11
[ГОЛОС АРИАНЫ] ЙЭ @CHELSSSS_
ЭММММ в «Кью» утром над одним маленьким ребенком издевались дети постарше, и до того, как я успела что-то сделать, вклинилась эта горячая девушка с короткой стрижкой, и те хулиганы ИСЧЕЗЛИ. Алло, 911, как я должна теперь работать, когда я увидела ангела в реале????
Майла пахнет острой картошкой фри.
Нос Огаст зарыт в ее волосы, втягивая их при каждом вдохе. Кудри и запах картошки фри. Под всем этим тянется аромат травки или, может быть, благовоний. Может быть, что-то жженое. Вчера ночью был пожар? Огаст слишком занята смертельным желанием вспомнить произошедшее.
Она во что-то завернута, что-то слишком теплое, вызывающее легкий зуд, и, если ее желудок в ближайшее время не успокоится, это «что-то» находится под неминуемой угрозой быть облеванным.
Она пытается высвободить руку, но Уэс держит ее запястье смертельной хваткой своих белых пальцев, находясь в стадии быстрого сна. Что-то бугристое со странными углами зажато между рукой Огаст и одной из лопаток Нико. Она открывает один глаз – коробка «Попайс», из-за которой в голове всплывает: во-первых, размытое воспоминание о том, как Нико изображал трезвый вид у стойки «Попайс», во-вторых, то, что в ее желудке слишком много «Маргариты» с яблочным сидром.
Насколько Огаст может судить, они вчетвером упали одной кучей на диван, как только ввалились прошлой ночью в квартиру. На одной стороне Нико и Майла, сплетенные друг с другом, на их тела, как одеяло, наброшена джинсовая куртка Майлы. Уэс наполовину свесился с дивана, вжимаясь плечами в пол, где должен быть ковер.
Ковер, который... обернут вокруг нее?
Нудлс подбегает и начинает весело облизывать лицо Майлы.
– Уэс, – хрипит Огаст. Она толкает его колено ногой. Видимо, он снял свои штаны в какой-то момент перед тем, как они вырубились. – Уэс.
– Нет, – ворчит Уэс. Он не отпускает ее запястье.
– Уэс, – говорит она. – Меня сейчас на тебя вырвет.
– Нет.
– Правда вырвет, – говорит она. – У меня во рту привкус задницы.
– Мне кажется, это твои проблемы, – говорит он. Он наполовину приоткрывает один глаз, облизывает сухие губы. – Где мои штаны?
– Уэс...
– Я в футболке без штанов, – говорит он. – Я как Винни-Пух.
– Твои штаны в окне у телика, – говорит голос чересчур четко и чересчур громко для похмельной трясины. Огаст поднимает взгляд и видит Люси с блестками вокруг глаз, сердито смотрящую в шкаф. – Ты сказал: «Штанам нужно проветриться».
– Почему, – говорит Огаст. – Здесь. Почему ты. Здесь?
– Ты совсем не помнишь, как пригласила меня в «Попайс», – говорит Люси. – Вам повезло, что Исайя знает про служебный лифт. А то я бы оставила вас там.
– Да уж.
– В общем, – говорит она. – Уинфилд помог мне довести вас до дома.
– Да, но. – Огаст наконец-то удается высвободить свою руку из руки Уэса, и она осторожно начинает принимать вертикальную позицию, о чем тут же жалеет. – Почему ты здесь? Почему ты не ушла с ним?
– Потому что, – говорит она, триумфально появляясь со сковородкой, – это было смешно. Обожаю смотреть на людей, страдающих похмельем. Одна из причин, почему я осталась в «Билли». – Она указывает сковородкой на Огаст. – Спала в твоей комнате.
Она поворачивается к холодильнику и вытаскивает оттуда упаковку яиц, и Огаст вспоминает свою первую неделю в «Билли», когда Люси проследила за тем, чтобы она поела. Она сдержанно улыбается, как прошлой ночью.
– Готовлю завтрак, – говорит Люси. – Быть твоей начальницей – неблагодарная работа, но кто-то должен это делать.
Всплывает еще одно воспоминание: Уэс, выпивший три шота, с помадой на щеке, Исайя в полном великолепии Энни, в парике, спасающий его от того, чтобы поскользнуться на луже водки в баре, и хохочущая Люси. Это должен был быть день рождения Нико, но все превратилось в «пять шотов и где мои штаны». Похоже, только Люси осталась целой и невредимой.
