Глава 30. Холодный чай.
Луи
Звук закрывающейся двери машины до сих пор резонирует в моей черепной коробке, перекрывая гул турбин, который я слышу даже здесь, за десятки километров от аэропорта. Я стою посреди прихожей нашего дома, и эта тишина... она не просто мертвая. Она агрессивная. Она вгрызается в меня, напоминая о том, что еще час назад здесь пахло её духами, шоколадными булками и тем невыносимым, живым теплом, которое я так отчаянно пытался запереть в четырех стенах.
Я медленно прохожу в гостиную. Мои шаги по паркету звучат неестественно громко. На полу у дивана осталась забытая ленточка от её волос — крошечный, жалкий лоскуток ткани, который сейчас кажется мне обломком погибшей цивилизации. Я поднимаю её, и мои пальцы, привыкшие к точности чертежных инструментов, предательски дрожат.
Всё мое естество, каждый нейрон моего мозга, который я годами тренировал подчиняться логике, сейчас восстает против реальности. Логика говорит: «Она уехала к отцу, это было неизбежно». Но то, что пульсирует у меня под ребрами, не знает логики. Там — черная дыра, вакуум, который высасывает из меня остатки жизни.
Я поднимаюсь на чердак. Каждая ступенька — как удар по дых. Я открываю дверь в свое убежище, туда, где мы провели эту безумную, обнаженную ночь. Здесь всё еще стоит её запах — смесь дождя, надежды и тех слез, которые мы делили на двоих. Подушка на кровати всё еще хранит вмятину от её головы. Я опускаюсь на край матраса, и тяжесть моего собственного тела кажется мне неподъемной.
Я смотрю на стол, заваленный чертежами. Раньше эти линии были моим смыслом. Я видел в них гармонию вселенной. Сейчас это просто грязные пятна на бумаге. Без Розы мир потерял свою трехмерность. Он стал плоским, серым, бессмысленным набором физических явлений. Я — гений, я — человек, который может рассчитать траекторию движения звезд, но я не могу вычислить, как мне прожить следующие десять минут без её дыхания у моей шеи.
В голове крутится её прощальный крик: «Я вернусь». Эти слова — мой единственный спасательный круг. Но мой аналитический ум тут же подкидывает тысячи вероятностей: новые люди, другой город, время, которое стирает даже самые глубокие раны. Я боюсь времени. Раньше я считал секунды, чтобы всё успеть, теперь я ненавижу каждую из них за то, что она отделяет меня от неё.
Я подхожу к окну и смотрю на парижское небо. Оно кажется мне фальшивым. Где-то там, над облаками, она сейчас прижимает к себе того дурацкого пингвина. Я специально выбрал его — самого нелепого, самого «нелогичного», чтобы он напоминал ей, что я ради неё готов разрушить свою идеальную систему. Чтобы она знала: я перестал быть снеговиком в ту секунду, когда она впервые мне улыбнулась.
Мои щеки всё еще жжет от её поцелуев, тех самых, порывистых, у гейта. Я чувствую соленый вкус своего собственного позора — я ведь плакал. Я, Луи, который считал слезы признаком химического дисбаланса, рыдал как мальчишка на глазах у всех. И самое страшное, что мне не стыдно. Мне плевать, что подумала Изабелла или братья. Единственное, что имеет значение — это пустота на месте моей правой руки, которую она больше не держит.
Я ложусь на кровать, прямо в одежде, в тех самых оксфордах, которые она видела в последний раз. Я закрываю глаза и пытаюсь восстановить в памяти каждый миллиметр её лица. Если я забуду хотя бы одну веточку вен на её виске, я окончательно ослепну.
— Роза... — шепчу я в пустую комнату.
Мой голос звучит чужим. Этот дом больше не мой. Это склеп. И я добровольно замуровал себя в нем до тех пор, пока она не вернется и не выбьет эти стены своим смехом.
Я достаю телефон. Пальцы зависают над её контактом. Написать? Позвонить? Нет. Она еще в небе. Она между мирами. Как и я. Я нахожусь в лимбе, в зале ожидания длиной в вечность. Я буду ждать. Я буду считать дни, часы, секунды. Я превращу свою жизнь в один сплошной зал ожидания, потому что жить без неё — это математическая ошибка, которую я отказываюсь совершать.
