5
Последние несколько дней в оранжерее пролетели для Каролины в каком-то сюрреалистичном, затянутом дымкой ритме, напоминавшем движение под водой. Мир за стеклянными стенами будто потерял свои краски и звуки, став лишь размытым, невнятным фоном для бури, что безостановочно бушевала в ограниченном пространстве ее черепной коробки. Она выполняла свои обязанности с автоматической, почти механической точностью, словно ее тело было сложным биороботом, запрограммированным на уход за растениями. Ее руки, словно сами по себе, пересаживали хрупкие побеги, взвешивали удобрения с аптекарской точностью, вносили данные в электронный каталог ровным, безличным шрифтом. Но ее сознание, ее истинное «я», было где-то далеко, заперто в четырех стенах ее квартиры, где теперь постоянно проживал призрак по имени Макс — призрак, обладающий плотью, весом и сокрушительной силой разрушения ее привычной жизни.
Их «недоотношения», сложившиеся после ночи откровений, были самым странным, изматывающим и напряженным опытом в ее жизни. Это было похоже на проживание в одном доме с диким, раненым зверем, который условно принял твое присутствие, но в любой момент мог вспомнить о своей природе. После исповеди о Виктории, между ними установился хрупкий, негласный мораторий на прямые конфликты. Макс не ушел. Но он и не остался в привычном, человеческом понимании этого слова. Он просто... присутствовал. Стал частью ландшафта ее жизни, подобно массивному, угрюмому предмету мебели, о который она постоянно мысленно спотыкалась.
Он появлялся вечерами, всегда без предупреждения, как внезапный порыв ветра. Стук в дверь — не настойчивый и не робкий, а констатирующий факт его прихода — и он на пороге. Иногда с коробкой горячей, дорогой еды, которую они потом ели молча, сидя на полу у кофейного столика. Иногда просто так, с пустыми руками, но с таким грузом в глазах, что казалось, он несет на плечах целый разбитый мир. Он мог часами молча сидеть на ее диване, пока она возилась на кухне, и его молчание было не пугающим, а тяжелым, плотным, наполненным гулом невысказанных мыслей и нерассказанных историй. Он спал на ее диване, оставляя на подушке въедливый запах своего дорогого одеколона с нотками кожи, дыма и чего-то горького, почти медицинского — запах, который стал для нее одновременно и самым желанным, и самым тревожным ароматом в мире, преследующим ее даже здесь, среди сладковатого аромата цветущих жасминов.
Самое нелепое и, в то же время, самое красноречивое — у них до сих пор не было номеров телефона друг друга. Этот факт был исчерпывающей метафорой всех их отношений. Они существовали в строго ограниченном, замкнутом пространстве-времени: ее квартира и редкие, всегда инициированные им ночные прогулки по безлюдным местам. Вне этих кодовых точек контакта друг для друга они официально не существовали. Не было утренних «Доброго утра», нетерпеливых «Когда ты приедешь?», случайных смешных фотографий в течение дня, ссор из-за невынесенного мусора или споров о том, что смотреть по телевизору. Их связь была аналоговой, примитивной, почти пещерной, существующей только здесь и сейчас, в физическом измерении. Если он не стучится в дверь — его нет. Если она не открывает — ее нет для него. Это было одновременно и пугающе абсурдно, и невероятно интимно. В эпоху тотальной цифровой слежки, геолокаций и соцсетей они были двумя невидимками, находившими друг друга только по наитию, по какому-то звериному чутью, которое он, несомненно, в себе культивировал.
