В чуланчике
— Барышня Анастасия, милая, да успокойтесь вы! — в отчаянии заламывает руки граф. В своём древнем девятнадцатом он привык к манерным барышням, трепещущим ресницами и падающим в обморок от перетянутых корсетов. А барышни деятельные, сосредоточенные и активные с юности вызывали у него оторопь, уважение и влюблённость. Так было с Алей; почти так выходило с её пять раз правнучкой.
Граф встревожен.
Ася носится по будуару, но не колотит в стены, не кричит, не плачет, а методично прощупывает кладку, простукивает двери и окна, ищет выдвижные половицы, тайники и любые другие выходы из комнаты. Бормочет, как заклинание:
— Не выходи из комнаты, не совершай ошибку...
— Анастасия! Ну верьте мне, милая, не выйти вам отсюда, пока не кончится карантин! Неужели думаете — обманываю?
— Я не могу ждать, Яков Велимович! Бабка там таких дел наворотит, пока я отдыхаю!
Первая волна морока прошлого спадает, с глаз и мыслей падает пелена, и Ася из тихого призрака возвращается в своё амплуа неугомонной лицеистки. Вспоминает, каким тихим и пыльным оставила дом, каким беспомощным и мёртвым («Нет! Нет, пожалуйста! Пусть он не умер!») бросила Антона, какой страшной и неправдоподобной стала та, прежняя, настоящая реальность...
— Эта не проще! — с экспрессией восклицает она и заходит на новый круг. Ей кажется, что в этой комнатке, натопленной ольховыми дровами, пропахшей пудрой, сладостями, гиперикумом и кардамоном, в этой душистой, нуарово-розовой спальне, спрятан выход. Замаскирован под грудами боа, скрыт за обитой бархатом спинкой кровати, завуалирован плотными шторами с золотистыми витыми шнурами-подвязками, утоплен в вазе с сухими цветами, спутан и скручен жемчужными нитками на дне резной деревянной шкатулки, засунут в кружевную пару митенок в ящике комода...
— Успокойтесь, Асенька, — в который раз просит граф, когда она, выбившись из сил, садится на пол, прислонившись спиной к высокой кровати, переложенной тюфяками и перинами. Яков подходит, топчется, неуверенно, медленно и с кряхтением усаживается рядом. Осторожно кладёт руку в кремовой перчатке Асе на плечо. — Настенька... Бесполезно бегать и тревожиться. Вам не выйти отсюда, вам пока даже вашей бабушки не дозваться.
— А вы? — со внезапно вспыхнувшей надеждой вскидывает голову Ася. — Вы можете её позвать?
Граф расстроенно кривится.
— Меня она никогда не слушает. Никогда не отзывается на мой зов. Никогда... ни разу.
— За что она так на вас обижена? — с лёгким удивлением спрашивает Ася. С одной стороны, ей куда важней наладить контакт с бабкой и вернуться в своё время, к своей жизни («А как быстро ты поверила, что находишься в прошлом!»), с другой — всё любопытней: что такого натворил этот милый старичок, что её вздорная бабуля, Александра Константиновна, его отвергла? Была бы сейчас...
— А кстати, как ваша фамилия?
— Шитглиц, — смущённый столь резкой сменой темы, отвечает граф.
— Звучно, — отдаёт должное Ася. Мысленно примеряет: Александра Шитглиц. Алиса Шитглиц. Анастасия Шитглиц. Красиво, но Лыжина таки привычней. — Так за что на вас бабка обиделась?
— Я хотел увезти её в Англию. Так и говорил: обвенчаемся — и в Лондон. Лондон, барышня Ася — моя мечта... А она — ни в какую: ей Москва дорога»
— Неужели из-за этого даже разговаривать перестали?
— Нет... но предок твой, Лыжин, — граф морщится, будто жуёт гнилую сливу, — много чего Алечке про меня наговорил. Боялся, что я таки уговорю её за море уехать.
Ася пожимает плечами. Как бы то ни было — не очерни тот давний Лыжин этого древнего Шитглица, её бы сейчас и не было вовсе.
