Глава 12: Вход воспрещён в ад
Когда весна вернулась в город любви, я поняла: моё сердце давно отдано моей химере.
Париж снова оживал.
Сквозь узкие окна на шестом этаже общежития пробивался свет - мягкий, как крем на круассане. На подоконнике таяли следы дождя, оставшиеся с утра. По коридору кто-то пробежал в шлёпанцах, чавкая подошвами по линолеуму, а из кухни на втором этаже доносился звон посуды и голос с характерным французским "r", читающий что-то наизусть. Где-то за стенкой снова ругались Сынмин и Черён, как обычно, на смеси корейского и ломаного английского.
В комнате пахло ванильным диффузором, который кто-то из них поставил ещё осенью прошлого года. Теперь аромат выветривался, становился едва уловимым, тёплым, будто тенью воспоминаний. Воздух был вперемешку с пылью, книгами, остатками кофе и чем-то ещё – непередаваемым, общежитским. Тем, что впитывается в кожу и остаётся даже после стирки.
Зимой остались беды.
Юна исчезла после того, как Йеджи, стоя напротив неё, с лицом, застывшим как камень, задала тот вопрос. Просто спросила. Без злобы, без угроз, почти спокойно. И Юна будто испарилась. Сняла вещи, забрала ноутбук, стерлась из всех чатов. Говорили, она сама подала на отчисление, не дожидаясь последствий. Даже не попыталась оправдаться.
А Хёнджин?
Теперь он всегда один. Стоит у входа на факультет и смотрит, как Йеджи и её компания проходят мимо. Иногда Феликс оборачивается. Но не говорит с ним.
И это больнее всего.
Ведь именно Феликс больше всех верил в него. Звонил. Писал. Кричал на весь кампус, когда Хёнджин начал отдаляться.
Но теперь тишина. Только тишина и этот тяжелый взгляд, который говорит громче слов: ты больше не мой друг.
И правда – слова больше не работают. Слишком много было произнесено. Слишком мало сделано.
Теперь всё решают действия. Или их отсутствие.
Рюджин лежала на кровати, одна рука свисала вниз, в пальцах пустой стакан из-под колы. В ноутбуке на фоне глухо бормотал плейлист с джазом: старый саксофон звучал, будто из радиоприёмника шестидесятых. Она смотрела в потолок, думая, как легко и спокойно вывернулась на экзамене. Преподша задала каверзный вопрос, но Рюджин, приподняв бровь и наклонив голову, ответила с таким тоном, будто всё знала с рождения.
И получила отлично. Конечно.
Она уже собиралась закрыть глаза, когда телефон, что лежал под боком, завибрировал.
Назойливо.
Экран вспыхнул.
chaery16:
Ты, кстати, в мае возвращаешься в Лондон…
Тишина в комнате словно уплотнилась. Рюджин резко приподнялась, волосы упали на лицо. Она села, босые ступни коснулись холодного пола, и, уставившись на экран, стала яростно набирать:
ryujinyo:
Извини? А какого хрена? Разве не до конца курса?!
Ответ пришёл мгновенно.
chaery16:
Ты сама должна была это запомнить, дурочка. Билет купили, вылет через три дня. Разве тебе никто не говорил?
Рюджин шумно выдохнула и поднесла телефон ближе.
Сердце застучало чуть быстрее.
Три дня? Всего?
Как будто кто-то в комнате выключил свет и включил сирену, которая глушит мысли.
ryujinyo:
И как давно начальство пишет тебе, а не мне?..
chaery16:
С тех пор, как началась твоя миссия.
Эти слова ударили, как под дых.
Воспоминания потекли в висках – первое утро в Париже, первое касание рук с Йеджи, её нахмуренные брови, недосказанности, полуулыбки, разлитая на кафеле вода в комнате танцевальной и когда они столкнулись, ночи без сна…
Её химера.
Её цель.
Её чувство.
ryujinyo:
Это было весело, когда всё только начиналось. Я даже скучаю по тому времени.
chaery16:
А кто-то ныл, чтобы я помогла… А в итоге справилась. И даже слишком легко.
Рюджин тихо усмехнулась.
