16
Письмо от Оги Лэндри Сюзетт Лэндри.
Отправлено из Метери, Луизиана. 28.04.73
Привет, Сюзи!
Как у тебя дела? Прости, что у меня не получилось приехать домой. Я получил твою открытку на день рождения – спасибо большое!!! Я в восторге от картинки, которую ты мне нарисовала. Что это за птичка?
У меня все прекрасно! У меня хорошая работа, а мои коллеги как семья. Не такая семья, как ты для меня, но это здорово. Иногда, когда мои посетители рассказывают про своих детей, я говорю им про тебя. Они все соглашаются, что ты самый умный ребенок, о котором они только слышали. Не забывай, что я тебе говорил: не слушай маму и папу, ходи в библиотеку и читай любые книги, какие хочешь.
Мне кажется, тебе бы очень понравилась моя соседка. Она умная и смешная, совсем как ты, и не терпит ни от кого никакого дерьма. Возможно, однажды я вас познакомлю.
Я так тобой горжусь, Сюзи. Прости, что не могу быть дома. Я думаю о тебе каждый день, и я так по тебе скучаю. Когда ты станешь старше, я все тебе расскажу, и, надеюсь, ты поймешь. Зная тебя, я думаю, что так и будет.
С любовью, Оги
Есть промежуточное мгновение.
Огаст просыпается на диване в гостиной, окруженная болотистым туманом от горящих шалфея и лаванды, со звоном в ушах и болью во всем теле. Куртка Джейн накинута на нее, как одеяло.
Она помнит пути, взгляд на лице Джейн, что-то раскаленное, вспыхивающее в ней. А потом она просыпается.
Но есть промежуточное мгновение.
Майла мягко касается ее волос и говорит, что Уэс и Исайя первыми добрались до станции и нашли ее на платформе. Уэс на конце дивана прижимает колени к груди. У него синяк под глазом – видимо, Огаст не хотела уходить без Джейн. Видимо, она боролась.
Они привезли ее сюда, и, как только Нико и Майла смогли уйти с вечеринки, они сели в «Кью» до дома. Он опять начал ездить. Джейн они не видели.
Она исчезла. Она исчезла до того, как Уэс и Исайя добрались до станции.
Но было мгновение. Сразу после того, как Огаст ее поцеловала.
Почему-то больно не было. Ее насквозь пронзил жар, окружил ее, будто она стояла на мокром горячем асфальте в сорокаградусную жару и чувствовала вокруг ног ветерок, поднимающий тепло с земли. Ее глаза были зажмурены, но на мгновение, до того, как все почернело, она что-то увидела. Она увидела угол улицы. Квадратные коричневые машины, припаркованные вдоль дороги. Граффити на зданиях, которых больше нет. Она увидела на секунду, будто глядя через жалюзи до того как они закроются, время Джейн. Место, в котором она должна находиться.
И теперь Огаст здесь.
– Это сработало, – говорит Огаст в полуистерике, а потом переворачивается, и ее вырывает на ковер.
Жизнь без Джейн все-таки продолжается.
Надо платить за аренду, отрабатывать смены. Выгуливать собаку. Пополнять проездной на метро. Начинается учеба, и Огаст приходится пойти на выпускной и примерить шапочку и мантию. «Кью» закрывается на ремонт. Они считают деньги, которые удалось собрать, – шестьдесят тысяч. До спасения «Билли» остается сорок, но они работают над этим.
Город движется, тащится, загорается, кричит и выплевывает пар через решетки так же, как и всегда. Огаст тут живет. Это наконец-то начинает казаться настоящим, даже когда с остальным не так. Это город, где ей разбили сердце. Ничто так не привязывает человека к месту как это.
В первую неделю она не выключает радио. Она уговаривает Люси разрешить ей поставить его в «Билли», слушает его в наушниках по дороге, берет магнитофон домой, когда убирается в кабинете, и слушает его в комнате. Джейн туда не позвонит, но иногда Огаст может поклясться, что чувствует ее по ту сторону, подпевающую на той же частоте. За последний год станция добавила в ротацию столько их песен, что иногда она слышит какую-то из них, Майкла Болтона или Натали Коул, и утешение – знать, что в этом была Джейн. Все это произошло на самом деле. Вот что она оставила после себя: песни, имя, выцарапанное в поезде, куртку, которую Огаст хранит на стуле у своего стола, но никогда не носит.