Их общение состояло из обрывочных фраз, брошенных в пространство, из взглядов, которые говорили громче любых слов, и из редких, случайных прикосновений, от которых по ее коже бежали мурашки. Он мог, проходя мимо, чтобы налить себе воды, на секунду положить свою большую, теплую ладонь ей на плечо, и это простое касание заставляло ее сердце биться в бешеном, аритмичном ритме, вышибая дыхание. Она, в свою очередь, могла молча протянуть ему чашку черного кофе, и он брал ее, и в его глазах, всего на мгновение, проскальзывала та самая, невысказанная благодарность, прежде чем они снова становились ледяными и отстраненными. Они были как два заряженных электрических полюса, между которыми постоянно проскакивали разряды, но которые никак не могли замкнуться в единую, стабильную цепь. Между ними висело невысказанное, но ощутимое напряжение, напоминающее предгрозовую тишину, когда воздух становится густым и тяжелым, а кожа ждет первого удара молнии.
Он ни разу не поцеловал ее с той первой, бурной ночи. Не пытался повторить то исступление. Это было похоже на то, как будто они оба, без единого слова, поняли — следующий поцелуй, следующая близость, должны будут означать нечто неизмеримо большее, чем просто физическое влечение. Они должны будут разрушить эту хрупкую, незримую стену молчаливого договора и заглянуть за нее, в ту бездну чувств и обязательств, к которой ни он, ни она не были готовы. Их странный симбиоз держался на этом молчаливом согласии не трогать раны друг друга, лишь иногда позволяя себе прикасаться к уже затянувшимся шрамам.
Он рассказывал ей отрывки. Обрывки, как клочки бумаги, вырванные из дневника и брошенные в огонь. Сидя в темноте на кухне, при свете одинокой лампы над плитой, он мог сказать, глядя в стену: «Я служил. В частной компании. Охрана, сопровождение грузов на Ближнем Востоке». И все. Пауза, которая длилась вечность. Или: «После Вики я уехал. На пять лет. В Южную Америку. Там можно было не думать». И снова гробовое молчание, в котором стоял гул неозвученных воспоминаний. Она научилась не допытываться, не перебивать этот мучительный для него процесс спонтанной исповеди. Она просто слушала, впитывая эти крупицы, как засушливая пустынная земля впитывает редкий, скупой дождь, пытаясь сложить из них хоть какое-то подобие мозаики его прошлого.
Она, в свою очередь, в качестве ответной валюты доверия, рассказывала ему о растениях. Не о работе, а о сути. О том, как орхидеи рода Офрис виртуозно обманывают насекомых-опылителей, имитируя не только внешний вид, но и феромоны самок, чтобы те впустую тратили на них свою энергию и переносили пыльцу. О том, что семена некоторых пустынных растений могут десятилетиями ждать под раскаленным песком единственного, мимолетного ливня, чтобы прорасти, отцвести и дать новые семена, завершив цикл за считанные дни. Он слушал, не перебивая, его взгляд был сосредоточенным и острым, будто в этих историях о хитрости, выживании и терпеливом ожидании он искал ответы на свои собственные, невысказанные вопросы о жизни, смерти и искуплении.
И вот, подошел еще один рабочий день, похожий на все предыдущие. Кара закончила полив последней тропической оранжереи, поставила тяжелую лейку на место и почувствовала знакомую, сладкую усталость, разливающуюся по мышцам. Мысли ее, как всегда, вихрем понеслись вперед, к вечеру. К нему. Этот ритуал мысленного ожидания стал таким же привычным, как чистка зубов по утрам.
«Он будет ждать у выхода, – думала она, снимая пропахший землей и зеленью рабочий халат. – Стоит, прислонившись к машине, руки засунуты в карманы темных джинсов. Снимет очки, когда увидит меня, и его взгляд на секунду станет ясным, без защиты. Спросит своим ровным, низким голосом: «Устала?». Мы сядем в салон, и там будет пахнуть кофе, кожей и им. Может, сегодня он снова захочет готовить свою чудовищную, но на удивление вкусную яичницу-гигант? Или мы просто поедем ко мне, и будем молча сидеть на диване, и этого простого совместного присутствия будет достаточно, чтобы заполнить пустоту».