Сбросила телефон на грудь. Закрыла глаза. Где-то за окном кричали чайки – яростно, будто ссорились за хлеб. Снизу кто-то включил "La Vie en Rose", и звук поплыл вверх, по лестничным пролётам. Весна в Париже пахла не только ванилью. Она пахла прощанием. И чем-то, что ещё не случилось.
И если быть честной…
С каждым днём уезжать становилось всё тяжелее.
***
yejihwang16:
Приезжай на одно из мест, которое и тебе, и мне нравится.
Рюджин нахмурилась, глядя на экран. В сообщении – геолокация, хотя Шин она не особо нужна. Она бы и с закрытыми глазами узнала, где находится Йеджи. Как будто чувствует её – всегда и везде.
«Набережная Сены?» — мелькнуло в голове, и внутри что-то дрогнуло.
Она не стала писать в ответ, просто поднялась с кровати и молча потянулась за одеждой. В комнате повисла тишина, прерываемая лишь редкими гудками с улицы и щелчками оконной рамы на ветру.
Между ними словно установилась странная дружба. Тёплая, но с колючками. Больше не было прежнего недопонимания, только вот… Иногда, в самых неуместных моментах, Рюджин до безумия хотелось взяться за скулы Йеджи и поцеловать её так, чтобы у самой закружилась голова.
Странные желания. Они появились ещё в декабре.
А теперь уже май. Через две недели у Йеджи день рождения, и та жужжит об этом, как шмель над цветком. А Рюджин сжимает губы и не может сказать, что, возможно, ей придётся уехать. Навсегда.
И как вообще об этом заговорить, если даже закончить эту ебучую миссию не выходит? Миссию, которая выжигала её изнутри с самого начала осени.
Она накинула серую футболку, поверх — свободную чёрную кофту. Париж в мае ещё дышал прохладой, особенно по утрам. На улицах пахло сырым камнем, пыльцой с каштанов и отдалённо – свежеиспечёнными багетами и синнабонами с корицей.
Шин выбежала из общежития, мельком кивнув знакомому администратору, что всё так же судорожно перетасовывал бумаги и поправлял очки, съехавшие с переносицы. До набережной идти слишком долго и пришлось вызывать такси. Ещё минус в карман – драгоценные евро.
Она села в машину и за рулём мужчина лет сорока, с лёгкой щетиной и банкой энергетика в руке. Рюджин не всматривалась. Просто оперлась лбом о стекло и погрузилась в воспоминания.
Как они ругались при первой встрече. Как преподаватель социологии потребовал сымитировать ссору — «чтобы прочувствовать социальное напряжение».
А оно и не имитировалось – напряжение между ними было настоящее. Сарказм, фырканье, закатывания глаз. И режиссёр когда-то сказал, что у них будто была настоящая ссора. Не знал, как был прав. И всё же... между всеми этими репетициями и взглядами на грани взрыва – что-то начало меняться. Что-то, чего они обе тогда не осознавали.
Машина резко остановилась.
Рюджин вздрогнула.
— Merci, bonne journée... (Благодарю, хорошего дня) — выдохнула быстро и вышла, мягко прикрыв за собой дверь.
Набережная Сены встречает её почти как старая подруга:
прохладным ветром, шелестом воды, запахом сырого песка, шелестом страниц из книжек, которые держат туристы, сидя на лавках.
Вдалеке кричат чайки, кто-то играет на саксофоне в полтона, ритм которого сливается с течением.
Йеджи. Стоит, опершись на ограду, смотрит в реку. Её волосы развеваются на ветру, она вполголоса напевает что-то по-французски, и голос тонет в шуме воды. Кажется, она даже не замечает приближения.
— Химера, — мягко окликает Рюджин, и её губы невольно тронула слабая улыбка.
Йеджи вздрагивает, резко оборачивается и хмурится.
— Зануда... Ты меня напугала, боже, — фыркает, но в голосе нет злости. Только тепло.
— А ты всё ещё называешь меня занудой. Весь курс, между прочим, в курсе? — усмехается Рюджин, останавливаясь рядом.
— Конечно в курсе. В этом своя любовь, — Йеджи снова смотрит на реку, но её голос уже мягче. — Я не просто так тебя позвала, Рю.