Она задумывается об этом, затихает. Граф деликатно покашливает, оглаживает бородку, склоняет голову:
— Подуспокоились, барышня?
— Да как сказать, — медленно отвечает Ася, думая о своём.
— У меня для вас ещё кое-что есть. Развлечь. Развеяться. Хотите?
«Валяйте» — чуть не срывается с языка, но Ася вспоминает, с кем и в каком времени имеет дело.
— Давайте, — поправляется она. — Буду очень рада!
И вымученно улыбается. В конце концов, без этого бабкиного кавалера она бы сошла с ума — наверное, сразу, как оказалась здесь.
— Тогда идёмте! — Граф вскакивает, хватается за поясницу, но мужественно держит лицо и галантно подаёт Асе руку. — Приглашаю вас...
— На прогулку по утренней Москве? — с эхом кокетства спрашивает она.
— На путешествие в магию, — отвечает Яков, и глаза его вспыхивают рубином, а пальцы впиваются в Асину ладонь. Она вздрагивает, припоминая:
«— Яков Велимович. Камергер.
— Брюс, что ли?
— Нет, нет, просто тёзка».
Уж просто ли?
Додумать она не успевает: вихрь, совсем как в сказках про змеев и царевен, подхватывает её и влечёт далеко-далеко или близко-близко, сквозь невесомую черепицу и силуэты ступеней вверх, вниз, в никуда...
В чулан.
***
Перед глазами снова разрастается громадный шкаф; стёкла — пыльные ромбы, рамы — резные прямоугольники, бронзовые от времени, серебряные от паутины. За витражами пёстрая тишина эпох, хор предметов-мертвецов, царство умолкших истин. Стальные вёдра, хрустальные глобусы, цыганская гитара, начищенные сапоги. В углу метла («Бабкина! Ведьмина!»), на дверце шляпа («Ковбойская...»), у тумбы медный конь встал на дыбы, застыл навеки; в жестяном ведре гаснет засохшая лаванда. В воздухе горьковато-терпкий дым: ласковый бергамот, тонкая вербена, душистый табак, пряный имбирь.
Ася вдыхает эту смесь и ни наград не ждёт, ни наказанья...
— ...И, думая, что дышит просто так, она внезапно попадает в такт такого же неровного дыханья! — подхватывает, переиначивая поэта, её мысли Яков и протягивает какую-то шкатулку. Ася щурится в пыльных сумерках, разглядывая. Принимает в руки. Шкатулка неприятно-холодна, шершава, как стеклянная змея.
— Это не змея, это краб. — Граф хитро улыбается, пощёлкивая пальцами. — Как думаете, что внутри?
— Кра-аб? — тянет Ася. Очень хочется выпустить ледяного краба из рук, но ей представляется, что непонятная статуэтка очень ценна, очень дорога.
— Верно. Штучная работа! — кивает Яков. — Это отец Алечкин, ваш, страшно сказать сколько раз прадед, преподнёс ей на совершеннолетие. Краб-чернильница. Голландский мастер. Лондонская медь. Раковина из самого Северного моря.
— Мне это зачем? — спрашивает Ася, подозревающая, напуганная внезапной манерой графа подхватывать мысли.
— Поглядеть, — невозмутимо отвечает Яков. Ася отмечает, что он как-то резко сменил тон на покровительственно-ироничный — будто нащупал твёрдую дорогу на скользком склоне. — Поглядеть, восхититься, барышня. Это, быть может, во всём мире единственная чернильница, в которую, перо обмакнув, можно в папочку вашу написать...
У Аси холодеют пальцы, и кажется, будто краб оживает и жжётся.
Пара крабьих ножек загнута на манер крючков.
— Это для пера в оправе, — объясняет граф. — А раковина — крышка для чернильницы.
Ася наконец замечает и саму чернильницу: медный, красноватый с прозеленью горшочек-котелочек в крабьих клешнях. Он оторочен россыпью серебряных жемчужин, рельефной витой проволокой, чёрной оправой. Асе приходит в голову, что в таком котелочке мог бы вариться яд.