Желудок Огаст хотя бы перестал грозиться живым шоу «Экзорцист». Она перекатывается на пол, и Майла и Нико начинают шевелиться.
Она пробегается по всему, что может вспомнить: меховое болеро Люси, эгг-ног, вода, льющаяся с потолка, влюбленность в Джейн, помада Майлы, бандана Нико.
Она влюблена в Джейн.
Черт, нет, все даже хуже. Она влюблена в Джейн, и она хочет, чтобы Джейн осталась, и то, что ей казалось аварийным люком для экстренного эмоционального побега на тот случай, когда Джейн радостно вернется в 1970-е, на самом деле просто дверь-обманка к еще большим чувствам.
На задворках ее разума отзывается эхом голос Нико с того первого раза, когда она поцеловала Джейн: «Ох, ты в дерьме».
Она в дерьме. Она в глубоком дерьме.
Она копается внутри своей груди, как будто это дно кармана джинсов, ища что-то менее жизнегубительное, чем это. Резкий свет трезвого утра должен приглушить это, превратить обратно в увлечение.
Этого не происходит.
Это никогда не было просто увлечением, если быть честной, – не когда она начала планировать свое утро с девушкой, которую она даже не знала. Ее последняя крупица самосохранения была в том, что она притворялась, что ей достаточно быть с Джейн временно, и она запихнула это, как двадцатидолларовую купюру между сисек Энни Депрессант прошлой ночью.
– Зачем я вообще родилась? – стонет Огаст в пол.
– Ретвит, – торжественно говорит Уэс.
Это занимает двадцать минут, но в итоге они поднимают себя с дивана. Майла, которая доползла по полу до ванной и блеванула два раза, а потом выползла по-пластунски обратно, выглядит полумертвой и не заинтересованной в яичнице. Нико уже выпил полную бутылку комбучи, демонстрируя впечатляющую веру в то, что его внутренности сами со всем справятся. А Уэс убрал свои штаны с окна.
У Огаст получается слабо улыбнуться Люси, пока она вываливает яичницу со сковородки на тарелку и кладет горсть вилок.
– По-семейному, – говорит она, и боже. Все стало катастрофой, но Огаст ее обожает.
– Спасибо, – говорит Огаст. – У тебя разве не утренняя смена?
Люси гримасничает. Она одета в одну из футболок Огаст.
– Билли сокращает мои часы. Сказал мне вчера.
– Что? Он не может так поступить, ты, по сути, единственный человек, на котором держится это место.
– Да, – говорит она с мрачным кивком. – Самый дорогой человек по расчетным листкам.
– Стойте, – говорит голос Майлы, приглушенный полом. Она поднимает голову и морщится. – Что происходит с «Билли»?
Огаст вздыхает.
– Арендодатель удваивает плату в конце года, поэтому он, наверно, закроется и станет кафешкой или еще чем-то.
С титаническими усилиями Майла поднимается на колени и говорит:
– Это неприемлемо.
– Билли нужна еще сотня тысяч, чтобы купить место, а кредит он получить не может.
– Ладно, тогда... – Она рыгает с закрытым ртом и продолжает: – Давайте достанем деньги.
– Мы все на мели, – говорит Люси. – Почему, думаешь, мы работаем в общественном питании?
– Да, – возражает Майла. – Но мы можем их найти.
Огаст старается думать, но это сложно, когда ее мозг кажется мусорным пакетом, полным мокрых носков, а носки мокрые, потому что они пропитаны зерновым спиртом. Майла и Нико были правы по поводу Июльского рождества – это ночь, которую никогда не забудешь, если сможешь ее вспомнить. Там наверняка было намного больше людей, чем позволяется правилами пожарной безопасности...
Ох.
– Стойте, – говорит Огаст. – А если мы сделаем... благотворительное драг-шоу?
Майла слегка оживляется.
– Типа пожертвуем чаевые?
– Нет, если сделаем платный вход? Продадим талоны на алкоголь? Мы могли бы воспользоваться твоими связями в «Делайле», попросить их дать нам помещение и пожертвовать все, что заработаем в ту ночь, на спасение «Билли».
– Уинфилд бы выступил, – предлагает Люси.
– Исайя тоже, – встревает Уэс.