Рюджин ощущает, как холодок проходит по спине.
— А для чего?
Йеджи делает шаг вперёд. Смотрит вниз, туда, где вода медленно струится между берегами, играя бликами.
— Я... Я хотела однажды спрыгнуть отсюда. Тогда зима была, туман... холод. И я уже почти решилась. Но увидела кошку. Сидела на перилах и смотрела на меня такими глазами… будто умоляла не прыгать. И знаешь, эта история повторилась. Только уже не с кошкой. А с тобой.
Её голос срывается, становится почти шёпотом. Йеджи поворачивается, и теперь между ними почти нет расстояния. Только полшага. Полвздоха. Полжизни.
— Ты была моим концом… и началом. Я потерялась в себе. Совсем. А ты сквозь весь мрак – протянула руку. Даже когда мы ненавидели друг друга. Ты объяснила мне так много… и я даже не поняла, как начала за тобой идти. Я люблю тебя.
Йеджи дрожит, её голос дрожит, руки чуть заметно сжаты в кулаки.
Рюджин не дышит. Сердце замирает и тут же бешено стучит в груди, будто вырываясь наружу.
Она не ожидала. Не здесь. Не сейчас. Но...
— Я тоже люблю тебя, — выдыхает она. Голос едва не срывается, и губы сжимаются в тонкую линию, чтобы не расплакаться прямо сейчас.
Йеджи медленно тянется к ней.
И в следующий момент их губы встречаются.
Всё вокруг замирает. Река перестаёт шуметь, прохожие словно исчезают. Есть только они. И ветер, что пробегает по коже. Губы Йеджи дрожат, но она прижимается ближе, обвивает руками шею Рюджин.
А Рюджин медленно скользит ладонями к её талии, как будто боится разрушить этот хрупкий момент.
В голове лишь сплошной туман. Но в этом тумане она чувствует её. Только её. Вся в этом поцелуе, в этом тепле, в этом признании, которое разрезало тьму.
Пальцы Рюджин поднимаются к скуле Йеджи, большой палец проводит по щеке, утирая слезу. Она готова раствориться в ней, забыться, остаться в этом мгновении навсегда.
Когда воздух становится слишком тяжёлым и лёгкие сжимаются, Рюджин нехотя отстраняется. Обе дышат тяжело. Обе с красными глазами и бешеными сердцами.
— Salut les gars, c'était vraiment romantique! Je vous jure! (Эй, ребята, это было так романтично! Клянусь!) — раздаётся голос женщины, проходящей мимо.
Йеджи резко отворачивается, лицо заливает румянец. Она ныряет в объятия Рюджин и прячет лицо в её кофте, хихикая сквозь смущение.
Рюджин гладит её по спине, сжимая чуть крепче.
И вдруг становится ясно:
никакие раны больше не болят.
Они больше не тонут в темноте.
Рюджин думает: «Если любовь – это религия, то я молюсь на неё»
Теперь есть только они — две души, нашедшие друг друга на холодной парижской набережной.
***
Лия жевала сахарную вату, и липкая розовая масса облепила ей подбородок и уголки губ, словно нарисованные детской рукой усы. Она смеялась сквозь эту вату, будто не замечала, что выглядит как герой дешёвой драмы в карамельном обмороке.
Минхо в это время ошарашенно уставился в асфальт, будто именно он только что рассказал ему страшную правду. Лия только что поведала им подробности про Юну и Хёнджина — и теперь мир для Минхо уже никогда не будет прежним.
— И ведь этот придурок флиртовал с Сынмином... — шепчет он, будто боится, что асфальт его осудит. — Нет, ну это ужас какой-то. Прям целый фильм! Как вообще можно было угрожать Рюджин?
— Понимаешь, последняя извилина у него отказала, ну, вот и отупел, — фыркнул Джисон, устраиваясь поудобнее на скамейке. Он откинулся назад, закинув ногу на ногу, как старик, пересматривающий жизнь. — Я всегда знал, что он ещё тот придурок. О, смотрите, а уточки уже здесь.
— Видим, — буркнула Минхо, закатывая глаза. — А вы знаете, история Рюджин и Йеджи такая трогательная... Я вот прям готов плакать в три ручья!