— Яков Велимович, а что это за папка вообще-то? — спрашивает она. — Откуда она взялась?
— Это ты у бабушки спроси, — тушуется граф. — Я тебе в этой истории не помощник... не рассказчик. Погляди пока на другое, — просит он, распахивая дверцу. Ася ждёт скрипа, но дверь отходит бесшумно — безмолвная, как вся старина вокруг. Но звук таки приходит: золотой и мягкий перезвон, глухой фарфоровый перестук, розовый шепоток.
— Шателенка, — объявляет Яков. — Цепочка для часов! Сюда ваша бабушка все ключики потерянные складывала. Компас вот висит — вашего батюшки. А кулон — это вашей мамы...
Ася теребит бронзовый жёлудь, гладит позолоченное кольцо. Вскидывает голову:
— Это, значит, шателенка потерянных вещей?
— Как сказать — потерянных. Позаимствованных пожалуй.
Ася глядит на цепочку и думает: зачем семейные альбомы, когда всю историю можно нанизать на кольцо?.. Граф молчит; видимо, мысленно солидарен. Так они и вздыхают минуту, а может быть, две.
— Барышня Ася, — негромко зовёт Яков. — А вот эта вещичка должна быть вам знакома.
Ася глядит затуманенными глазами на стеклянную пластинку. Само стёклышко она видит в первый раз, но картина, сложенная из цветных стеклянных лоскутов, знакома ей с тех самых пор, как во время страшной ссоры родителей она несколько недель вместе с матерью провела в Петербурге.
Они снимали комнату в небольшой, очень недешёвой гостинице. «Комната под крышей», — канючила семилетняя Ася, а Алиса пребывала в такой прострации, что безропотно соглашалась с любым капризом. Ася чувствовала растерянность матери и пользовалась на всю катушку: выпрашивала сладости и игрушки, развлекалась в книжных и кукольных магазинах... Теперь ей стыдно и страшно вспоминать о тех полутора дождливых месяцах, но от одной картины не отделаться никак. Она врезалась в память пасмурной тяжестью, хрупкостью фонарей, голубиным оперением — и сложилась сейчас витражным пазлом в бледно-розовой раме, которую Ася держала в руках.
Она смотрит на ярких, словно выписанных маркером и акрилом голубей, на намеченные пастелью завитки виньетки, на золотую каёмку и на Исаакиевский собор, вырезанный штихелем по металлу.
Небо размечено клочками гуашевых туч, хлопьями белой, меловой, ментоловой акварели. Алые голубиные лапы рвут стеклянный холст, выступая за раму деревянным барельефом.
Ася вспоминает шероховатость их морщинистых лапок, цокот коготков по мокрой крыше, и эти ласковые волны и тепло в ладонях от их мягкого гульканья... Это был единственный раз, когда Ася держала голубя.
— Что видите? — интересуется граф, разрушая ностальгическую сказку.
— А вы разве не знаете? — грубовато спрашивает Ася. Ей так жаль ощущения голубя в ладони, ветра в голове, реки в руках...
— Нет, конечно, — удивляется он. — Это же только в ваших воспоминаниях...
— Так вы же мысли читать умеете, — всё ещё грубо, низко и как со сна вопросительно перебивает Ася.
— Мысли, барышня Анастасия, одно. Воспоминания — иное. К этому витражу ваша бабушка прибегала в особых случаях, когда иные средства уже не действовали...
— Иные средства к чему? — интересуется Ася и судорожно вздыхает.
Нос заложен, над переносицей горячо, глаза влажные. Голуби выбили её из колеи. Это бабкино оружие какое-то, это ясно.
— Иные средства к убеждению. Аля не похожа на прочих. Она и жила взахлёб, и после смерти была деятельна и бодра. Не без изюминки, не без искорки, как твои современники говорят... Мне кажется, в твоём времени она пришлась бы куда более в пору.
— Что ж... Там она сейчас и тусит, — замечает Ася, стремясь загнать поглубже горячую боль во лбу.
