9 страница2 июня 2023, 22:11

9

612.6 Джейд Сноу Уонг
Пятая китайская дочь

Вечеринка закончилась. Огаст сидит в поезде уже пять часов с блестками в волосах, с долларовыми купюрами на воротнике Джейн, катаясь по линии и слушая поток ее воспоминаний. Они наблюдали, как солнце встает над Ист-Ривер, с первыми пассажирами этого дня, делали уйму записей на диктофон в телефоне Огаст, ждали, когда вернется Нико с подбадривающей улыбкой, двумя стаканами кофе и стопкой чистых листов.
Огаст записывает, Джейн говорит, и они, зажатые между полусонными растаманами и матерями троих детей, восстанавливают всю жизнь с самого начала. И ни разу, даже когда она пригласила Джейн на свидание, даже когда они впервые поцеловались, Огаст не хотелось так сильно, как сейчас, чтобы Джейн могла выйти из гребаного метро.
– Барбара, – говорит Джейн. – Мне было два года, когда родилась моя сестра Барбара. Бетти появилась через год. Мои родители только мне дали китайское имя, потому что я была самой старшей, и они не хотели никаких проблем для моих сестер. Они всегда мне говорили: «Бию, присматривай за девочками». А я их бросила. Это... черт возьми. Я забыла о них. Я их бросила.
Она сглатывает, и они обе ждут, когда выровняется ее голос, прежде чем она начинает объяснять, что ушла, когда ей было восемнадцать.
– Мои... мои родители... они хотели, чтобы я управляла рестораном после них. Папа учил меня готовить, и я это обожала, но я не хотела быть связанной. Я удирала по ночам, чтобы встречаться с девушками, а родители хотели, чтобы я думала о ведении счетов. Я... я даже не уверена, что тогда полностью осознавала, что я лесбиянка. Я просто была другой, и мы с папой ссорились, а мама плакала, и я все время чувствовала себя дерьмовой. Я не могла их сделать счастливыми. Я думала, что убежать будет лучше, чем их подвести.
Уходить, говорит она, было самым трудным, что она делала в жизни. Ее семья поколениями жила в Сан-Франциско. Это никогда не казалось верным решением. Но это казалось единственным выбором.

– Летом 71-го, когда мне было восемнадцать, одна группа – какая-то неизвестная группа, прото-панковский отстой, играющий ужаснейшую хрень, – спросила моего папу, можно ли им сыграть в ресторане. И он им позволил. И я влюбилась – в музыку, в то, как они одевались, в то, как они вели себя. Я поднялась наверх, отрезала свои волосы и собрала рюкзак.
В фургоне они спросили, как ее зовут, и она сказала: «Бию».
– Сначала был Лос-Анджелес, – продолжает она. – Я три месяца работала на продавца рыбы, потому что мой дядя владел рыбным рынком, – отсюда эта тату. – Она показывает на якорь. Ее первая татуировка. – У меня был друг, который туда переехал, поэтому он приютил меня, а потом он получил работу в Питтсбурге, и я съехала. Тогда я и начала ездить автостопом туда, куда ехали попутки, и смотреть, насколько мне там нравится. Я жила пару недель в Кливленде – это был кошмар. Де-Мойн, Филли, Хьюстон. И в 72-м я оказалась в Новом Орлеане.
Она помнит отрывками каждый город, который она проезжала. Квартиру с решетками на окнах. То, как повторяла телефон родителей в стропила чердака в Хьюстон-Хайтс, задаваясь вопросом, позвонить ли им. Как чуть не сломала руку на вьетнамском протесте в Филадельфии.
Новый Орлеан помнится смутно, но Огаст кажется, что это из-за того, что он значил больше. У Джейн самые важные воспоминания либо в остром, как бритва, техниколоре, либо в пикселях и приглушенные, как будто они не помещаются в ее голове. Она вспоминает два года, квартиру с симпатичным соседом, имя которого никак не всплывает в памяти, корзину с одеждой на кухне между их комнатами, из которой они оба себе что-то тянули.