В субботу утром в динамиках звучит голос диджея, пока она складывает постиранные вещи в своей комнате.
– Итак, слушатели, – говорит он, – у меня этим утром есть для вас кое-что особенное. Обычно мы не принимаем заказы заранее, но этот звонивший был так предан нам, что, когда она позвонила на прошлой неделе и попросила нас поставить сегодня песню, мы решили сделать исключение.
Ох. О нет.
– «Это для тебя, Огаст, – говорит Джейн. – Просто на всякий случай».
Начинает играть «Любовь всей моей жизни». Огаст роняет носки на пол и взбирается на кровать.
На следующий день она садится на другой поезд до «Кони-Айленда», последнего места, в котором она ее видела. Арочные потолки, металл и стекло, распростершиеся над ее головой. Она сходит на той же платформе, но спускается по лестнице на улицу и в тень колеса обозрения.
На краю пляжа она снимает обувь, связывает вместе шнурки и перебрасывает ее через плечо, чтобы войти в воду голыми ногами. Сейчас почти осень, но на пляжных покрывалах еще сидят сотни семей, подростков и изголодавшихся по солнцу взрослых двадцати с чем-то лет и пьют лимонад. Она проходит мимо всех них и опускается на место прилива в джинсах.
Вода омывает ее стопы, и она созерцает горизонт Атлантического океана, думая о Джейн, стоящую с рюкзаком, полным контрабандного пива, целую жизнь назад.
Она думает про побережье Мексиканского залива у нее дома, поколения ее семьи, впитывающие его своими порами, ураганы на улицах и в крошечной двухкомнатной квартире, в которой она выросла, то, что он забрал у нее, то, что он ей дал.
Она думает про бухту Сан-Франциско, бухту семьи Джейн. Она задается вопросом, добралась ли Джейн до дома, вошла ли в дверь квартиры над рестораном в Чайнатауне и нашла ли конфету в контейнере на холодильнике, отвели ли они с сестрами друг друга к воде под Голден-Гейтом. Возможно, когда Джейн была ребенком, она смотрела на Тихий океан и задавалась вопросом, что осталось позади, когда ее прапрабабушка и прапрадедушка уехали из Гонконга, а что прибыло с ними.
Огаст еще не смогла найти в себе силы проверить данные, чтобы узнать, что случилось с Джейн после 1977-го. Она не готова к этому. Что бы она ни сделала, где бы ни побывала, Огаст надеется, что она была счастлива.
Она научилась скорби через свою мать и через Джейн. Она посмотрела в их глаза и увидела, что с тем, что она сейчас чувствует, стоит провести время, – с отдалением, но свежим, когда тот, кто от тебя далеко, еще может казаться близким.
Еще недолго, думает она, расстояние будет казаться неправильным. Это же длилось всего восемь месяцев. Они знали друг друга всего восемь месяцев. Полтора года, и она проживет без Джейн дольше, чем с ней. Это самое худшее. Восемь месяцев, превращающихся в ничто. Она больше никогда не будет тем человеком, каким была с Джейн. Джейн где-то есть, но тот человек, который был с Огаст, исчез. Эти два человека прекращают существовать, и никто в мире даже не чувствует потерю.
Когда она в тот вечер приходит домой с песком в волосах, ее ждет Нико.
Он наливает ей чашку чая, как сделал в день их знакомства, но еще плескает туда ром. Он ставит пластинку, и они сидят, скрестив ноги, на полу гостиной, позволяя благовониям, которые он зажег, тлеть.
Нико обычно живет по оси Y, становясь выше и выше с каждым сказанным словом, но когда он к ней поворачивается, в нем нет ничего большого или расширяющегося. Только тихий вздох и опущенные уголки губ, когда он берет ее за руку.
– Помнишь, как ты пришла познакомиться со мной и Майлой, до того, как переехала? Как я дотронулся до твоей ладони?
– Да.
– Я увидел это, – говорит он. – Не... не то, что это произойдет. Я увидел, что в тебе есть что-то, что может преодолевать расстояния. Что может воплощать в жизнь невозможное. И я увидел... я увидел много боли. За тобой. Перед тобой. Прости, что не сказал тебе раньше.
– Все нормально, – говорит ему Огаст. – Я бы не стала ничего менять.
Он мычит, медленно вращая свою чашку.