Эта мысль, эта почти стопроцентная уверенность в его присутствии, стала для нее якорем, единственной точкой опоры в ее новом, перевернутом с ног на голову мире. Она уже почти физически чувствовала тепло его большой руки на своей спине, когда он открывал перед ней дверь машины, слышала тихий скрип кожи сиденья под его весом.
Она вышла на улицу. Воздух был прохладным, уже по-настоящему осенним, и в нем витал запах прелых листьев и далекого дождя. Она застегнула куртку на все пуговицы и, как обычно, повела взглядом к тому месту, где всегда, как часовой, парковался его серый, мощный внедорожник.
Место было пусто.
Она замерла, и мир на секунду остановился. Мозг отказался обрабатывать поступающую визуальную информацию, выдавая ошибку, как зависший компьютер. Она моргнула, словно пытаясь стереть оптическую иллюзию, перезагрузить зрение. Может, он встал чуть дальше, из-за угла? Может, сегодня не было места? Она медленно, почти механически, обернулась, просканировав взглядом всю доступную длину улицы вдоль и поперек. Ничего. Только чужие, безликие машины, и чужие, спешащие по своим делам люди.
Сердце ее сделало в груди что-то странное и пугающее — не заколотилось в панике, а наоборот, словно провалилось куда-то в бездну, замерло, а потом с сильным, болезненным толчком, ударило о ребра, заставив ее вздрогнуть. В ушах зазвенела оглушительная тишина, заглушая равнодушный гул города.
«Он опаздывает, – быстро, почти панически, подумала она, пытаясь ухватиться за самое простое объяснение. – Просто задержался. Пробки. Непредвиденные дела. Нужно подождать. Сейчас подъедет».
Она прислонилась к холодной, шершавой кирпичной стене у входа в сад, стараясь дышать глубже и ровнее, но дыхание срывалось. Пять минут. Она переминалась с ноги на ногу, чувствуя, как холод от стены просачивается сквозь ткань куртки. Десять минут. Каждая пролетающая мимо машина, особенно серая, заставляла ее вздрагивать и вглядываться в темноту за стеклами, пока она не понимала, что это не его фары, не его знакомый силуэт за рулем.
И тогда по ее телу разлилась медленная, ледяная волна окончательного осознания. Его не будет. Сегодня — не будет.
Это было похоже на внезапную физическую ампутацию невидимой конечности. Как будто у нее отняли костыль, на который она уже научилась опираться всем своим существом, и она осталась стоять на одной ноге, теряя равновесие. Пустота, образовавшаяся на том самом месте, где должна была быть его машина, его фигура, была оглушительной, почти осязаемой. Ее глотала какая-то черная, беззвучная, бездонная дыра, и она чувствовала, как ее затягивает внутрь.
Она с силой оттолкнулась от стены, как будто пытаясь оттолкнуть от себя это осознание, и, не помня себя, пошла. Не в ту сторону, где можно было поймать такси или дойти до автобусной остановки, а по своему обычному, пешему маршруту домой. Та самая дорога, которую они всегда проезжали за несколько минут в тепле, уюте и молчаливом комфорте его салона, теперь растянулась перед ней в бесконечную, холодную, отчужденную и враждебную дистанцию.
Каждый шаг по знакомым плитам тротуара отдавался в ней эхом нарастающего одиночества. Она чувствовала себя обманутой. Преданной. Униженной. Но кем? Он же ничего не обещал. Никогда. Ни единого слова о будущем, ни намека на обязательства. У них не было никаких договоренностей, кроме тех, что родились в ее собственном воображении. Ни номера телефона, чтобы позвонить и спросить с дрожью в голосе: «Где ты? Все в порядке?» Ни даже четкого, внятного понимания, что они вообще такое — любовники, сожители, враги, союзники по несчастью?