— Она вставляла в эту раму лучшие воспоминания, — не слушая, говорит граф. — Острые. Крепкие. Настоянные временем. Избранные, если хочешь. Вот это, с голубями, она показывала твоей матери, когда хотела, чтобы та ушла от твоего отца.
«Так значит, всё-таки читает мысли».
Мысль похожа на серебряную пулю: свистнула рядом, смутила, позабылась — кто поверит в оружие против вампиров! А вот в бабкино оружие Ася верит.
Маму тогда достало. И её теперь — почти.
Следующим граф тянет с полки узкий тёмный футляр.
— Может быть, достаточно? — спрашивает Ася.
— Может быть, вы взглянете на предупреждение? Стоп-символ? Красный сигнал?
— Вы мне показались таким милым... Начинаю понимать, почему бабуля предпочла не вас.
— Бабуля ваша сама была не проста, — хмурится Яков, тыча Асе в руки бархатный футляр.
«Как будто от волшебной палочки, — смутно припоминает она. — Но чуть пошире».
Мягко щёлкает замок. С сухим хлопком поднимается крышка. Первый вестник — аромат — вылетает из футляра, окутывая Асю сладковатой пудрой, запахами корня ириса и фиалки, волнующим сандалом, холодным гиацинтом.
Второй вестник — огонь: закипает вишней, вспыхивает тлеющими углями, распускается хризантемой и гаснет фарфоровой розой
Третий вестник — у Аси сердце вздрагивает. Переблёскивают застывшие гранёными квадратами капли крови, оправленные в серебро. Вырывается наружу её горячая боль. Стоп! Сигнал! Тревога!
В Асины ладони с антрацитовой подложки стекает рубиновое ожерелье. Плоское и тёплое, тяжёлое, с острыми гранями мелких и крупных камушков, с царапающими завитками оправы.
— Его Аля надела, когда отказывала мне, — вздыхает Яков.
— Это было чем-то опасным?
Ася ведёт бровью и готова рассмеяться. Все эти старинные предметы дёргают и ласкают какие-то очень глубокие струны, которыми она не умеет управлять. То смешно, то тревожно, то всё вокруг словно сквозь кружевную шаль.
— Вероятно, она так думала. А может быть, просто хотела меня отпугнуть.
— А для чего бабушка использует эти рубины теперь?
— Я же сказал: предупреждает. Если надвигается что-то совсем злое. Совсем нехорошее. Неужели никогда его не видела?
Ася задумывается. Бабка хитра, она могла проделать всё очень незаметно — уберечь замысловато, «с изюминкой» и с собственной выгодой.
С минуту в голову ничего не приходит, но потом всё-таки вспыхивает воспоминание — спичкой, алой кистью по памяти: детский сад, подготовительная группа. Ася чувствует себя если не взрослой, то уж точно настоящей школьницей, и все эти гласные-согласные, стишки, книжечки с картинками — вчерашний день, ясельки. Куда интересней помогать воспитательнице вырезать наг-ляд-ны-е ме-то-ди-чес-ки-е по-со-би-я к следующему занятию, или сидеть в уголке с серьёзными книжками — там «Журавлёнок и молнии», и «Тайна Муромской чащи», и «Маленькая принцесса»...
Другой интерес — накрывать обед: Ася ловчей и быстрей всех расставляет по столам оранжевые кружки с пластиковыми крокодилами, которые свернули хвосты в виде ручек, аккуратно раскладывает стеклянные тарелки с синей каёмкой, разносит невесомые шершавые корзиночки с хлебом. Льнёт к нянечке и в этот раз: надо ли разнести кружки-тарелки? Нянечка — милейшая, ни капли не крокодилиха, Наталья Артуровна, улыбается и кивает смышлёной пятилетней Асе, и уже было показывает на поднос с компотом, когда на её полной груди в конопушках, в вырезе сиреневой кофты, взблёскивает красное ожерелье: алые капли, серебряные блёстки... Ася с криком бросается прочь: алость напоминает ей пасть зверя, кровавые зубы, сиреневый язык...