Она вспоминает встречи с другими лесбиянками в грязных барах – она научилась готовить бургеры и картошку фри на кухне одного из таких под названием «Пьяная Джейн». Девушки весь ее первый месяц смотрели на нее через барную стойку, подначивая друг друга с ней заговорить, пока одна не пригласила ее на свидание и не призналась, что они называли ее Пьяной Джейн, потому что никому не хватало духу спросить ее имя. У каждой лесбиянки в районе было прозвище: Птичка, Песик, Ти-Бев, Натуральное светлое – миллион смешных имен, рожденных из миллиона запутанных историй. Она шутила, что прозвища похожи на клички пиратов. Она считала, что ей повезло, что приставшим к ней прозвищем было «Пьяная Джейн» и что через несколько месяцев оно стало одним словом. Джейн.
Новый Орлеан был первым местом после Сан-Франциско, где она чувствовала себя как дома, но детали стерты из памяти, и воспоминаний о причинах, из-за которых она уехала, нет. Что-то там произошло, что-то, из-за чего она опять пустилась в бега. Когда кто-то впервые после этого спросил ее имя – водитель автобуса в Билокси, – она сглотнула и назвала свое прозвище, потому что оно было той вещью из части ее жизни, которую она решила оставить, – Джейн. Оно закрепилось.
После Нового Орлеана – год автостопа из города в город на Восточном побережье, год влюбленностей в девушек в каждом из городов, а затем разрывов и путешествования дальше. Она говорила, что любила каждую девушку по-летнему: ярко, тепло и быстротечно, никогда не слишком сильно, потому что скоро она должна была уехать.
– В толпе пацифистов были люди, которые ненавидели гомосексуалов, а в лесбийской толпе – те, кто ненавидел азиатов, – объясняет Джейн. – Некоторые из девушек хотели, чтобы я носила платье, как будто это заставило бы натуралов воспринимать нас серьезно. И вот я – панк, азиатка, лесбиянка. Куда бы я ни пошла, кто-то меня любил. Но, куда бы я ни пошла, кто-то меня и ненавидел. А были другие девушки, похожие на меня, которые... не знаю, они были сильнее меня – или терпеливее. Они оставались и строили мосты. Или хотя бы пытались. Я не была строителем. Я не была лидером. Я была драчуньей. Я готовила людям обеды. Я водила их в больницу. Я накладывала им швы. Но я оставалась лишь столько, сколько нужно было, чтобы взять хорошее, и всегда уходила, когда становилось плохо.
(Джейн говорит, что она не герой. Огаст не согласна, но она не хочет перебивать, поэтому откладывает это на потом.)
Она читала про Сан-Франциско, про происходящие там движения, про азиатских лесбиянок, ездящих сзади на кабинках канатной дороги, только чтобы показать городу, что они существуют, про лесбийские бары на Фултон-стрит и подвальные встречи в Кастро, но она не могла вернуться.
Она не останавливалась, пока не оказалась в Нью-Йорке.
В Новом Орлеане ее друзья говорили о девушке, которую они раньше знали, по имени Шторми, которая переехала в Нью-Йорк, патрулировала возле лесбийских баров с дубинкой, избила копов у «Стоунволл-инн» и спровоцировала бунт в 69-м. Это было похоже на такого человека, с которым Джейн хотела бы познакомиться, и такую драку, в которой она хотела бы поучаствовать. Поэтому она поехала в Нью-Йорк.