– О, мы могли бы подготовить тематическую еду для завтраков! – говорит Майла. – Уинфилд и Исайя могут предложить выступить своим друзьям.
– Я мог бы, наверно, попросить «Слинки» пожертвовать ликер, – добавляет Нико.
Они впятером нервно переглядываются, обсуждая эту возможность.
Люси удостаивает их улыбкой.
– Мне нравится эта идея.
В первую неделю июля квартира 6F превращается в штаб-квартиру кампании «Спасти "Билли"».
Нико приносит домой белую доску из ломбарда Мисс Айви, а Майла начинает делать двойные порции жаркого, и они до поздней ночи сидят в гостиной: Люси и Уинфилд, Майла и Нико, Уэс, Исайя, странная группа официантов и Огаст. Люси – де факто лидер, обремененный, с одной стороны, ненавистью к дополнительным занятиям и большим группам дружелюбных людей и, с другой стороны, любовью к «Билли» и знаниями его логистики. Она стала носить серебряный свисток на шее, как угрюмая вожатая в лагере, чтобы держать их под контролем, пока читает вслух экселевские таблицы.
– Когда мы проведем мероприятие? – спрашивает Нико, засовывая в рот огромный кусок тофу. – Не хочу показаться занудой, но Меркурий еще неделю будет ретроградным, что... не очень оптимально.
– Все в порядке, – говорит ему Огаст. Она смотрит на Люси, которая изучает требования для получения разрешения на кухонном полу. – Нам все равно еще нужно будет время, чтобы все организовать. К тому же нам надо разрекламировать мероприятие, повысить огласку – это минимум месяц, да?
Люси кивает.
– Наверно.
Огаст поворачивается к доске и делает отметку. Они планируют проведение на середину августа. За две недели до закрытия «Кью».
– То есть ты хочешь сказать, что вы мобилизуете кучу квиров, чтобы спасти «Билли» панкейками и драг-концертом? – говорит Джейн, когда Огаст вводит ее в курс дела. Она освещается солнцем через окно поезда. Огаст старается не думать: «Влюблена, влюблена, я ужасно по-тупому влюблена».
– Да, – говорит Огаст, – в общем-то, так.
– Это охренеть как горячо, – говорит Джейн, берет Огаст за подбородок и целует ее сильно и восхитительно, на выдохе под ярким солнечным светом.
«Ужасная тупая любовь», – думает Огаст.
Все складывается кусочек за кусочком. Исайя и Уинфилд согласились выступить, и, поспросив остальных, они находят еще трех бруклинских квин. Майла уговаривает менеджера «Делайлы» выделить помещение, Исайя рассчитывает расходы, а Уэс убеждает некоторых художников на его работе установить стойку для бесплатных временных тату. Помогает то, что многие из них связаны с большим количеством крошечных бруклинских бизнесов: никто не хочет видеть, как «Билли» превращается в дорогущий изысканный соковой бар, когда они могут быть следующими.
Уинфилду требуется тридцать минут разговора по телефону, чтобы убедить Билли принять пожертвования, и, когда тот поддается, он сваливает все на Огаст и говорит ей, что она ответственна за еду. В итоге Джерри и Огаст издают бурю ругательств, пытаясь рассчитать количество панкейков на одного человека и то, сколько это будет стоить. Но в итоге им это удается.
Все это время оно гудит под кожей – чувство, когда Огаст вошла в «Делайлу», когда мисс Айви зовет ее по имени, когда они промаршировали к «Кью» следом за Исайей в цилиндре, когда парень в винном магазине не требует у нее паспорт, когда Джейн смотрит на нее так, будто она могла бы быть частью ее мысленного фотоальбома города. То чувство, что она живет здесь, по-настоящему живет здесь. Ее тень пробегала по тысяче разгромленных переходов и под миллионом скрипучих строительных лесов. Она была здесь, и здесь, и здесь.
Нью-Йорк у нее иногда что-то забирает. Но и она берет тоже. Она берет полные горсти его душного воздуха и засовывает его в трещины своего сердца.
А теперь она кое-что ему даст. Они кое-что ему дадут.
В конце первой недели, когда они поздней ночью сидят вокруг пиццы и разговаривают о листовках, у Огаст звонит телефон.
Она вытаскивает его из-под коробки – мама.
– Алло, – отвечает она.
Короткая пауза – Огаст выпрямляется. Что-то не так. Ее мать не терпит и полсекунды молчания.
