это был не просто несчастный случай.
Джисон не шевелился, не подталкивал. Он просто сидел и ждал, его присутствие было тихим и принимающим, как сама ночь.
— Это был финальный прогон. За день до отборочных. Я был в форме, лучше, чем когда-либо. Чувствовал каждую мышцу, каждое сухожилие. Я был... не человеком. Я был самой музыкой, самой энергией. И в этом прыжке... я не думал о технике. Я думал о том, как буду лететь. Как буду парить. Я был на вершине. Абсолютно счастлив.
Он замолчал, сглатывая ком в горле. Память о том счастье была почти больнее, чем память о боли, которая пришла следом.
— А потом... хруст. Негромкий, сухой. Как ломается сухая ветка. И все. Небо и пол поменялись местами. Я лежал на жестком, холодном линолеуме и смотрел в залитый светом софитов потолок. А в голове была только одна мысль, тупая и безжалостная: «Всё». Не «как больно», не «помогите». А «всё». Карьера, мечты, будущее, тот парень, который только что парил... всё это закончилось в один миг. В одно ничтожное, случайное мгновение.
Он сжал кулаки, чувствуя, как ногти впиваются в ладони. Старая ярость, отчаяние и чувство чудовищной несправедливости, которые он так тщательно хоронил в себе, снова поднимались из глубин.
— И самое ужасное... самое предательское... это было мое собственное тело. Оно, которое я так любил, которое было моим инструментом, моим домом... оно меня подвело. Оно сломалось, когда я доверился ему больше всего. Оно отняло у меня все. И я возненавидел его. Каждый день, просыпаясь и чувствуя эту ноющую боль в колене, я ненавидел его еще сильнее. Я чувствовал себя в ловушке. В ловушке внутри того, что когда-то делало меня свободным.
Он выдохнул, и это был долгий, сдавленный звук, полный всей накопленной за годы горечи. Он ждал. Ждал жалости, молчания, может быть, банальных слов утешения.
Но Джисон сказал не это. Его голос был тихим, но удивительно твердым и ясным, будто он произносил не утешение, а давно известную истину.
— Твое тело не предало тебя, Минхо, — сказал он. — Оно не враг. Оно просто... сломало карту. Старую карту, по которой ты шел много лет. Карту с одним-единственным маршрутом — «сцена, слава, совершенство». Оно не отняло у тебя все. Оно заставило тебя остановиться. Потому что иначе ты бы шел по этой карте до конца, пока не разбился бы вдребезги, даже не заметив других тропинок. А теперь... — он сделал паузу, и в темноте Минхо почувствовал на себе его пристальный взгляд, — теперь ты можешь нарисовать новую. Не одну. Много новых. И на них может быть все что угодно. Не только сцена. Но и тихие вечера. И уроки для детей. И музыка, которую ты играешь просто для себя. И даже... даже тот, кто сидит рядом с тобой в темноте и слушает твою боль. Твое тело не отняло у тебя будущее, Минхо. Оно подарило тебе выбор. Просто ты слишком долго отказывался его принять.
В комнате воцарилась тишина, нарушаемая лишь шепотом дождя. Слова Джисона повисли в воздухе, такие простые и такие невероятные. В них не было ни капли пустого оптимизма. Была лишь холодная, безжалостная и от этого — исцеляющая — правда.
Минхо сидел, не в силах пошевелиться. Казалось, какая-то огромная, давящая глыба внутри него треснула и начала медленно, с грохотом, рушиться. Он годами винил свое тело, винил судьбу, винил случай. А ему говорили: «Посмотри иначе. Это не конец. Это начало».
Он не заплакал. Не зарыдал. Он просто медленно расслабил сжатые кулаки и откинул голову на спинку дивана, глядя в потолок. Впервые за долгие годы ненависть к себе и своему телу отступила, уступая место странному, оглушенному пустотностью, в которой уже теплился крошечный росток чего-то нового. Не прощения еще. Но понимания.
— Нарисовать новую карту, — тихо, будто пробуя на вкус, повторил он.
— Да, — так же тихо ответил Джисон. — И ты уже начал.
Они просидели так до самого утра, пока дождь не кончился и в окна не стал пробиваться первый, бледный свет нового дня. И Минхо чувствовал, как с каждым его лучом та тяжесть, что он носил в себе, становится чуть легче, превращаясь из свинцовой гири в грусть — тихую, светлую и, возможно, имеющую право на существование.
