глава 14
Я проснулся с тяжестью в груди, которая не была похожа на обычную усталость после бессонной ночи. Это было ощущение, будто кто-то надел на моё сердце ремень и слегка потянул — не больно, но невозможно не чувствовать. Солнце уже успело забраться за шторы, и мягкий свет просачивался в спальню. Я лежал, не открывая глаз, слушал, как тихо подрагивает воздух — звук редких машин на улице, где-то вдали лай собак, и тот едва уловимый ритм, который всегда был со мной, когда рядом была она: дыхание, которое ждёт.
Телефон на тумбочке мигнул. Я почти не шевельнулся, просто протянул руку в темноте. Её имя всплыло на экране. «Глеб, нужно срочно встретиться. Сегодня. Я не могу говорить по телефону. Пожалуйста, приходи. Мне нужно с тобой поговорить. Сейчас.»
Это сообщение пронзило тишину так, как зимний ветер пронзает тело насквозь: внезапно, холодно, с ровным, немым требованием. До вчерашнего дня мы были в том спокойном, почти осторожном ритме — тёплые разговоры, молчание, которое не давило, доверие, которое так аккуратно складывалось день за днём, и этот тонкий шов между двумя мирами, который мы сами прошивали. А теперь это: срочно. Ни причин, ни предисловий. Просто: «Пожалуйста, приходи».
Я оделся без лишних движений. Сердце колотилось так, будто внутри меня пытались сдвинуть что-то привычное. Я взял ключи, вышел из квартиры, почувствовал прохладу утра на лице и поехал. В голове — пустота, куда пытались влезть все возможные варианты: что случилось? Что я должен сказать? Чем могу быть полезен? Я возвращался к последнему разговору: её улыбка в его конце, наш беспокойный взгляд в тот вечер, когда она говорила о том, что хочет быть рядом, и одновременно — не смешивать. Может, это было её старание быть честной. Или она собиралась что-то убрать.
Когда я увидел её в той маленькой кофейне — она выглядела так, будто на ней натянули всей силы тяжести мира и то, что остаётся — это только дыхание. Она села напротив. Её глаза были красными, но не от того, что она плакала прямо сейчас — от того, что уже сделала это до встречи. Я видел, как дрожит её губа, когда она собирается сказать.
Она заговорила быстро, без пауз. Сначала — мама. Слово «рак» просочилось между ними как грязь в воду — удивило, застопорило, а потом она сказала, что уезжает. Что возможно навсегда. Что родители далеко. Что ей нужно быть там. И затем, как будто вытащив из глубины того, что ещё не было произнесено: «Я не выдержу расстояния между нами. Я предлагаю взять паузу».
Слова — не как удар по лицу, а как ледяная вода, вылитая на большие, уже натянутые ткани. Всё внутри застывало, а потом начало тонко трещать. Не было брани, не было обвинений. Это было просто: «Мне нужно. Я не могу. Я не знаю, как быть снова рядом, если там ты будешь с другим делом. Я не хочу, чтобы ты чувствовал, что должен».
Я смотрел на неё, и сначала в голове срабатывала логика — разговоры о трудных вещах всегда приходят под таким углом, и если смягчить, можно найти путь обратно. Потом пришло нечто другое — уязвимость. В её голосе было столько боли и одновременно такое стремление не разрушить. Она говорила не потому, что хотела закончить, а потому что хотела быть честной раньше, чем «сложное» разорвёт то, что было.
Я хотел сказать, что буду рядом. Что расстояние — ничего. Что я приеду. Что могу тащить это с ней. Но слова отказывались складываться. Потому что была другая правда: если я скажу «я буду рядом», она может услышать, что я предлагаю обещание, обязывающее — и в этот момент оно может стать цепью. А она не хотела, чтобы я чувствовал долговую привязанность. Она не хотела, чтобы мы держались потому что надо.
«Ты собираешься уехать?» — спросил я, пытаясь не звучать так, будто спрашиваю о погоде.
«Да. Я не знаю, на сколько. Скорее всего надолго. Я не говорю ‘прощай’. Я просто беру паузу».
Это было как если бы передо мной медленно развернули карту, и та линия, на которой было написано «мы», вдруг стала пунктирной, исчезающей.
Я смотрел на её лицо — влажные следы от слёз, бледность, но в ней всё ещё была дрожащая сила. Она не убежала. Она не забрала. Она пыталась дать выбор. И в этом был самый тяжёлый момент. Потому что я чувствовал — если скажу «будь рядом», значит надеюсь. Если скажу «уходи», значит — не могу удержать.
Я не хотел её терять. Это было просто и болезненно, как рана, которая не заживает, потому что каждый раз, когда её трогаешь, она напомнит: было — значит может быть снова.
— Я не хочу держать тебя силой, — сказал я тихо. — Если тебе нужно быть с ней — ты должна.
Она заплакала снова, тихо, уже не скрывая, и прижалась к тому, что оставалось от меня в этой комнате.
— Я не прошу тебя быть рядом из долга. Я просто… говорю правду.
Я смотрел на неё, и в груди что-то скручивалось — не от того, что её отпускаю, а от того, что понимаю: она старается не причинить вреда.
Мы обнялись.А потом я жадно впился в ее губы,снова пробуя их на вкус. Они были немного соленые из за слёз. Я не хотел ее отпускать. Это было не решением, не обещанием и не прощанием. Это была точка, где два человека попытались найти пространство между собой и тем, что каждый тянул с собой.
Когда она ушла, я остался в той кофейне сидеть ещё долго. Чашка остыла. Я смотрел в то место, где она сидела, и в голове не было ни плана, ни ответа. Было чувство, как будто кто-то выдернул нить, которая тянула меня к ней, но не оборвал совсем — просто дал ей свободу. И свобода эта была не облегчением. Это была ожидание — непонятное, болезненное, почти тяжёлое.
Я вернулся домой. Квартира казалась тише. Везде оставалось её дыхание: её посуда в раковине, край её кофты, который она случайно оставила на спинке дивана. Я сел на край, и открыл шкатулку, в которой лежали наши письма. Я не тронул. Она взяла паузу. Это слово звучало в голове, и одновременно — в нём было что-то вроде защитного скорлупа. Я не стал открывать своё письмо. Не сейчас. Я положил руку на крышку и думал о том, что если я открою, это будет признание: не только для неё, но для самого себя — признание того, что я всё ещё жду, несмотря на паузу.
Я не знал, будет ли она писать. Будет ли она возвращаться. Я не знал, как долго эта пауза будет продолжаться. Единственное, что я точно понимал: в мире, где можно было бы всё объяснить словами, я выбрал молчание, потому что боялся, что любое обещание сделает эту паузу концом. И это было больно. Очень.