– Привет, Огаст, милая, – говорит она. – Ты одна?
Огаст поднимается на ноги, пожимая плечами на встревоженный взгляд Майлы.
– Эм, сейчас нет. Подожди. – Она проходит в свою комнату и закрывает за собой дверь. – Что-то случилось? Ты в порядке?
– У меня все хорошо, – говорит она. – Дело в твоей бабушке.
Огаст шипяще выдыхает. В ее бабушке? Старая калоша наверняка опять назвала ее ребенком из пробирки научного проекта или решила профинансировать новую кампанию республиканцев по выборам в Конгресс. С этим она справится.
– А. Что случилось?
– У нее прошлой ночью случился инсульт, и она... она умерла.
Огаст тяжело опускается на край кровати.
– Черт. Ты в порядке?
– У меня все нормально, – говорит ее мама голосом, который у нее бывает, когда она изучает улики, рассеянным и монотонным. – Она уладила все дела еще после того, как умер твой дедушка, поэтому все в порядке.
– Я имела в виду... – Огаст старается говорить медленно, четко. Ее мать всегда была такой же эмоциональной, как мшистый валун, но Огаст кажется, что этот случай, наверно, должен быть исключением. – Ты в порядке?
– А, да, я... я в порядке. Мы с ней сказали друг другу все, что хотели сказать. Мы давно выяснили отношения. Что есть, то есть, понимаешь?
– Да. Да, мне очень жаль, мам. Я могу что-то сделать? Мне приехать на похороны?
– А, нет, милая, не переживай. У меня все будет нормально. Но мне нужно кое о чем с тобой поговорить.
– Что такое?
– Мне позвонил вчера вечером наш семейный юрист. Твоя бабушка оставила тебе немного денег.
– Что? – Огаст моргает. – В смысле? Зачем ей что-то мне оставлять? Я же позорный семейный секрет.
– Нет. Нет, это я секрет. Ты ее внучка.
– С каких пор? Она почти со мной не разговаривала. Она даже никогда не посылала мне подарок на день рождения.
Еще одна пауза.
– Огаст, это неправда.
– В смысле, неправда? О чем ты говоришь?
– Огаст, я... я должна тебе кое-что рассказать. Но мне нужно, чтобы ты меня не возненавидела.
– Что?
– Слушай, твои бабушка с дедушкой... они были непростыми людьми. У нас были сложные отношения. И я правда считаю, что они стыдились меня из-за того, что я решила вырастить тебя сама. Я никогда не хотела становиться трофейной женой с богатым мужем, которой они меня воспитали. Но они никогда не стыдились тебя.
Огаст скрежещет зубами.
– Они даже меня не знали.
– Ну... как бы знали. Я... я вводила их в курс дела иногда. И они узнавали от школы, как у тебя дела.
– Зачем школе рассказывать им обо мне?
Еще одна пауза. Длинная.
– Потому что они сообщают людям, оплачивающим обучение, как дела у их ученика.
Что?
– Что? Они... платили за мое обучение? Все это время?
– Да.
– Но ты мне говорила... ты всегда говорила, что мы на мели, потому что тебе приходится платить школе.
– Я платила! Я платила за твои обеды, я платила за твои поездки, твою школьную форму, твои дополнительные занятия, твои... твои библиотечные штрафы. Но крупные чеки выписывали они. Они присылали чек на каждый день рождения.
Перед глазами Огаст возникают ее детство и подростковые годы – то, как дети смотрели на нее в ее дешевых кедах, вещи, которые, по словам мамы, они не могли себе купить взамен утерянных в урагане.
– Тогда почему мы были на мели, мам? Почему мы были на мели?
– Ну, Огаст... платить за расследование приходится немало. Иногда нужно было платить людям за информацию, покупать оборудование...
– Как долго? – спрашивает Огаст. – Как долго они присылали деньги?
– Только пока ты не окончила старшую школу, милая. Я... я сказала им перестать, когда тебе исполнится шестнадцать, и они перестали. Я не хотела, чтобы они продолжали помогать нам вечно.
– А если бы я захотела получить помощь?
Она молчит несколько секунд.
– Я не знаю.
– Ну, судя по завещанию, они бы помогли, да?
– Может быть.
– Хочешь сказать, я сижу тут на горе студенческих кредитов, которые я могла не брать, потому что ты не хотела мне это рассказывать?