«Может, ему надоело? – терзала ее навязчивая, ядовитая мысль. – Может, он просто решил, что эта странная игра зашла слишком далеко? Что он выполнил свой негласный долг, рассказал свою душераздирающую историю, и теперь может уйти, не оборачиваясь, как и приходил? Может, моя попытка быть сильной, мои слова о партнерстве, испугали его? Или, наоборот, показались смешными и наивными?»
Ветер дул ей в лицо, забираясь под одежду, и она куталась в куртку, но ее пробирала до костей мелкая, предательская дрожь, исходящая из самого нутра. Она вспоминала его лицо вчера вечером. Оно было таким же закрытым, непроницаемым, как и всегда. Никаких признаков охлаждения, никаких намеков на скорый уход. Он просто сидел, смотрел в окно на огни города, а потом встал, потянулся, кости его хрустнули, и он ушел, бросив на прощание свое обычное, короткое, ничего не значащее: «До завтра».
«До завтра». Оказалось, это ничего не значило. Это был просто звук, пустое место в воздухе.
Она шла через маленький сквер, где они гуляли той самой ночью, после их первого разговора о Виктории. Тогда этот сквер казался ей местом странного, болезненного, но сближения. Теперь же он представлялся безлюдным, пугающим и неуютным. Фонари отбрасывали длинные, уродливо искаженные тени, в которых чудилось движение. Каждый шорох опавших листьев, каждый скрип ветки заставлял ее оборачиваться — безумная, унизительная надежда, что это он, что он все-таки пришел, догнал ее, чтобы все объяснить. Но за ней была только наступающая осенняя темнота и шепот ее собственных страхов.
Она дошла до своего дома на автомате, ее ноги сами несли ее по знакомому, выверенному годами маршруту, в то время как разум был парализован. Поднялась по лестнице, не замечая усталости. У своей двери она задержала дыхание, вставляя ключ в замок — а вдруг он уже внутри? Ждет ее в темноте, чтобы устроить сюрприз? Может, это такой извращенный тест?
Она с силой толкнула дверь, и та распахнулась, жалобно скрипнув.
Тишина. Гробовая, тяжелая, ненарушенная ни единым звуком тишина.
Она зашла внутрь и остановилась посреди гостиной, скинув сумку на пол. Квартира была точно такой же, как и утром, когда она ее покидала. Чистой, упорядоченной, пропитанной запахом моющего средства и полного, абсолютного, до звона в ушах, одиночества. Ни его темной куртки, брошенной на спинку стула. Ни запаха его крепкого кофе, который он всегда варил слишком крепким. Ни отпечатка его мощного тела на подушке дивана. Даже воздух казался неподвижным и спертым, будто в ее отсутствие здесь никто не дышал.
И тогда эта пустота обрушилась на нее всей своей сокрушительной массой. Она была не просто отсутствием человека. Это было отсутствие звука его дыхания, тепла его тела, тяжести его взгляда, ощущения его энергии, заполнявшей пространство. Это была зияющая дыра в самой ткани ее реальности, в ее ежевечернем ритуале. За эти несколько дней он не просто вошел в ее жизнь — он встроился в нее, в ее распорядок, в ее ожидания, стал ее частью, ее странным, больным, мучительным, но таким необходимым органом. И теперь этот орган вырвали без анестезии, грубо и без объяснений. И она чувствовала боль от этой потери каждой клеткой, каждым нервным окончанием. Это была не эмоциональная, а почти физиологическая боль.
Она медленно, как лунатик, подошла к дивану и провела ладонью по тому месту, где он обычно сидел, положив руку на спинку. Ткань была холодной и безжизненной. Она опустилась на колени перед диваном, обхватила его жесткую обивку руками, как единственную опору, и прижалась к ней лбом. Не было даже слез — они застряли где-то глубоко внутри, превратившись в тяжелый, неподъемный камень в груди. Было только оглушающее, парализующее, абсолютное чувство потери чего-то, что даже не успело по-настоящему родиться и оформиться. Их недоотношения закончились, даже не успев начаться, оставив после себя лишь зияющую пустоту, горький привкус собственной глупой надежды и сокрушительное понимание того, насколько сильно, до зависимости, она успела привыкнуть к его молчаливому, грубому, непредсказуемому, но такому надежному в своей постоянности присутствию.