— Ася? Ты что? — испуганно восклицает Наталья Артуровна. Ася и сама не знает, «что», но заливается плачем и забивается в свой заветный угол с книжками. Бросив группу, к ней подходит воспитательница, Белла Николаевна:
— Что случилось, Ася?
Ася мотает головой, бормочет, виновато, из-под руки Беллы, глядит на нянечку, которой помогает коварная Наташа Смородинова, вечная Асина противница, завистница и недоброжелательница.
Асю ещё долго терзает страх, он сюрреалистичен, хоть она и слова такого пока не знает, туманен и неопределён. Но потихоньку она успокаивается, и жжётся только тревога: а вдруг теперь начнут Наташу просить помогать? А ей, Асе, скажут: трусиха, уходи!
Её скручивает новый приступ паники, долбящей в ушах: дура-дура-дура! — когда на всю группу вдруг раздаётся визг, а следом громкие вопли:
— Ошпарилась! Ошпарила-а-ась!
Оранжевый крокодилий-хвост-ручка треснул: остался у Наташки в руках, а кружка с горячим компотом пластмассово шлёпнулась у самых ног, окатила её сладкой жёлтой волной и брызгами. Наташка подпрыгивала с одной ноги на другую, вопила, раскрыв рот, на одной ноте, вцепившись в крокодилий хвост, красная, как огромная помидорина, глаза — как блюдца...
Ася трясёт головой, отгоняя воспоминание — как будто у самой волдыри на лодыжках! Глубоко вдыхает, чтобы подавить ту, давнюю тошноту, подступившую от вида Наташки-помидоры, и кивает графу: мол, было дело. Сложно, конечно, пролитый чай (там и ожога-то не было, просто покраснело) назвать чем-то очень злым. Но вон как она из-за этого волновалась. До тошноты! В масштабах детства и тарелка с гречкой вместо обещанной манки кажется бедствием...
Яков смотрит на неё, склонив голову, с интересом и чем-то ещё, трудно определимым.
— Что такое? — не слишком-то вежливо интересуется Ася.
— Да так, — граф задумчиво улыбается. — Думаю вот, показать вам ещё одну вещицу или нет... Или уж достаточно с вас впечатлений, барышня...
Асе и самой не понять. С одной стороны — мистика какая-то: что это за артефакты такие бабкины, что можно на потомков влиять! С другой — любопытно касаться прошлого. Любопытно, но тошнота берёт: как будто ранку расковыриваешь. И корочку хочется отколупать, и сочится противная сукровица...
— Калейдоскоп истории, — бормочет она, вдруг вспоминая, где находится. — Мистика на мистике сидит, мистикой погоняет...
— Так показать? — подначивает граф.
— Валяйте, — поджимает губы Ася, а он вдруг смеётся:
— У Алечки точь-в-точь такое лицо было, когда она в крепостной театр собиралась. Вроде бы и пьеса хороша, и декорации отменные обещают, и фуршет после... А на сцене-то крепостные, крестьяне эти, мужички!
Ася гневно хмурится. Будь она дома — оскорбилась бы и ушла вон. Но как тут уйдёшь? Да к тому же что она будет делать одна? С ума сойдёт...
— Не обижайтесь, барышня, — почуяв её настроение, просит граф. — Я ведь отвык с живыми-то. Простите старика, ляпнул. Да к тому же вы так на Алю похожи, что сердце захватывает...
Аля поднимает глаза и тоже вздыхает. Жалко его. Седой уже, а как держится: спина прямая, виски надушены, костюм без единой складочки... Какой же он старик.
— Прощаете? — виновато-лукаво спрашивает Яков.
— Прощаю... Только вы уж не шокируйте меня последней-то вещицей.
— Кто ж вам сказал, что она последняя? Но, в некотором роде, венец коллекции...
Граф с деревянным грохотом выдвигает ящик; внутри что-то перекатывается — по звуку похоже на катушки с нитками или на мелкие засохшие осенний яблоки.
Ася щурится, вглядываясь: из темноты ящика сначала блещет янтарём, потом, чуть потусклей, — пробегают металлические искры и лаковые отражения на боках. Наконец «венец коллекции» появляется целиком, нехотя выползая на руки графа из своего ящичного убежища.