– Огаст, они... они не такие как мы, ясно? Они всегда осуждали меня, и они осуждали бы то, как мы живем, как я тебя воспитала, и я не хотела для тебя такого. Я не хотела давать им шанс обращаться с тобой так, как они обращались со мной или Оги.
– Но они хотели... хотели со мной увидеться?
– Огаст, ты не понимаешь...
– То есть ты просто решила за меня, что у меня не будет семьи? Что будем только ты и я? Это не какая-то фантазия из «Девочек Гилмор», ясно? Это моя жизнь, и я провела большую ее часть одна, потому что ты мне говорила, что я одна, что я должна быть одна, что я должна радоваться этому, но это было только из-за того, что ты не хотела, чтобы кто-то вставал между нами, да?
Голос ее мамы звучит резко, с горечью, защитной злостью, которая, Огаст знает, тоже в ней живет.
– Ты даже представить себе не можешь, Огаст. Ты не можешь представить, как они обращались с Оги. Он ушел, потому что они делали его несчастным, и я не могла потерять и тебя...
– Ты можешь хоть на секунду заткнуться и не говорить про Оги? Прошло почти пятьдесят лет! Его нет! Люди уходят!
На ужасное мгновение повисает тишина – этого хватает на то, чтобы Огаст повторила в уме то, что сказала, но не хватает на то, чтобы она пожалела об этом.
– Огаст, – говорит ее мама, будто впиваясь ногтем.
– Знаешь что? – говорит Огаст. – Ты никогда меня не слушаешь. Тебя никогда не волнует, чего я хочу, если только этого не хочешь ты. Я сказала тебе пять лет назад, что больше не хочу работать с тобой над делом, и тебе было плевать. Иногда кажется, что ты родила для меня только для того, чтобы у тебя был... был гребаный помощник.
– Огаст...
– Нет, с меня хватит. Не звони мне завтра. Вообще мне не звони. Я дам тебе знать, когда буду готова говорить, но я... я хочу, чтобы ты сейчас оставила меня в покое, мам. – Она зажмуривает глаза. – Мне жаль по поводу твоей мамы. И мне жаль, что они обращались с тобой как с дерьмом. Но это не давало тебе такого права.
Огаст отключается и бросает телефон на паркет, падая спиной на кровать. Они с мамой и раньше ссорились – видит бог, двое упертых людей, склонных при угрозе становиться ледяными, на жилом пространстве площадью шестьдесят пять квадратных метров не могут этого избежать. Но такого не было никогда.
Она слышит, как все в гостиной смеются. Она чувствует себя такой же далекой от этого, как и в день, когда она заселилась.
Всю ее жизнь грызущая тревожность делала людей для нее непроницаемыми. Как бы хорошо она ни знала кого-то, какими бы ни были логические связи, сколько бы уступок ей ни делали – этот глубоко укоренившийся страх отвержения всегда делал для нее невозможным что-то из этого увидеть. Это словно изморозь на стекле. У нее изначально никогда никого не было, поэтому она считала неудивительным то, что никто не захочет быть с ней.
Она проводит ладонью по покрывалу на кровати, и ее костяшки касаются чего-то холодного и твердого – ее карманного ножика. Видимо, он выскользнул, когда она бросила сумку.
Она поднимает его, поворачивает в руке. Рыбья чешуя, наклейка на рукояти. Если бы она захотела, она могла бы покрутить его между пальцами, выдвинуть лезвие и открыть окно. Мама ее научила. Она все помнит. Она не должна была такому учиться, но она научилась.
И теперь она использует все, чему научилась, чтобы помочь Джейн. Черт.
Можно попробовать, думает она. Можно порвать себя на части и перестроить заново, сшить новую себя из обрезков тысяч других людей и мест. Можно попробовать принять другую форму. Но в конечном итоге есть место у изножья кровати, где твоя обувь ударяется о пол, и это то же самое.
Все всегда то же самое.
На следующий день Огаст берет с холодильника документ, который прислала ей мама.
Она не открывала его со дня получения, не думала о нем, но и не выбросила в мусорку. Она хочет, чтобы его не было, поэтому запихивает его в сумку и садится на «Кью», чтобы доехать до почты. Он кажется тяжелым у нее в сумке, словно семейная реликвия.