Роза
Гул двигателей самолета превратился в монотонную колыбельную, которая вытягивала из меня последние силы. Я не помнила, как провалилась в тяжелое, вязкое забытье, едва пристегнув ремень безопасности. В этом сне не было образов, только ощущение бесконечного падения и ледяного ветра чердака.
— Мадам? Мадемуазель, проснитесь, — мягкое прикосновение к плечу заставило меня вздрогнуть.
Я открыла глаза, не сразу понимая, где нахожусь. Передо мной стояла стюардесса — безупречно причесанная, с вежливой, заученной улыбкой, которая казалась пугающе искусственной после искренних слез Луи. В салоне пахло разогретой едой и пластиком. Свет был приглушен, но всё равно резал глаза.
— Желаете пообедать? — вкрадчиво спросила она. — У нас есть курица с розмарином или паста с овощами.
Я посмотрела на неё, и на мгновение мне захотелось спросить, нет ли у неё в тележке шоколадных булочек из нашей парижской пекарни, но вовремя осеклась. Голод казался чем-то далеким, почти нереальным, словно мое тело осталось там, на земле, а здесь летела лишь пустая оболочка.
— Пасту, пожалуйста, — прошептала я, чувствуя, как саднит горло.
Стюардесса кивнула и повернулась к моим братьям. Зейн, сидевший по другую сторону прохода, уже вовсю изучал меню, его глаза азартно блестели — перелет для него был лишь сменой декораций. Давид, сидевший справа от меня, ответил коротко и сухо, даже не отрываясь от экрана планшета, но я видела, как напряжена его спина. Маленький Эмиль, восторженно рассматривавший облака, попросил сок и «самую вкусную курицу».
Вскоре перед нами опустились пластиковые подносы. Звяканье приборов и шуршание фольги заполнили пространство. Я механически ковыряла вилкой в тарелке, пытаясь проглотить хотя бы кусочек. Еда была безвкусной. Она напоминала мне о том, что реальный мир — сочный, пахнущий дождем и книжной пылью — остался за бортом.
— Слушай, Роза, — Зейн внезапно заговорил с набитым ртом, его голос прозвучал слишком громко в тишине нашего ряда. — А что это за сцена была у гейта? Вы с Луи... ну, эти поцелуи в щеки. Выглядело так, будто вы не на лето прощаетесь, а как минимум на вечность. И почему он так ревел? Наш «снеговик» наконец-то растаял от глобального потепления?
Я замерла с вилкой в руке. Кровь прилила к лицу, обжигая кожу. Взгляд Зейна был испытующим, в нем сквозило мальчишеское любопытство, смешанное с легкой насмешкой.
— Это не твое дело, Зейн, — отрезала я, стараясь, чтобы голос не дрожал. — Мы просто прощались. Луи... он член семьи. Ему тяжело нас отпускать.
— Ну да, член семьи, — хмыкнул Зейн, переводя взгляд на Давида, который продолжал сохранять ледяное спокойствие. — Только вот Давид тоже член семьи, но Луи его в щеки не целовал.
— И меня! — вдруг вставил Эмиль, оторвавшись от своего сока. Он обиженно надул губы, глядя на меня большими глазами. — Почему он меня так не чмокнул? Я тоже хотел! Он меня просто по голове погладил, как собаку. Роза, это нечестно!
Я почувствовала, как внутри всё сжимается. Если бы они знали... если бы они видели ту ночь, те пальцы, сжимающие мой локоть, ту мольбу в его голосе.
— Эмиль, он просто очень расстроен, — мягко сказала я, погладив брата по руке. — Он всех нас любит. Просто... просто ешь свою курицу.
Разговор затих, сменившись монотонным жеванием. Мы доели в тишине, и стюардесса вскоре унесла подносы, оставив нас один на один с бесконечными облаками за окном. Зейн надел наушники и закрыл глаза, Эмиль вскоре тоже засопел, уткнувшись в подушку.