Она вспоминает, как находила друзей в другом Чайнатауне, в Гринвич-Виллидже, в Проспект-Хайтс, во Флэтбуше. Она вспоминает, как сворачивалась на односпальных матрасах с девушками, которые работали по ночам, чтобы отложить деньги на большую операцию, заводила кудри им за уши и готовила им рисовую кашу на завтрак. Она вспоминает драки на улицах, облавы в барах, полицию, заковывающую ее в наручники за ношение мужских джинсов, плевки крови на полу переполненной камеры. Было рано – слишком рано, чтобы кто-то имел хоть какое-то представление, что происходит, – но она помнит, как друзья заболевали, как она везла парня, жившего этажом выше, в больницу на заднем сиденье такси и ей говорили, что его нельзя посещать, а потом то же самое говорили ее парню. Стерильно-белый цвет, тощие лодыжки, себя, сгорбившуюся на стульях в комнате ожидания с синяками после копов, еще покрывающими ее кожу.
Но еще она вспоминает яркий свет на ее лице в клубах, полных перьев, вечерних платьев из барахолок и блестящих тюрбанов, балансирующих на рыжих париках, голые плечи, измазанные помадой, джин с нижней полки. Она перечисляет имена парней с густо нанесенной на глаза подводкой, которые раздавали удары в «Си-Би-Джи-Би», и воспроизводит концертный календарь лета 75-го, который она прикрепила на стену спальни. Она вспоминает драку с ее соседом сверху, до того как он заболел, и то, как они уладили конфликт за пачкой сигарет и игрой в бридж, хохоча до слез. Она вспоминает, как варила на пару пельмени на кухне размером со шкаф и приглашала небольшую толпу девушек из Чайнатауна, чтобы поесть за ее кофейным столиком и поговорить о вещах, которые они только начинали друг в друге подозревать. Она вспоминает «Билли», тычки локтем в ребра с Джерри за грилем, горячий соус и сироп, текущие по ее запястьям, когда она укусила свой сэндвич и объявила, что это лучшая идея в ее жизни, взгляд Джерри, когда он попробовал его и согласился.
Она вспоминает телефон, телефон, смотрящий на нее в ответ, всегда одни и те же девять цифр, повторяющиеся в ее голове. Своих родителей. Она знала, что должна позвонить. Она хотела. Она так и не позвонила. Огаст видит, как это давит на нее, – по ее глазам и губам.

Иногда она смеется, вспоминая, как ее тошнило из-за того, что она переела жареной курицы из магазина рядом, и как ее мама неодобрительно бормотала «йит хэй», даже когда гладила ее лоб и приносила хризантемовый чай. Иногда она смотрит в потолок, когда говорит о своих сестрах и о том, как они шептались ночью в своей комнате, хихикая в темноте. Она обрела и потеряла все за какие-то несколько часов.
Но в этом есть смысл. Это заполняет почти все пробелы в поисках Огаст – отсутствие официальных документов с ее именем, запутанные временные рамки, невозможность точно определить, где была Джейн большую часть 70-х. И с самой Джейн тоже все встает на свои места. Она убежала, потому что не думала, что сможет осчастливить свою семью, и никогда не возвращалась, потому что думала, что оказала им услугу. Она продолжала бежать, потому что так до конца и не поняла, как должен ощущаться дом. Это Огаст может понять особенно.
Сложно представлять жизнь Джейн сорок пять лет назад и понимать, каким недавним это ей кажется – не больше нескольких месяцев, сказала она когда-то. Для Огаст это всегда пропитано сепией, зернисто и изношено по краям. Но Джейн рассказывает это в полном цвете, и Огаст видит это в ее глазах, в дрожи ее ладоней. Она хочет вернуться. Для нее это всего лишь короткое лето.
Но чем для Джейн закончился Нью-Йорк, до сих пор непонятно. Она часто ездила на «Кью» от и до своей квартиры, но она не помнит, как она тут застряла.
– Все в порядке, – говорит Огаст. Она прислоняется своим плечом к плечу Джейн. Джейн прислоняется в ответ, и Огаст отталкивает осознание того, что они целовались несколько часов назад, хоронит этот факт под всем остальным. Джейн смотрит с безмятежным выражением лица на то, как мимо проскальзывает очередная станция, на недостижимую свободу по ту сторону разъезжающихся дверей. – Для этого я и здесь.