Начинается следующая песня, что-то старое, струны и грубоватый вокал в медленной, тяжелой мелодии, как будто это было записано в прокуренной комнате.
Она особо не вслушивается, но улавливает несколько строк. «Мне нравятся вид и звук, и даже его вонь, так случилось, что мне нравится Нью-Йорк...»
– Мне нравится эта песня, – говорит она, прислоняясь головой к стене. Ее глаза красные и воспаленные. Она в последнее время делала много исключений из своего правила «не плакать». – Кто это?
– Хм-м, это? – Нико наклоняет свою голову над ее и указывает на скульптуру в углу. – Это Джуди Гарленд.
* * *
Ее мама приезжает к ней в гости в октябре.
Сначала висит напряжение. Когда она говорит, ее голос отрывистый, она явно старается оставаться спокойной, но за это Огаст очень ей благодарна. Она слышит, как старые, острые как бритва защитные реакции Сюзетт пытаются прорваться наружу, но она их подавляет. Огаст понимает, каково это. За последний год она узнала, что в ней тоже они есть в больших количествах.
Ее мама никогда особо не путешествовала, и она точно не была в Нью-Йорке, поэтому Огаст ведет ее смотреть достопримечательности: Эмпайр-стейт-билдинг, статую Свободы. Она ведет ее в «Билли», чтобы она могла посмотреть, где работает Огаст, и она сразу приходит в восторг от Люси. Она заказывает французский тост и оплачивает счет. Люси приносит Огаст «Специальный Су», даже не спрашивая.
– Я соскучилась по тебе, – говорит мама, проводя куском тоста по лужице сиропа. – Очень сильно. По тем фотографиям с уродливыми собаками, которые ты мне присылала. По тому, как ты слишком быстро говоришь, когда у тебя появляется идея. Прости, пожалуйста, если тебе казалось, что я не люблю тебя полностью. Ты моя малышка.
Здесь больше чувств, чем она проявляла к Огаст с самого детства. И Огаст любит ее, бесконечно, безусловно, даже если ей нравится быть подругой Огаст больше, чем мамой, даже если она сложная, и упрямая, и неспособная ничего отпустить. Огаст тоже такая же. Ее мама передала ей это, как и все остальное.
– Я тоже по тебе соскучилась, – говорит Огаст. – Последние несколько месяцев... Было много всего. Много раз я думала о том, чтобы тебе позвонить, но я... я просто была не готова.
– Все в порядке, – говорит она. – Хочешь о чем-то поговорить? – Это тоже что-то новенькое – задавать вопросы. Огаст представляет, как она идет на работу в библиотеку, закапывается в полки, вытаскивает книги о том, как быть более эмоционально поддерживающим родителем, делает записи. Огаст сдерживает улыбку.
– Я кое с кем встречалась несколько месяцев, – говорит ей Огаст. – Это... Но все кончено. Но не из-за того, что мы этого хотели. Она... ей пришлось уехать из города.
Ее мама задумчиво жует, сглатывает и спрашивает:
– Ты любила ее?
Возможно, ее мама подумает, что это трата времени и энергии – любить кого-то так сильно, как любит Огаст. Но потом она вспоминает папку, прожигающую дыру в ее сумке, то, о чем ей придется рассказать позже. Возможно, она все-таки это поймет.
– Да, – говорит Огаст. У нее во рту вкус острого соуса и сиропа. – Да, любила. Люблю.
В тот день они гуляют по Проспект-парку под осенним солнцем, пробивающимся сквозь меняющиеся листья.
– Ты помнишь тот документ, который прислала мне в начале года? Про подругу Оги, которая переехала в Нью-Йорк?
Ее мама слегка напрягается. Уголки ее губ подергиваются, но она физически сдерживает себя, стараясь не выглядеть слишком нетерпеливой или встревоженной. Огаст любит ее за это. Из-за этого она чуть не передумывает делать то, что собирается.
– Помню, – говорит она осторожно нейтральным голосом.
– Я посмотрела его, – говорит Огаст. – И я... я ее нашла.
– Ты ее нашла? – говорит она, перестав притворяться. – Как? Я не находила ничего, кроме двух счетов за коммунальные услуги.
– Она иногда использовала свое настоящее имя в тот период, когда знала Оги, – объясняет Огаст, – но к тому времени, как она переехала сюда, она начала использовать другое имя.