---
Прошло, наверное, два часа. Каролина так и сидела на полу, прислонившись к дивану, в полной темноте, не в силах пошевелиться, прислушиваясь к тишине, которая стала ее единственным спутником и палачом. Она перебирала в памяти каждый их вечер, каждый взгляд, каждый обрывок фразы, каждый жест, пытаясь найти хоть малейший намек, зацепку, причину сегодняшнего исчезновения. Может, она что-то сказала не так? Сделала не то? Может, ее попытка вчера быть партнером, а не жертвой, показалась ему слабостью? Или, наоборот, угрозой его тотальному контролю? Может, он просто понял, что она — не то, что ему нужно, и ушел, как уходил всегда, не оглядываясь?
Внезапно ее слух, заточенный на оглушительную тишину, уловил слабый, незнакомый звук. Не скрип лифта в шахте, не шаги по лестничной площадке. Что-то другое. Глухой, повторяющийся, упрямый стук. Он доносился не из подъезда, а... с кухни?
Она медленно, с трудом, будто против воли, подняла тяжелую голову. Стук был тихим, но настойчивым, ритмичным. Как будто кто-то бьет мелким, твердым камешком по оконному стеклу. Тук. Пауза. Тук. Тук. Ее сердце снова замерло, но на этот раз от странного, суеверного страха, смешанного с диким, безумным предчувствием. Она встала, ее затекшие ноги пронзили иголки, и, крадучись, словно во сне, пошла на кухню.
Окно над раковиной было закрыто. За ним была непроглядная темнота осенней ночи и смутные отсветы далеких городских огней, расплывающихся в влажном воздухе. Стук повторился. Он исходил именно оттуда, из темноты.
И тогда она его увидела. На узком внешнем подоконнике, за тонким стеклом, сидела... птица. Не городской замызганный сизарь, не воробей. Это был крупный, упитанный голубь с почти белым, кремовым оперением, по которому были рассыпаны темные, словно угольные, крапинки на крыльях и шее. Он сидел, не двигаясь, странно неподвижный, и его темные, блестящие, как отполированные бусинки, глаза были прикованы к ней с необъяснимым вниманием. И он снова, четко и размеренно, ударил крепким клювом по стеклу. Тук. Тук.
Кара застыла в изумлении, граничащем с оторопью. Это было настолько нереально, так выбивалось из привычной, логичной канвы жизни, что на секунду она забыла о своей душевной боли. Это видение казалось галлюцинацией, порождением ее переутомленных нервов. Она медленно, боясь спугнуть призрак, подошла к окну почти вплотную. Птица не улетела, не проявила ни малейшего беспокойства. Она сидела, как каменное изваяние, и смотрела на нее, и в ее взгляде было что-то неживое, завораживающее, почти интеллектуальное.
Тук.
И тут ее взгляд, скользнув вниз, упал на лапку птицы. К ее тонкой, розоватой лапке была аккуратно, почти ювелирно, привязана тончайшей серебряной проволочкой небольшая, плотно свернутая в тугую трубочку бумажка, похожая на те, что используют в колбах для секретных посланий.
Кара почувствовала, как по ее спине пробежали ледяные мурашки. Это уже было за гранью любого безумия. Галлюцинации не бывают такими детальными. Она медленно, движением, полным недоверия, открыла форточку. Струя холодного, влажного ночного воздуха ворвалась в кухню, заставляя ее вздрогнуть. Птица не шелохнулась. Она лишь слегка, почти по-человечески, наклонила голову набок, словно предлагая ей взять то, что она принесла.