— Минхо, если ты начнёшь плакать, то я твоей маме позвоню, — тут же парировала Лия, бросив на него предупреждающий взгляд сквозь розовую вату.
— Отстань, Лия! Я не хочу, чтобы моя мама рыдала в унисон со мной из-за этих романтических девочек! — Минхо всплеснул руками, как драматичная актриса в мыльной опере. — Да вы понимаете?! Она бегала за этим стервозным куском в старую хрущёвку! И ей там, между прочим, плечо протаранили!
Джисон, не выдержав, закатил глаза так глубоко, будто пытался увидеть заднюю стенку мозга. Он посмотрел на Лию, которая уже едва сдерживала смех.
— Минхо, ты это рассказываешь уже в десятый раз, вот ей-богу, — простонал он, — Я скоро это выучу и начну читать в театре моноспектаклем.
Минхо нахмурился, метнув на Хана злобный взгляд, как будто тот лично снял кино по этому сценарию и сорвал кассу. Джисон демонстративно отвернулся, а Лия не выдержала – захохотала так громко, что её чуть не стошнило вату обратно.
И именно в этот момент, под этот ор и хаос, с небес, как метеор, метнулась чайка. С дьявольской точностью она выхватила сахарную вату прямо из рук Лии, цапнув за палочку, и исчезла, оставив за собой лишь вихрь перьев и сладкую агонию.
— Мать твою... — прошептала Лия, глядя на пустую руку, как на предательство вселенского масштаба.
— О... Господи... чайка украла вату! — истерично заорал Джисон, отползая по скамейке, будто видел конец света.
— Вернись, мерзкая голубиная ведьма! — вопил Минхо, потрясая кулаком в воздух.
— Я надеюсь, она подавится! — добавила Лия, стряхивая с лица крошки розового сахара и печали.
Троица захохотала снова, на этот раз так, что прохожие стали оборачиваться. Кто-то даже снял видео. День явно удался.
На голову Минхо с позорным чмяком плюхнулся голубиный помёт с элегантной траекторией, как будто птица прицельно выстрелила с Эйфелевой башни. Минхо застыл, как каменная статуя на мосту Александра III, только не величественный, а обиженный жизнью.
— Мерд, — процедил он с пафосом, медленно поднимая глаза к небесам. — Это что, французское благословение?
Джисон в этот момент взорвался смехом. Он согнулся в три погибели, хлопал себя по коленям и бормотал что-то бессвязное, вроде «голуби – агенты ЦРУ». Его лицо краснело, как спелый томат на рынке у станции метро République.
Лия, с видом мадемуазель, которую позвали на оперу, но привели в цирк, прикрыла рот ладонью, а глаза её заслезились от сдерживаемого хохота.
— Это тебе, дружок, за то, что рассказываешь свою любовную сагу уже в четвёртый сезон, — выдавил Джисон сквозь судороги, схватившись за живот. — Серьёзно, Минхо, ты хуже местных экскурсоводов. У тебя всё время один маршрут!
— Слышь, белка ты метро-шатавшаяся, — надулся Минхо, скрестив руки. — Я тебе потом эту историю перескажу ещё раз. И заставлю оформить её в научную статью с графиками, таблицами и сносками!
— Подожди, он мне буквально вчера её рассказывал в кафе у Сены, когда кофе на голову себе пролил, — кинула Лия с невозмутимым лицом. — А потом полчаса доказывал, что это "ароматный душевный перформанс".
— Да я не пролил! Это голубь снова!.. — Минхо замер, осознав ужас происходящего. — Блять, мне кажется, у меня с этими птицами война.
— Ха! Секта голубей Парижа объявила тебе личную вендетту, — Джисон соскользнул с лавочки, корчась от смеха. — Это проклятие: Le Malédiction de la Merde Volante.Проклятие летающих какашек.
— Заткнись, Джисон! — рявкнул Минхо, глядя так, будто сейчас телепатией испепелит его. — Вы бы хоть салфетку мне дали, предатели!
— Да тебе, Хо, с этим помётом даже к лицу, — невозмутимо произнесла Лия, разглядывая его, как художник натуру. — Ты словно оживший символ Парижа: модный, грустный, и в дерьме.