Тишина стала почти осязаемой. Я чувствовала на себе взгляд Давида. Он долго молчал, глядя в одну точку перед собой, а затем медленно повернул голову ко мне. Его лицо было серьезным, взрослым — в такие моменты он пугающе напоминал Виктора.
— Роза, — негромко начал он, и в его голосе не было насмешки Зейна, только тяжелая, взвешенная прямота. — Давай на чистоту. Мы летим в Стамбул, и там начнется совсем другая жизнь. Отец ждет нас. Но ты... ты оставила сердце на том чердаке, верно?
Я почувствовала, как перехватило дыхание. Я не смотрела на него, впившись глазами в спинку переднего кресла.
— К чему эти вопросы, Давид? — мой шепот был едва слышен.
— К тому, что я видел его глаза. И видел твои, — он подался чуть ближе, понижая голос. — Скажи мне... ты любишь его? По-настоящему? Не как брата, не как защитника, а так, что без него нечем дышать?
Мое сердце совершило болезненный кульбит. «Да», — кричало всё внутри. «Да, я люблю его до боли, до безумия, до выжженной пустыни в груди». Но слова застряли. Признать это вслух, здесь, на высоте десяти тысяч метров, означало сделать эту любовь окончательно реальной, а значит — окончательно невыносимой.
— Я... я не знаю, Давид, — выдохнула я, чувствуя, как ложь горьким привкусом оседает на языке. — Это всё слишком сложно. Мы выросли вместе. Сейчас просто всё наложилось... отъезд, стресс...
Давид внимательно смотрел на меня еще несколько секунд. В его взгляде проскользнула тень разочарования, а может, и понимания. Он чуть заметно кивнул, откидываясь на спинку кресла.
— Ну конечно, — произнес он с притворной легкостью, в которой слышался скрытый подтекст. — Просто стресс. Просто привычка. Наверное, в Стамбуле ты быстро об этом забудешь. Там много солнца, Роза. Оно быстро вылечивает от парижских туманов.
Он закрыл глаза, давая понять, что разговор окончен. А я осталась сидеть в этом кресле, глядя на свои руки, и чувствовала, как внутри меня медленно умирает что-то важное от этой лжи. Я прижала локоть к рюкзаку, где лежал пингвин, и безмолвно просила у Луи прощения за то, что не нашла в себе смелости произнести «да» .
Я сидела, не шевелясь, прислушиваясь к мерному гулу двигателей, который теперь казался мне насмешливым рокотом самой судьбы. Слова Давида — «ты быстро об этом забудешь» — ядовитыми каплями просачивались в моё сознание, отравляя каждую мысль. Он сказал это так легко, так уверенно, словно человеческое сердце — это просто школьная доска, с которой можно стереть мелок одним движением влажной губки.
Я повернула голову к иллюминатору, всматриваясь в бесконечную синеву, и почувствовала, как внутри меня разрастается острая, почти физическая боль. Это не была та жгучая тоска, что накрыла меня при прощании, нет. Это была ледяная, парализующая паника от одной только мысли, что Давид может оказаться прав.
Неужели время действительно настолько жестоко? Неужели стамбульское солнце, о котором он говорил с такой притворной уверенностью, способно выжечь во мне память о тех холодных пальцах, что сжимали мою ладонь на засове? О том тихом, надломленном «пожалуйста», которое Луи произнес на чердаке?
Мне стало страшно. Страшно, что новые лица, запахи специй и шум Босфора однажды станут громче, чем его голос в моей голове. Больно было осознавать, что моя любовь, которая сейчас кажется мне единственной истиной, может превратиться в блеклый гербарий между страницами старой книги. Я прижала руку к груди, прямо над кулоном-снежинкой, и мои пальцы судорожно сжались.
«Я не забуду», — упрямо шептала я самой себе, хотя в глубине души уже поселилось это зерно сомнения, брошенное Давидом. — «Я не имею права забыть».