Дрожащей рукой Каролина протянула пальцы и осторожно, чтобы не поранить птицу, развязала хитрый узелок проволочки. Бумажка оказалась у нее в руке, холодная и слегка влажная от ночной сырости. Птица, словно дождавшись выполнения своей миссии, мягко, почти бесшумно взмахнула широкими крыльями и растворилась в ночной темноте, не издав ни звука.
Каролина захлопнула форточку, прислонилась лбом к холодному стеклу и развернула бумажку. Она была из плотной, пергаментной бумаги, дорогой на ощупь. И на ней, твердым, знакомым, угловатым почерком, который она видела однажды на обрывке конверта, было выведено всего три слова:
"Извини, спасибо за всё"
Она узнала этот почерк. Она видела его однажды, на клочке бумаги, где он набрасывал ей схему устройства двигателя, пытаясь что-то объяснить. Это был почерк Макса.
Сердце ее забилось уже по-другому — не от боли одиночества, а от леденящего, животного ужаса и пронзительного, почти истерического облегчения. Он не бросил ее. С ним что-то случилось. Что-то серьезное, опасное, из-за чего он не мог приехать сам. Что-то, из-за чего ему пришлось прибегнуть к такому, абсолютно сумасшедшему, немыслимому способу связи, который был словно взят из шпионского романа.
Она сжала бумажку в кулаке, так что костяшки побелели, и снова подошла к окну, вглядываясь в непроглядную тьму, как будто могла разглядеть в ней ответ. Ничего. Только город, живущий своей неведомой ей жизнью. Но теперь она смотрела на него совершенно другими глазами. Он больше не был просто безразличным, огромным скоплением улиц и домов. Он был ареной, где разворачивалась какая-то теневая, неведомая и явно очень опасная игра. И Макс был в ее центре. И он только что дал ей понять, что и она теперь в нее втянута.
И она, по его приказу, снова стала пленницей в собственной квартире. Но на этот раз пленницей не страха и горького одиночества, а тревожного, выматывающего, полного адреналина ожидания и одного жгучего, всепоглощающего вопроса: что же происходит такое, что голубь с пергаментным посланием, привязанным к лапке, стал единственным безопасным способом передать ей весточку?
Пустота в квартире вдруг наполнилась новым, зловещим смыслом. Она была уже не отсутствием, а зловещим, тягучим затишьем перед бурей. И Каролина, стоя у окна и сжимая в руке смятый клочок бумаги, с предельной ясностью поняла, что их недоотношения закончились. Начиналось нечто другое. Нечто гораздо более реальное, опасное и безвозвратное. И у нее не было выбора, кроме как подчиниться и ждать. Ждать в полной темноте, не зная, что принесет ей это «сегодня».
—-
Самолет коснулся посадочной полосы аэропорта с почти невесомым, идеально выверенным шипением. Для большинства пассажиров это был знак окончания долгого перелета, предвкушение отдыха, встреч, солнца и океана. Для Макса — лишь переход из одной мобильной тюрьмы в другую, более оживленную.
Он сидел у иллюминатора в бизнес-классе, но не смотрел на проносившиеся мимо огни взлетно-посадочных огней. Его взгляд был обращен внутрь, на экран его отражения в темном стекле. Он выглядел изможденным. Не физически — его тело, закаленное годами тренировок и суровых испытаний, почти не чувствовало усталости от двенадцатичасового перелета. Это была глубокая, душевная усталость. Под глазами лежали темные тени, казавшиеся еще глубже в призрачном свете салона. В руках он сжимал заглушенный телефон.
Мысль о ней была острой, физической болью где-то под ребрами. Он представлял, как она вышла из сада, как искала его машину глазами. Как ждала. Как ее лицо, обычно такое открытое и ясное, постепенно затуманилось бы недоумением, а потом — болью и разочарованием. Он сжал кулаки так, что костяшки побелели. Он хотел быть там. Должен был быть там. Но этот мир, этот проклятый цирк, в который он когда-то добровольно вошел, а теперь не мог из него вырваться, снова предъявил свои права.