Как по заказу, неподалёку хрипло крякнула утка, разгуливавшая у набережной, и вся троица замерла. Звук был настолько внезапный и многозначительный, что казалось — она одобрила шутку Лии.
— Ты слышал? — Джисон едва говорил, держась за лавку. — Даже утка ржёт!
— Эта утка знает толк в сарказме, — добавила Лия, глядя, как она уносится в закат с видом оскорблённой примадонны.
Минхо тем временем всё ещё сидел с лицом страдающего художника на Монмартре, мрачно утирая голову каким-то обрывком бумажного пакета с круассана.
— Я клянусь, я подам в суд. На голубей. На вас. На Лувр. На всех!
— Только не на утку, она не виновата, — хихикнула Лия.
— Вы самые худшие спутники в Париже, — простонал Минхо. — Хотел романтики, а получил трагикомедию. Где моя жизнь пошла не так?
— Где? В момент, когда ты выбрал кофе с видом на Сорбонну под деревом с гнездом, — хохотнул Джисон. — Ошибка студента-новичка.
А в небе тем временем снова пролетел голубь и очень медленно, очень подозрительно, как будто прицеливался на второй заход...
Скамейка, на которой они сидели, стояла в тени старого каштана, прямо у самой набережной Сены. Поодаль играли уличные музыканты: старик с аккордеоном и мальчик в берете с бубном, старательно выводя мелодию из Амели, но со скоростью из токийского дрифта.
— Пф, Париж… город любви, искусства и, конечно, голубиных атак, — буркнул Минхо, злобно глядя, как капля помёта медленно стекала по его волосам, будто хотела закрепить эффект.
Мимо прошла туристка в берете с багетом под мышкой и поморщилась, услышав это. Минхо фыркнул.
— Смотри, ещё одна с багетом. Они что, везде с ним ходят, даже в душ?
— Угу, — кивнул Джисон. — Тут даже багеты круче нас. Я один раз попробовал заказать булочку с нутеллой, а мне официант ответил: «Non, monsieur, только багет и тоска.»
— Это не тоска, а терруар, — парировала Лия, подражая французскому акценту, — «боль, грусть, хлеб и три раза в год забастовка».
В этот момент из ближайшей булочной с металлическим звоном выскочил парень в фартуке, неся коробку с круассанами, и буквально столкнулся с голубем. Круассаны полетели вверх, как лепестки сакуры, и один с поразительной точностью приземлился... на колени Минхо.
— ...Серьёзно? — выдохнул тот, уставившись на круассан, как на проклятие.
— Париж благословляет тебя... выпечкой, — торжественно прошептал Джисон, вытаскивая телефон. — Подожди, дай фото, это как обложка альбома: «Парень, которого не любил багет».
— Парень, которого не любил голубь, — уточнила Лия.
— Парень, которого не любит вообще никто, кроме утки, — добавил Джисон, задыхаясь от смеха.
— Я… — Минхо театрально положил руку на грудь и сделал трагичное лицо, — Я хочу домой. Я хочу в Корею. Там тоже дерьмо, но хотя бы голуби нейтральные!
Тем временем рядом с ними у бордюра внезапно начали спорить два парижских деда. Один махал рукой, второй держал багет как меч и кричал:
— C'est une honte! Le beurre doit être à gauche du croissant!
— Non! Il faut le fendre! C’est une hérésie de tartiner par-dessus!
— Что они там... — начала Лия, прищурившись.
— Они спорят, как правильно мазать круассан маслом, — ответил Джисон, переводя на ходу. — Похоже, сейчас начнётся дуэль на багетах.
— Боже, Франция, — Минхо устало смахнул с себя круассан, — Я не переживу эту страну. Она меня морально давит выпечкой и птицами.
Сзади снова крякнула утка. Очень в точку. Минхо замолчал.
— Ладно, — хмыкнула Лия, поднимаясь, — пошли отсюда, пока голуби не вызвали подмогу. Я знаю одно место у Пантеона, где делают булочки с малиной и никто ещё не пострадал.
— Это звучит как ложь, — мрачно ответил Минхо.
— Это Париж, Хо. Здесь ложь часть сервировки.