Осознание того, что я могу «исцелиться», пугало меня больше, чем сама болезнь. Потому что это исцеление означало бы предательство. Предательство того человека, который сейчас, возможно, стоит у окна на пыльном чердаке и смотрит в пустое небо, надеясь, что я всё еще чувствую его боль. Давид хотел меня успокоить, но вместо этого он нанес мне самый глубокий удар: он заставил меня усомниться в собственной верности той боли, которая была единственным, что связывало меня с Луи в этом полете.
После слов Давида о том, что солнце Стамбула выжжет мою память, внутри меня воцарилась ледяная пустыня. Я больше не вступала в споры. Я просто смотрела в иллюминатор, наблюдая, как под крылом самолета бескрайняя лазурь Мраморного моря сменяется очертаниями гигантского мегаполиса. Стамбул расстилался внизу, как пестрый восточный ковер, прошитый золотыми нитями минаретов и серыми лентами дорог. Но для меня это был не город надежды, а место моей ссылки.
Когда шасси коснулись раскаленного бетона полосы, я почувствовала глухой толчок в самом сердце. Мы вышли из самолета, и в лицо ударил густой, горячий воздух, пахнущий солью, специями и чужой жизнью. Мы спускались по трапу, и я чувствовала себя так, словно иду на эшафот.
В толпе встречающих я сразу увидела его. Папа. Виктор. Он выглядел иначе — более властным, в дорогом костюме, который сидел на нем безупречно. На его лице сияла широкая, торжествующая улыбка. Братья с радостными криками бросились к нему, Эмиль повис у него на шее, и только я шла медленно, волоча за собой тяжесть своего отчаяния. Он обнял меня — крепко, пахнущий дорогим одеколоном, а не тем привычным запахом дома, который я помнила.
— Ну всё, мои дорогие, всё, — приговаривал он, похлопывая парней по плечам. — Наконец-то вы здесь. Наконец-то мы семья.
Нас подвели к шикарному черному автомобилю с тонированными стеклами. Кожаный салон встретил нас прохладой кондиционера. Пока машина плавно скользила по улицам Стамбула, папа не умолкал. Он рассказывал о своих успехах, о бизнесе, о том, как долго он этого ждал.
— Дети, я приготовил для вас нечто особенное, — сказал он, оборачиваясь к нам с переднего сиденья. В его глазах прыгали искры волнения. — В доме вас ждет сюрприз. Самый главный сюрприз в моей жизни. Вам понравится.
Я промолчала, сжимая в кармане кулон-снежинку. Никакой сюрприз не мог заменить мне того, что я оставила на чердаке в Париже.
Когда машина свернула с главной дороги и въехала за массивные кованые ворота, у меня перехватило дыхание. Это был не дом. Это был замок. Белоснежный особняк с колоннами, утопающий в зелени идеально подстриженных садов. Дворники в униформе чистили дорожки, охранники у входа вытянулись в струнку. Всё здесь кричало о богатстве, которое казалось мне неприличным после того, как тетя Изабелла два месяца считала каждый цент на наши завтраки.
Мы вышли из машины, и массивные дубовые двери распахнулись. В холле, вымощенном мрамором, в два ряда стояли домработницы. Они склонили головы в приветствии, словно встречали не детей архитектора, а принцев и принцессу.
— Селин! — крикнул папа в сторону кухни. — Селин, они приехали!
Из глубины дома послышались торопливые шаги. Из дверного проема вышла женщина. На ней был повязан изящный светлый платок, обрамлявший её лицо. Она была удивительно красива той зрелой, мягкой красотой, которая располагает к себе с первого взгляда. У неё были большие, медовые глаза и кроткая улыбка. В руках она несла серебряный поднос, на котором стояли крошечные чашки с турецким чаем и ваза с финиками.
— Добро пожаловать домой, — тихо произнесла она. Её голос был певучим, лишенным всякой фальши.
Она подошла к нам, предлагая угощение. Она обняла Зейна, поцеловала в лоб Эмиля, и когда её теплые руки коснулись моих плеч, я почувствовала странный холод.
— Дети, — голос папы дрогнул от торжественности. Он подошел к ней и, к моему ужасу, нежно обнял её за талию. — Познакомьтесь. Это Селин. Моя жена.