Самолет зарулил на телетрап, и по салону пронесся привычный щелчок отстегивающихся ремней. Макс оставался сидеть, пока основная толпа не хлынула к выходу. Он был последним, кто поднялся. Его багаж состоял из одного темного, функционального дорожного рюкзака — он путешествовал налегке, привыкший к быстрым перемещениям и необходимости исчезать в считанные часы.
Но как только дверь открылась, его встретила не тихая прохлада кондиционированного воздуха, а настоящая стена звука. Вспышки камер ослепили его, даже прежде чем он ступил на трап. Десятки голосов, перекрывающих друг друга, выкрикивали его имя — не то, которое он говорил Каролине, а другое, публичное, звучное, которое он ненавидел.
— Макс! Макс, посмотри сюда!
— Макс, как полет? Готов к Гран-При?
— Макс, комментарии по поводу новых правил FIA?
— Правда, что у вас конфликт с командой?
— Макс, Вы одни? Где ваша подруга?
Этот последний вопрос, выкрикнутый особенно громко и нагло, заставил его внутренне сжаться. Он опустил голову, надев маску полного, ледяного безразличия, и быстрыми, широкими шагами двинулся по коридору телетрапа. Вспышки следовали за ним, как стая огненных мух, отражаясь в стенах из нержавеющей стали.
В зоне прилета его уже ждала группа людей. Двое его личных охранников — таких же крупных, молчаливых, с профессионально пустыми глазами — сразу же встали по бокам, образуя живой щит. Рядом суетился его пресс-секретарь, молодой, слишком ухоженный мужчина по имени Джулиан, с натянутой, дежурной улыбкой.
— Макс, добро пожаловать в Сидней! — начал он, но Макс проигнорировал его, продолжая идти, заставляя всю свою свиту двигаться с его скоростью.
Толпа папарацци и репортеров, обойдя ограждения, ждала его уже в самом зале. Это был хаос. Охранники пытались расчистить путь, но их было мало против этого настойчивого, жаждущего сенсаций моря.
— Макс! Всего одна минута! Ваше мнение о новом болиде «Мерседеса»? Говорят, у них проблемы?
— Считаете ли вы, что новая трасса в Лас-Вегасе слишком опасна?
— Правда, что вы рассматриваете переход в «Мерседес» в следующем сезоне?
Вопросы сыпались на него, как град. Мир Формулы-1, с его многомиллионными контрактами, политическими интригами и ненасытной жаждой публичности, был той реальностью, которую он когда-то выбрал в погоне за адреналином, за способом убежать от самого себя. Теперь эта реальность стала его золотой клеткой. Он ненавидел эти вопросы. Ненавидел эту фальшь. Ненавидел то, как они копались в его личной жизни, пытаясь найти какую-нибудь грязную сенсацию.
Он помнил, как несколько лет назад, после смерти сестры, папарацци буквально осаждали его дом, пытаясь выторговать у ближайших «друзей семьи» фотографии его горя, его слез. Тогда он впервые по-настоящему понял, что такое быть публичной фигурой. И с тех пор возвел вокруг себя неприступную крепость.
— Макс, ходят слухи о вашей личной жизни! — не унимался один из репортеров, пытаясь сунуть диктофон ему прямо в лицо. — Говорят, вы встречаетесь с известной моделью из Милана! Это правда?
Именно в этот момент его взгляд, обычно устремленный вперед, скользнул по толпе. И он увидел ее. Не модель из Милана. А девушку, стоявшую чуть в стороне, у колонны. Она была не похожа на папарацци — одета слишком просто, в джинсах и ветровке, в руках не камера, а блокнот. И ее взгляд был другим — не навязчивым, не голодным, а... полным жалости и какого-то странного понимания. Этот взгляд, встретившись с его взглядом на долю секунды, поразил его сильнее, чем все вспышки камер вместе взятые.