– Ого, – говорит она. – Ты уже поговорила с ней?
Огаст хочется засмеяться. Поговорила ли она с Джейн?
– Да.
– Что она сказала?
Они подошли к одинокой скамейке рядом с водой в тихом месте, отделенном от бегунов, гусей и звуков улицы. Огаст показывает на нее.
– Присядем?
На скамейке она вытаскивает свою папку, новую. За недели с того момента, как Джейн исчезла, Огаст не искала ее, но искала Оги. Все, что она нашла, – в папке, которую она передает маме. Открытка с почерком Оги из Калифорнии в Нью-Йорк. Номер телефона, который она наконец-то смогла соотнести со старым объявлением, ведущим к складу со строгим ведением, к радости Огаст, записей. Имя человека, который делил с Оги номер и квартиру в Окленде, который теперь счастлив в браке с другим, но лишился дара речи, когда Огаст сказала ему по телефону, что она племянница Оги.
Копия фальшивых водительских прав с фотографией Оги, на которой он на несколько лет старше, чем его видела ее мама, и с другим именем. Он попал в какую-то передрягу по пути до Калифорнии и перестал использовать свое настоящее имя. К 1976 году, когда он написал Джейн, это все уже с ним случилось, но из-за этого они никак не могли найти его после 73-го.
Последняя вещь – вырезка из газеты про автомобильную аварию. Двадцатидевятилетний холостяк из Окленда разбился на своем кабриолете в августе 77-го. Он ехал по Панорамному шоссе.
Он умер, но не так, как думала Джейн. Он умер счастливым. Он умер, преследуя мечту, любимым, трезвым и пропитанным калифорнийским солнцем. Мужчина, которого он оставил, до сих пор хранит коробку на чердаке, полную фотографий: Оги, улыбающийся перед «Разукрашенными леди», Оги, обнимающий секвойю, Оги, которого целуют под омелой. В папке есть их копии, как и копия письма, которое Оги написал своей сестренке в 1975-м, – доказательство, что он никогда не переставал пытаться с ней связаться.
Ее мама плачет. Конечно, она знает.
– Иногда... иногда надо просто это почувствовать, – говорит ей Огаст. Она смотрит на воду, пока ее мама прижимает папку к груди. Это закончилось. Это наконец-то закончилось. – Потому что оно того заслуживает.
Ее мама лежит в ту ночь на старом надувном матрасе, разложенном на полу комнаты Огаст, и в темноте она говорит о том, что будет делать со своим временем теперь, когда дело раскрыто. Огаст слабо улыбается в потрескавшийся потолок, слушая, как она играется идеями.
– Может, готовка, – говорит она. – Может, я наконец-то научусь печь. Может, займусь керамикой. О-о, как думаешь, мне понравится кикбоксинг?
– Судя по количеству занятий по самозащите, которые ты меня заставила посетить, когда мне было тринадцать, да, думаю, понравится.
Она тянется к ладони Огаст, свисающей с края ее матраса, и Огаст вспоминает, как она делала так же, когда Огаст в детстве дрожала от кошмара. Она всегда любила Огаст. Всегда так и было.
– Еще кое-что, – говорит мама. – Эта... Бию. Та, которая жила с Оги. Можно мне с ней встретиться?
И внезапно горло Огаст сжимает так, что она с трудом может ответить.
– Мне очень жаль, – выдавливает она. – Но она больше тут не живет.
– А, – говорит мама. Она сжимает ладонь Огаст. – Ну и ладно.
И каким-то образом это на самом деле звучит так, будто она больше не будет задавать вопросы.
Огаст лежит без сна еще час после того, как засыпает ее мама, таращась на лунный свет на стене. Если после всех этих лет Сюзетт Лэндри может отпустить это дело, возможно, однажды Огаст тоже сможет отпустить Джейн.
В жизни Огаст много невозможного. Множество вещей, которые происходят вопреки всему, вопреки всем законам этого мира и следующего, гласящим, что такого быть не должно.
Сейчас ноябрь, и «Блинный дом Блинного Билли» до сих пор в 14 327 долларах от того, чтобы окончательно закрыться, когда ей звонит мама и говорит, что недвижимость ее бабушки продана и она должна получить чек по почте на следующей неделе. Она не придает этому большого значения: в конце концов, ее мама сказала, что осталось там не так много.