Мрачная деревянная шкатулка, щедро облитая лаком, — так щедро, что даже не различить её настоящий цвет: коричневый ли, вишнёвый, индиго. В её боках Ася видит белёсые полосы — это свет из-за приоткрытой двери чулана, — болотную кляксу — это пиджак графа, — алые брызги — это грозит неубранное рубиновое ожерелье, — светлые разводы — это её собственное одуревшее лицо с раскрытым ртом.
Постепенно из многоцветия отражений величественно выплывает истинное лицо шкатулки: серебристые металлические завитки, переплетённые, подобное арабской вязи или виноградной лозе. Заковыристые резные ложбинки. Бордово-синие узоры, малиновый блеск на ближнем углу и медный — на дальних.
Асины пальцы безотчётно тянутся погладить янтарный, с желтизной, с золотом, с оранжевыми крупинками глаз в центре крышки. Пальцы касаются «глаза», ожидая встретить тёплый, нагретый солнцем песок, но сталкивается с ледяным стеклом, шершавым и в мелких, невидимых глазу порах.
В центре глаза чёрная и тонкая полукруглая линия-граница — будто случайно упал на крышку конский волос, а его не заметили, так и залили стеклом. Граница разбивает зрачок на две половины — янтарно-оранжевую и бледно-жёлтую. Ася вглядывается, постепенно догадывается: оранжевая — это солнце, жёлтая — месяц. Совсем как на картинках в книге сказок.
— Это компас, — подсказывает Яков Велимович. — С изогнутой стрелкой и песочными часами.
— И что же делают эти часы? Поворачивают время вспять? — насмешливо спрашивает Ася. По спине пробегает холодок, щекочется тревога. Граф медлит с ответом, и она берёт шкатулку в руки — осторожно, бережно, как фарфоровую куклу. Нет, как живое существо.
— Она и есть живая, — оживляется граф, до того как будто слегка выпавший из реальности («Из нереальности», — напоминает себе Ася). — Не сама шкатулка, конечно, а её содержимое. Вы откройте...
Ася щёлкает маленьким бронзовым замочком, откидывает крышку. В памяти всплывает прочитанная строчка: «И всё золото сказок встаёт за его спиной — узорчатое, витражное, извилистое, что тропа, страшное, что полночь».
Ей беспричинно становится жутко. Что за шкатулка такая? Что у неё внутри?
«Раскалена лоза, чуешь, как жжет внутри? Не закрывай глаза, так и смотри, смотри, смотри» — вспыхивает в памяти. Ася трясёт головой, жмурится от хлынувшего из-под крышки осеннего разноцветия. «И снова поет под моим окном Осень — рыжая бестия, я выхожу в порог в халате, а она танцует в ярких шелках...»
Что-то щёлкает в голове, как медный замочек. «Чоки-чок, двери на крючок. Кто из шкафа сунется — по башке щелчок!», — всплывает в мыслях.
Внутри шкатулки россыпь плоских кружочков — они похожи на лотошные фишки, но слишком уж разнородны... пестроваты... Ася различает тускло-золотые жетоны петербужского метро, груду цветных пуговиц в четыре дырки, мелкие серые таблетки с гравировкой по фаске, серо-розовые пятирублёвки, двуцветные юбилейки, какие-то другие неизвестные монеты, а ещё крышечки с острыми волнистыми краями, как от пива или лимонада, мелкие красные значки, а в самом углу, присыпанную круглыми белыми семенами, — плоскую пластмассовую розовую шляпку! Это же шляпка Дженни, её детской куколки в пёстром платье и розовых сандалетках! Точь-в-точь такая, нет только светло-зелёной бумажной ленты, чтобы завязывать под подбородком... Ася не может сдержать улыбки.
«Обернуться бы лентой в чужих волосах, плыть к тебе до рассвета, не ведая страх...»
— Да что же это такое! — вздрагивает она. — Яков Велимович! У вас тоже?..