Все-таки невероятно, как вид Джейн, сидящей там, как всегда, и тычущей в край сиденья своим швейцарским ножиком, снимает напряжение в ее плечах.
– Привет, Лэндри, – говорит Джейн. Она улыбается, когда Огаст наклоняется, чтобы приветственно ее поцеловать. – Еще не спасла «Билли»?
– Работаю над этим, – говорит Огаст, садясь рядом с ней. – Еще нет каких-то озарений?
– Работаю над этим, – говорит Джейн. Она окидывает Огаст взглядом. – Что происходит? Ты какая-то... наэлектризованная.
– Ты можешь это делать? – спрашивает Огаст. – Из-за штуки с электричеством? Я имею в виду, ты чувствуешь эмоциональные частоты других людей?
– Не совсем, – говорит Джейн, подпирая рукой голову. – Но иногда, в последнее время, твои начали проявляться. Не совсем четко, как музыка из соседней комнаты, понимаешь?
Упс. Она чувствует ужасную тупую любовь, исходящую от Огаст?
– Интересно, значит ли это, что ты становишься более настоящей, – говорит Огаст, – как, например, с вином, когда оно подействовало на тебя, хотя раньше ты не могла пьянеть. Может быть, это прогресс.
– Чертовски на это надеюсь, – говорит Джейн. Она отклоняется назад, цепляясь рукой за поручень рядом с ней. – Но ты не ответила на мой вопрос. Что происходит?
Огаст шипяще выдыхает и пожимает плечами.
– Поссорилась с мамой. Это тупо. Не очень хочу об этом говорить.
Джейн тихо присвистывает.
– Поняла тебя. – Короткая пауза снимает напряжение, прежде чем Джейн опять заговаривает. – А, наверно, это не особо поможет, но я кое-что вспомнила.
Она приподнимает низ футболки, показывая татуировки, которые покрывают ее бок от ребра до бедра. Огаст видела их все, по большей части торопливыми вспышками или в полутьме.
– Я вспомнила, что это значит, – говорит Джейн.
Огаст смотрит на чернильных животных.
– Да?
– Это знаки зодиака моей семьи. – Она касается хвостовых перьев петуха, распростертых по ее ребру. – Мой папа, 33-й. – Морды собаки на боку. – Мама, 34-й. – Рогов козла на тазе. – Бетти, 55-й. – Исчезающая под ее поясом обезьяна. – Барбара, 56-й.
– Ого, – говорит Огаст. – А у тебя что?
Она показывает на противоположную сторону таза, на змею, поднимающуюся с ее бедра отдельно от остальных.
– Год Змеи.
Рисунки красивые, и она не может представить, чтобы Джейн набила какие-то из них до побега. А значит, она часами сидела под иглой ради своей семьи после того, как от нее ушла.
– Слушай, – говорит Огаст. – Ты уверена, что не хочешь, чтобы я?..
Она уже спрашивала, попробовать ли ей найти семью Джейн. Джейн отказалась, и Огаст не настаивала.
– Нет, я... я не смогу, – говорит Джейн, заправляя обратно футболку. – Я не знаю, что хуже – мысль о том, что они искали меня, не могли найти и, наверно, думали, что я умерла, или мысль о том, что они просто сдались и продолжили жить своей жизнью. Я не хочу знать. Я не смогу... я не смогу это вынести.
Огаст думает про свою маму и документ в сумке.
– Я понимаю.
– Когда я ушла из дома, – говорит Джейн спустя несколько секунд. Она вернулась к своему швейцарскому ножику, выцарапывая тонкую линию на сверкающей синеве сиденья, – я один раз позвонила из Лос-Анджелеса, и боже, родители были в ярости. Папа сказал мне не возвращаться. И я не могла его винить. Тогда я звонила в последний раз, и я... я правда считала, что это лучшее, что я могу для них сделать. Для нас. Плыть по течению. Но я думала о них каждый божий день. Каждую минуту дня, как будто они были со мной. Я сделала тату, чтобы так и было.
– Они прекрасны.
– Мне нравятся нестираемые отметки, понимаешь? Татуировки, шрамы. – Она заканчивает выцарапывать букву Е и, тихо хмыкая, переходит к Й. – Вандализм. Когда ты всю жизнь бежишь, иногда это единственное, что у тебя остается.
Она выцарапывает маленький плюс под своим именем и смотрит на Огаст, протягивая нож.
– Твоя очередь.