Она расписывается за конверт, когда он приходит, и так отвлекается на спор с Уэсом по поводу того, какую пиццу заказать на вечер, что чуть не забывает его в итоге открыть.
Он легкий, тонкий. Он кажется чем-то несущественным, как налоговая декларация, когда ты работаешь за минимальную зарплату и знаешь, что налоговая шлет тебе бредовый чек на тридцать шесть баксов. Но она все равно проскальзывает пальцем под шов.
Он выписан на Огаст. Подписан внизу. В поле с общей суммой указано: «$15 000».
– Ох, – говорит она. – Ох.
Спустя три месяца после исчезновения Джейн деньги бабушки Огаст – деньги от женщины, которую Огаст встречала два раза, которая тринадцать лет оплачивала ее обучение ради приверженности традициям, но не утруждала себя поисками собственного сына, – безмолвно восполняют разницу.
Она держит чек в руках и думает о коробке, которую нашла мама на чердаке своих родителей, все неоткрытые письма от Оги, и она чувствует себя грязной. Она не заслужила эти деньги. Она их не хочет. Они должны пойти на что-то полезное.
Поэтому она откапывает в заднем кабинете банковские реквизиты, анонимно переводит деньги Билли и начинает смену как в любой другой день. Она принимает заказы, делает себе кофе. Дает пять Уинфилду, когда он начинает смену. Заказывает панкейки для седьмого столика. Таращится на место на стене около мужского туалета, куда вернула украденный ею снимок со дня открытия.
Распахивается входная дверь, и проем заполняет 180-сантиметровая фигура Билли с распахнутыми глазами и потным блеском на крупном лысом лбе.
Люси застывает в дверях кухни, когда его видит, с тарелками панкейков, балансирующими по всей длине ее рук.
– Что? – резко спрашивает она. – Что случилось?
– Бог случился, – говорит он. – У нас есть деньги. Мы покупаем это место.
И впервые за все свое время работы Люси роняет заказ на пол.
Сейчас субботний полдень, но они заканчивают обслуживать столы и закрывают ресторан – Люси вытесняет последнего посетителя за дверь бесплатным десертом навынос, чтобы смотивировать его двигаться быстрее. Как только все выходят, она запирает дверь и переворачивает табличку «ОТКРЫТО».
– Закрыто на частное празднование, – говорит она, пересекает бар и притягивает Уинфилда к себе для яростного поцелуя.
– Я выпью за это! – восклицает Джерри через кухонное окно.
Огаст ухмыляется, чувствуя удовлетворение.
– Я тоже.
Весь ресторан превращается в хаос: официанты кричат в телефоны сотрудникам, у которых сейчас нет смены, Джерри кричит Уинфилду, спрашивая, почему тот никогда никому не рассказывал про Люси, Люси кричит Билли, спрашивая, откуда появились деньги. Билли ставит «Ес, Винд энд Файер» на всю громкость, а посудомойщик бежит в алкогольный магазин поблизости и возвращается с тазом для посуды, полным бутылок шампанского. Начинают прибывать люди. Не посетители, а бывшие официанты, которые услышали новости и захотели отпраздновать, пара постоянных клиентов, настолько близких к Билли, что им позвонили лично повара, от которых еще пахнет второй работой в других ресторанах в районе. Огаст никому не говорила про деньги – даже Майле, Нико или Уэсу, – поэтому, когда она отправляет сообщение в групповой чат, они появляются через двадцать минут, запыхавшиеся и в обуви из разных пар. Исайя приходит примерно в тот момент, когда открывается пятая бутылка, сияющий, притягивающий Уэса к себе под бок и принимающий стакан для сока, наполненный шампанским, когда его передают.
Огаст приехала в Нью-Йорк почти год назад одна. Она не знала ни души. Она должна была пробиваться, как всегда и делала, зарываться в серость. Сегодня, под неоновым светом бара, под мышкой Нико, с пальцами Майлы, просунутыми под ее ремень, она едва ли знает, как это ощущение называется.
– Ты хорошо поступила, – говорит ей Нико. Когда она смотрит на него, на его губах забавная улыбка, та, которая у него бывает, когда он знает то, чего не должен. Она опускает голову.
– Не понимаю, о чем ты.
Джерри притаскивает с кухни ящик из-под картошки, и Билли встает на него, поднимая целую бутылку вина.