Это напомнило ему о Каролине. О ее глазах, таких же глубоких, таких же настоящих. О том, как она смотрела на него не как на звезду Формулы-1 или на опасного незнакомца, а просто как на человека. Макса. Того, кто любит кофе покрепче, кто умеет готовить только яичницу, и у кого за душой — боль, которую невозможно забыть.
Мысль о ней, о том, что он оставил ее одну, в то время как сам находится здесь, в ослепительном Сиднее, в эпицентре этого безумия, вызвала в нем волну такого острого стыда и тоски, что он едва не задохнулся.
— Довольно, — его голос, тихий, но прорезавший гамму, как лезвие, заставил на мгновение замолчать ближайших репортеров.
Он остановился, повернулся к ним всем, и его лицо, обычно скрытое маской безразличия, исказилось от внезапной, неподдельной ярости.
— Я здесь не для того, чтобы давать комментарии, — произнес он, и каждое слово было выточено из льда. — У меня нет для вас мнения. Нет для вас личной жизни. Нет для вас слов. Оставьте. Меня. В покое.
Наступила секунда ошеломленной тишины. Даже его охранники и Джулиан замерли в изумлении. Макс никогда не позволял себе таких публичных срывов. Он всегда просто молча уходил.
Воспользовавшись их замешательством, он резко развернулся и, оттолкнув плечом одного из слишком назойливых фотографов, буквально проломил себе путь через толпу. Его охранники, опомнившись, кинулись за ним, завершая маневр.
— Макс! Макс, подождите! — кричал им вдогонку Джулиан, но его голос тонул в общем гуле.
Он не оглядывался. Он шел вперед, к выходу, где его уже ждал черный, бронированный внедорожник с тонированными стеклами. Дверь открылась, он впрыгнул внутрь, и машина тут же тронулась с места, даже не дав ему захлопнуть дверь, отрываясь от преследующей их стаи папарацци, некоторые из которых бежали за ними, снимая на камеры.
В салоне воцарилась тишина, нарушаемая лишь ровным гулом двигателя. Макс откинул голову на подголовник и закрыл глаза. Он снова был в ловушке. Но на этот раз — в ловушке собственной славы, собственного успеха, который когда-то казался ему спасением, а теперь стал проклятием.
Он думал о Каролине. О том, как просто и тихо было в ее квартире. Как пахло там землей и кофе, а не дорогой кожей и страхом быть узнанным. Как она слушала его, не требуя ничего, кроме тех крох правды, которые он мог ей дать. Она была его глотком свежего воздуха, его окном в нормальную жизнь, в жизнь, где он был просто мужчиной, а не брендом, не звездой, не объектом для сплетен.
И он только что, своим бегством, возможно, навсегда захлопнул это окно. Он не мог позвонить ей. Не мог объяснить. Любой звонок, любое сообщение могли быть перехвачены. Его пресс-секретарь, его менеджер, его так называемые «друзья» — все они были частью этой системы, которая пожирала его личную жизнь.
Он посмотрел в тонированное стекло, за которым проплывал ночной Сидней с его неоновыми огнями и знаменитым оперным театром. Весь этот мир ждал его. Пресс-конференции, тренировки, квалификации, гонка.
Но где-то там, за тысячи километров, в холодном осеннем городе, была женщина, которая, наверное, уже ненавидела его. И он не мог ничего сделать, чтобы исправить это. Он мог только ждать. Ждать, пока этот цирк не закончится, и надеяться, что у него хватит смелости и возможности вернуться к ней и попытаться все объяснить. Если, конечно, к тому времени еще что-то можно будет исправить.
Машина мчалась по ночному шоссе, увозя его от аэропорта, от папарацци, от всего этого безумия. Но он знал, что убежать невозможно. Он вез это безумие с собой. Внутри. И единственное место, где он когда-либо чувствовал, что оно ненадолго отступало, осталось там, позади, в простой квартире с видом на серые крыши, в компании женщины, которая пахла землей и солнцем.