В её голове роятся стихи и песни — густо, как никогда прежде, словно в унисон с этой пуговичной шкатулкой внутри открылась другая — музыкальная...
— Конечно, — улыбается Яков, но в его глазах отражается не Ася, не чулан, не кровавое ожерелье, а ... «Прошлое», — внезапно понимает она и жадно вгрызается взглядом в нутро шкатулки. И узнаёт. Узнаёт всё, до последней иностранной монетки, которую бегавший за ней Николай подарил, приехав из Италии. Как она называется? Франк? Газетта?..
Вот эту крышечку от грушевого лимонада мама, к безграничному удивлению Аси, откупорила об фундамент у магазина. Серые шипучие таблетки, которые растворялись к тёплой воде и призваны были лечить от кашля, только нагоняли на неё страшную тошноту. Широкие жирные оранжевые пуговицы она тысячу вечеров перебирала в бабушкином ящичке у швейной машинки. А вот тыквенные семена, которые округлились от времени и её настырных пальцев... Юбилейные десятчики Ася коллекционировала и хранила в носке, глубоко в шкафу, а потом потратила на какие-то фишки и блестяшки... И фишки, те картонные бесценные фишки, тоже здесь! Даже та, которую она изрисовала любимым сиреневым кохиноровским карандашом...
«В коробке с карандашами — горы и океаны, гномы и великаны, кот с большими усами...».
— Так значит, прошлое, — как будто в этом нет ничего необычного, как будто она просто фиксирует факт, говорит Ася. — Шкатулочка с круглым прошлым.
— Не всегда круглым, — пожимает плечам граф. — Как повезёт. Бывает, там квадратные вещицы лежат. А бывает, вообще что-нибудь одно. Митенка, например, или блокнот, или старая игрушка...
— И что нужно делать с этой шкатулкой? — спрашивает Ася с любопытством. — Тоже рассматривать? Восхищаться?
— Конкретно вот эти кругляшки — разводить водой...
«Ашдвао! Просто добавь воды!»
Да сколько ж можно! Голова сейчас по швам, по пёстрым кусочкам разлетится...
—... подождать, пока растворятся. Пить. И погружаться в воды памяти...
— Таблетки «почувствуй прошлое»? — хихикает Ася, вертя в руках розовую шляпку. Надо же — пальцы помнят даже шероховатости, даже дырочки на полях, которые мама сделала, чтобы вдеть ленту...
— Что-то вроде того, — серьёзно кивает Яков. — Хотите попробовать?
— Зачем мне пробовать? Я и так в прошлом! — на Асю нападает беспричинное веселье, тревога и раздражение вдруг улетучиваются... «Тяжёлая туча превратится в лучистое облако...».
Надо же, сколько она, оказывается, помнит всяких стихов.
«Моим стихам, написанным так рано, что и не знала я, что я — поэт,
Сорвавшимся, как брызги из фонтана, как искры из ракет...».
— Кажется, вам не нужно никаких шипучек, — встревоженно и строго замечает граф. — Вы и без того веселы...
— Ещё как, — довольно кивает Ася. Все эти пуговички, крышечки, семечки будят в ней какую-то неконтролируемую радость: из глубины души и памяти, словно пузырьки в стакане с газировкой, всплывают счастливые воспоминания. Они окатывали радужными волнами, светлыми мелодиями, старыми стихами, кое-где — даже её собственными...
— Лягте, милая, — советует граф. — Вернёмся в будуар. Вам надо отдохнуть. Простите сердечно, я вовсе не думал, что всё это подействует на вас так сильно...
Под аккомпанемент нервного Асиного хихиканья они покидают чулан. Граф, придерживая её за талию, доводит Асю до кровати. Она плюхается в царство розовых подушек и подушечек, натягивает до подбородка выбившееся из шёлкового пододеяльника одеяло и вдруг понимает, что будуар совершенно преобразился за время их отсутствия.