Огаст переводит взгляд с нее на нож, на пустое место под плюсом и обратно целых десять секунд, прежде чем до нее доходит. Огаст хочет, чтобы в нестираемой отметке, которую она оставляет на «Кью», было имя Огаст рядом с ее именем.
Огаст тянется к заднему карману, откашливается от нахлынувших чувств и говорит:
– У меня есть свой.
Она выдвигает лезвие и принимается за работу, выцарапывая неуклюжее «ОГАСТ». Закончив, она откидывается назад, расслабленно держа нож в руке и наслаждаясь их с Джейн работой. «ДЖЕЙН + ОГАСТ». Ей нравится, как они смотрятся вместе.
Когда она поворачивается к Джейн, та смотрит на ладонь Огаст.
– Что это? – спрашивает Джейн.
Огаст следит за ее взглядом.
– Мой нож.
– Твой... откуда он тебя?
– Подарок, – говорит Огаст. – Моя мама подарила его мне, он принадлежал ее брату.
– Огаст.
– Да?
– Нет. Огаст, – говорит Джейн. Огаст хмуро на нее смотрит, и она продолжает: – Так его звали. Парня, которому принадлежал этот нож. Оги.
Огаст таращится на нее.
– Как ты?..
– Сколько ему лет? – перебивает Джейн. У нее распахнуты глаза. – Брату твоей мамы – сколько ему лет?
– Он родился в 48-м, но он... он пропал в...
– 1973-й, – заканчивает Джейн.
Огаст никогда не рассказывала Джейн никаких подробностей. Было здорово иметь в жизни что-то, не затронутое поисками Оги. Но Джейн знает. Она знает его имя, год, и она...
– Твою мать, – матерится Огаст.
Бию Су. Она вспомнила, где видела это имя.
Она три раза теребит застежку на рюкзаке, прежде чем ей удается вытащить документ.
– Открой его, – говорит Огаст.
Пальцы Джейн робко берутся за край папки и открывают ее: к первой странице прикреплена пожелтевшая черно-белая газетная фотография Джейн, у которой не хватает пары татуировок, на фоне ресторана, который только что открылся в Квартале. В подзаголовке она указана как «Бию Су».
– Моя мама отправила мне это, – говорит Огаст. – Она сказала, что нашла кого-то, кто мог знать ее брата, и отследила этого человека до Нью-Йорка.
Спустя секунду это происходит: лампа над их головой вспыхивает ярче и гаснет.
– Ее брат... – начинает Джейн и замолкает, дрожащей ладонью касаясь края вырезки. – Лэндри. Это был... это был ее брат. Я чувствовала... я чувствовала, что в тебе есть что-то знакомое.
Голос Огаст почти сливается с дыханием, когда она спрашивает:
– Откуда ты его знала?
– Мы жили вместе, – говорит Джейн. Ее голос кажется приглушенным десятилетиями. – Сосед – тот, которого я не могла вспомнить. Это он.
Огаст видит по выражению ее лица, каким будет ответ, но она должна спросить:
– Что с ним случилось?
Ладонь Джейн сжимается в кулак.
– Огаст, он мертв.
Джейн рассказывает Огаст про «Верхний лаунж».
Это был бар на втором этаже здания на углу Шартра и Ибервилля, с музыкальным автоматом и крошечной сценой, с решетками на окнах, как было во всех местах в городе. Одно из лучших мест для синих воротничков на мели. Оги был парнем с короткими волосами и квадратной челюстью, в белой футболке, обтягивающей плечи, и с полотенцем, накинутым на плечо, за барной стойкой.
Было лето 73-го, говорит ей Джейн, но Огаст уже знает. Она бы никогда не смогла это забыть. Она годами пыталась представить то лето. Ее мама была уверена, что он уехал из города, но Огаст было интересно, прятался ли он в нескольких кварталах отсюда, взбирался ли плющ по кованому железу на его балкон, ныряли ли линии электропередач, увешанные бусами с Марди Гра, в дубы за его окном.
У ее мамы были теории: от него забеременела девушка, и он сбежал; он нажил вражду с парнями, которые подкупали полицию Нового Орлеана, чтобы та закрывала глаза на их грязные дела, и свалил из города; он потерялся; он женился; он уехал из города и исчез за кипарисовыми деревьями.