– Все, что я хотел в жизни, – говорит Билли, – это сохранить семейный бизнес. И это было нелегко, учитывая то, как тут все менялось. Мои родители вложили в это место все, что у них было. Я делал домашку за этим баром. – Он указывает на стойку, и все смеются. – Я встретил жену за этим столиком. – Он указывает на задний угол зала, где на сиденье треснул винил, а одна сторона стола слишком сильно покосилась. Огаст всегда задавалась вопросом, почему его не заменили. – Тут мы праздновали первый день рождения моей дочери – Джерри, ты испек гребаный торт, помнишь? И он был ужасным. – Джерри смеется и показывает ему средний палец, и Билли хохочет так громко, что зал дрожит. – В общем, – говорит он, трезвея. – Я просто... я так счастлив, что у меня это остается. И что у меня есть люди, которым я доверяю. – Он наклоняет голову в сторону Люси, Джерри и Уинфилда, обнимающихся у стола. – Люди, которых я люблю. Поэтому я хочу поднять тост. – Он поднимает бутылку, и по всему ресторану люди поднимают кофейные кружки, стаканы для сока и одноразовые стаканчики. – За «Блинный дом Блинного Билли», обслуживающий хороших жителей Бруклина уже почти сорок пять лет. Когда моя мама открыла это место, она сказала мне: «Сынок, ты должен сам создать себе свое место». Поэтому – за свое место.
Все поддерживают, громко, счастливо и немного затуманенно, и звук заполняет зал до самых краев, несется над столами, липким кухонным полом и фотографией сбоку от двери мужского туалета с первого дня, когда «Билли» накормил район.
Ровно в тот момент, как Билли делает глоток, открывается входная дверь.
Зал слишком занят поглощением шампанского, чтобы это заметить, но когда Огаст бросает взгляд туда с другого конца помещения, то видит стоящую у двери девушку.
Она выглядит потерянной, немного шокированной, нетвердо стоящей на ногах. Ее волосы чернильно-черные и короткие, зачесаны назад, а щеки раскраснелись от ноябрьского холода.
Белая футболка, рваные джинсы, острые скулы, рука, покрытая татуировками. Одинокая ямочка на щеке.
Огаст кажется, что она отбрасывает стул с дороги. Возможно, бутылка с острым соусом ударяется о линолеум и разбивается. Детали размываются. Она только знает, что за секунды забывает про зал.
Джейн.
Невозможно. Здесь. Сейчас. Ее красные кеды стоят на черно-белом полу.
– Привет, – говорит Джейн, и ее голос звучит так же.
Ее голос звучит так же, и она выглядит так же, и, когда Огаст тянется и отчаянно хватает ее за плечи, они на ощупь точно такие же, какими были всегда под ее ладонями.
Телесная. Настоящая. Живая.
– Как?..
– Я не знаю, – говорит она. – В одну секунду я была... я была с тобой на путях, и ты целовала меня, а потом я... я открыла глаза, и я просто стояла на платформе, и было холодно, и я поняла. Я осознала, когда все случилось. Я не знала, где еще тебя искать, поэтому пришла сюда. Я должна была убедиться, что ты... ты в порядке.
– Что я в порядке?
– Поверить не могу, что ты это сделала, Огаст, ты могла умереть...
– Я... я думала, ты вернулась...
– Ты меня вытащила...
– Стой. – Огаст почти не слышит, что говорит Джейн. Ее мозг не успевает. – Для тебя прошла только секунда?
– Да, – говорит Джейн, – да, а для тебя сколько прошло?
Ее пальцы сжимают футболку Джейн.
– Три месяца.
– Ох, – говорит она. Она смотрит на Огаст так же, как в ту ночь на путях, как будто у нее разбивается сердце. – Ох, ты думала, что я...
– Да.
– Я... – говорит она, но ей не удается закончить предложение, потому что Огаст уже обхватила руками ее за талию и прижалась к ее груди. Ее руки обнимают Огаст за шею, крепко и неистово, и Огаст вдыхает ее запах, сладкий, теплый и, под всем этим, с легкой ноткой чего-то странного и паленого.
Все эти месяцы. Все поездки вверх и вниз по ветке. Все песни на радио. Все это, вся работа, все старания, выскабливания и разрывы по швам того, что она видит, – все ради этого. Все ради ее рук, обхватывающих Джейн в ресторане субботним вечером.
Ее девочка. Она вернулась.