Это больше не комнатка избалованной барышни с грудой флакончиков на туалетном столе и горкой трюфелей с орешками в золотистых фантиках на столике у кровати. Это просторная и мрачная спальня-студия, как сказали бы в Асином настоящем. Над кроватью — узкий лиловый полог, плавными полупрозрачными полотнами перетекающий в балдахины по всему полотку. Диванчик на изогнутых изящных ножках, с салатового цвета обивкой и плоскими подушками. Портрет дамы в шляпе с над швейным столиком с зелёной металлической машинкой («А что, такие уже были в восемнадцатом веке?.»). Под столиком — чёрное, ажурно-кружевное металлическое колесо и лапка, приводящая в движение иглу. Белые тонкие свечи в тускло-золотых подсвечниках, тикающие и звенящие часы, запах пудры, душистого мыла, сухого портновского мелка... Кресло-качалка в тон дивану, кроватному покрывалу и тканевым обоям с мягким рельефным узором. Груды материи по всем углам, пустая птичья клетка, увешанная перьями и полунакрытая зелёным цыганским платком, лампа с абажуром в кисточках на высоком и узком столике у изголовья. Распахнутые двери на солнечный балкон. И главное: манекен с недошитым пышным бледно-розовым платьем с открытыми плечами, посреди всего этого швейного великолепия. На шее манекена три нитки жемчуга, на поясе — небрежно приколотый белый лоскут, половина подола обшита складчатым кружевом, половина топорщится бахромой нитей. Никаких рюш и турнюров — ничего подобного, ни капли вычурности, виденной Асей в бабкином шкапу...
Что это случилось с будуаром? И бабка, выходит, швеёй была? Да ещё и дизайнером?
— Аленька мечтала стать модельером, отец ей заказывал экскурсии на швейную мануфактуру... Но... Увы. А видите вы, барышня, не то, что было на самом деле, а то, чего Алечке так хотелось, да не сбылось. Это всё шкатулка, наверное... Вот как странно подействовала...
Ася с тоской глядит на слабо-жёлтый блеск на половицах: это льётся с балкона свет, преломляясь, отражаясь, расцвечиваясь в стеклянных подвесках, кулончиках и бусинах, навешанных на шторы перед балконными дверьми. Жаль бабкиной мечты... И несостоявшегося брака с Яковом жаль: он же бабку обожает даже тыщу лет спустя. На руках бы по снегу от кареты носил. Трепетал за неё, бился, как рыцарь...
Ася вздыхает. Вот вроде дворяне, вроде богатые какие, вроде прошлое — степенная тихая заводь, а гляди ты — тоже сплошные драмы...
— Что было, то было, — сухо обрывает её мысли граф. — Отдыхайте, барышня. Не голодная вы? Нет? Ну, поспите, а там отужинаем.
К Асе возвращается прежняя мысль: а что дальше? Что делать? Как выбираться? Злость на бабку приглушилась; Асе уже почти совестно за своё беззаботное до недавнего времени настоящее, она уже готова простить бабку за эту настырную отлучку в будущее... Пусть развеется. Но пусть возвращается поскорей. Наверняка, как только кончится карантин, с ней будет, будет, откроется какая-то связь! Насовсем пускать её в своё время Ася не согласна; убедить, надавить, соврать, использовать бабкины же методы, но не пускать! Нет! Неа... Я сама хочу... Я справлюсь...
«...Нам верить в прошлое. Прощай, прощай. Снег ложится, умирает под тёплыми пальцами».
«Прощай, и если навсегда, то навсегда прощай», — раздаются последние аккорды шкатулки, и Ася сама не замечает, как уже спит.
И. Бродский «Не выходи из комнаты».
В. Высоцкий «Баллада о любви».
Н. О'Шей, И. Малютин «Голубая трава».
Т. Гринхилл «Осень».
В. Крапивин «"Чоки-чок", или Рыцарь Прозрачного Кота».
Н. О'Шей, О. Лишина «Лента в волосах».
В. Приходько «Коробка с карандашами».
Австралийский сериал «H₂O: Просто добавь воды» 2006 — 2010.
М. Цветаева «Моим стихам, написанным так рано...»
К. Маев «Тысячи метров с тобой».
Н.О'Шей, О.Лишина «Прощай».