Вместо этого, вместо этого Джейн говорит Огаст, что его любили. Она вспоминает его у плиты их крошечной кухни, показывающего ей, как готовить панкейки. Она рассказывает Огаст, как он хмурился в зеркало ванной и проводил мокрой ладонью по волосам, пытаясь их уложить. Он был счастлив, говорит она, но никогда не говорил о своей семье, хоть она иногда слышала его через стену, когда он говорил по телефону таким мягким голосом, каким мог говорить только с круглолицей девочкой с зелеными глазами, чью фотографию он хранил в кошельке. Он был счастлив, потому что у него была Джейн, у него были друзья, у него были работа в «Верхнем» и парни с милыми глазками и широкими плечами, которые хотели целовать его под светом уличных фонарей. У него была надежда. Ему нравилось участвовать в маршах, нравилось помогать Джейн подавать знаки. У него были мечты на будущее и друзья по всему городу, сплоченные компании, руки, которые хлопали его по спине, когда он входил в комнату.
Он был парнем, которому ты звонишь, если тебе нужно передвинуть диван или нужно, чтобы кто-то сказал парню через коридор, что если он когда-нибудь еще раз скажет тебе то слово, то ему надерут задницу. Он смешил людей. У него были красные шорты, которые он особенно сильно любил, и она ярко помнит, как он, одетый в них, курил сигарету на крыльце, сидя на верхней ступеньке и упираясь распростертыми ладонями в доски пола, пока начинали падать первые капли летнего дождя.
Они много обсуждали свои мечты, говорит Джейн. Они хотели путешествовать и передавали друг другу бутылку мускатного вина, говоря о Париже, Гонконге, Милане, Нью-Йорке. Она рассказывала ему про свой родной город, Сан-Франциско, про необъятные леса и извилистые дороги на север, а он рассказывал ей, что всегда, всегда хотел проехаться по Панорамному шоссе, с тех пор как прочел про него в библиотечной книге. Он обожал книги, приносил домой стопки и стопки из барахолок и секонд-хендов. День, в который все произошло, был последним днем Месяца Гордости. Пиво в ту ночь было бесплатным, но это была лучшая ночь лета для чаевых. Он впервые сказал Джейн о своей младшей сестре, пока надевал куртку, уходя на работу. Он хотел купить ей на день рождения набор энциклопедий, сказал он. Он переживал, что их родители мало давали ей читать.
Чаевых за ночь как раз бы на это хватило.
А потом – та ночь в «Верхнем», бензин и дым. Падающий потолок. Огонь, и решетки на окнах, и дверь, которая никак не открывалась. Поджог. Погибло тридцать два мужчины.
Оги не пришел домой.
Есть пара безымянных могил, объясняет Джейн тихим хриплым голосом. Таких людей, как она или Оги, было немало, квир-людей, которые сбегали и не хотели, чтобы их нашли, у которых не было семей, чтобы о них спрашивать, люди, которые хранили секреты так хорошо, что никто не мог знать, что они были там.
Все и так было ужасно. Пустая спальня, свертки носков, молоко, оставленное в холодильнике, средство после бритья в ванной – все и так было ужасно. Но потом наступили следующие месяцы.
Город почти не пытался вести расследование. В новостях упоминали пожар, но не говорили, что это был гей-бар. Радиоведущие шутили. Ни один политик не сказал ни одного чертова слова. Церковь за церковью отказывались проводить похороны. Одного священника, который все-таки собрал группу людей для отпевания, едва не отлучили от церкви.
Это снова и снова причиняло боль, эта ужасная вещь, которая произошла, эта разрывающая, непостижимая, ужасная вещь, и это только причиняло еще больше боли, разрастаясь, как синяки на ребрах Джейн, когда копы решили сделать из нее показательный пример.
Новый Орлеан, говорит ей Джейн, был первым городом, который убедил ее остаться. Это было первое место, в котором она была собой. Она провела год в дороге, прежде чем оказалась там, она влюбилась в город и в его южных девушек и начала думать, что может пустить тут корни.
После пожара она продержалась шесть месяцев, прежде чем собрала все свои пластинки и уехала. Она уехала в январе 74-го, не оставив в Новом Орлеане ничего, кроме имени, выцарапанного на паре барных стоек, и поцелуя на камне без обозначения. Она потеряла связь со всеми. Она хотела стать призраком, как Оги.
А потом она нашла Нью-Йорк. И он закончил работу.