Когда Огаст начинает свою смену в «Билли» днем в четверг, Люси висит на телефоне, пустым взглядом смотря в стену.
– Мы можем продать только три, – говорит она монотонным и скучающим голосом. – 100 долларов за каждый. 250 долларов за все. Это историческая достопримечательность Нью-Йорка. Нет, в реестре нет. – Пауза. – Понятно. – Еще более длинная пауза. – Да, спасибо. Приглашаю вас съесть член. До свидания. – Она так резко опускает трубку, что в кофейнике за стойкой дрожит кофе.
– Кто это был? – спрашивает Огаст.
– Билли хочет собрать денег на покупку здания, продавая вещи, без которых мы сможем обойтись, – кратко объясняет Люси. – Мы выложили некоторые барные стулья на «Крэйгслист». Люди – жмоты. И идиоты. Жмоты-идиоты.
Она влетает на кухню, и Огаст слышит, как она обрушивает шквал ругательств на чешском. Она думает о банке лука с медом, о том, как Люси скрывала улыбку под уличными фонарями, и поворачивается к Уинфилду, который возится у стойки.
– В этом есть нечто большее, что она не показывает, – говорит Огаст, – да?
Уинфилд вздыхает, перекидывая полотенце через плечо.
– Знаешь, я из Бруклина, – говорит он после паузы. – Кажется, что все, кто здесь живет, не отсюда, но я отсюда – вырос в Восточном Флэтбуше, в толстозадой ямайской семье. Люси – она эмигрировала, когда ей было семнадцать, и долго была сама по себе. В один вечер пришла сюда голодная и не смогла оплатить счет, а Билли вышел из задней комнаты и предложил вместо этого работу.
Он садится на барную стойку, чуть не попав задницей в пирог с пеканом.
– Я только начал тут работать за год до этого. Я был всего лишь ребенком. Она была всего лишь ребенком. Она была очень тощей, охренеть какой наглой, с помоечно-светлым цветом волос, но мы с Джерри помогли ей с английским, она начала управлять персоналом и однажды появилась с рыжими волосами и черными ногтями, как будто развилась до уровня Чудо-Женщины. Это место сделало ее той, кто она есть сейчас. Это первый дом в ее жизни. Черт, у меня был дом, но даже я иногда это чувствую.
– Должен быть какой-то способ спасти «Билли», – говорит Огаст.
Уинфилд вздыхает.
– Это Бруклин, подруга. Заведения все время покупаются и закрываются.
Она оглядывается через плечо на окно кухни, туда, где Джерри занят омлетом. Она спросила его неделю назад, помнит ли он человека, который придумал «Специальный Су». Не помнит.
Смена у Огаст проходит с мыслями о Джейн и призраках, вещах, которые исчезают из города, но никогда не стираются полностью. В тот же день Огаст обнаруживает ее в «Кью», сидящую скрестив ноги на трех сиденьях.
– Ммм, – мычит Джейн, когда Огаст садится рядом с ней. – Ты вкусно пахнешь.
Огаст морщится.
– Я пахну внутренностями фритюрницы.
– Да, я так и сказала. – Она утыкается носом в плечо Огаст, вдыхая запах «Билли». Лицо Огаст вспыхивает. – Ты вкусно пахнешь.
– Ты странная.
– Может быть, – говорит Джейн, отстраняясь. – Может быть, я просто скучаю по «Билли». Он пахнет точно так же. Здорово знать, что некоторые вещи никогда не изменятся.
Боже, это отстойно. Такие места, как «Билли», – это не просто места. Они дом, центральные точки воспоминаний, первая любовь. Для Джейн это такой же якорь, как и тот, который набит на ее бицепсе.
– Джейн, я... – начинает Огаст. – Я должна тебе кое-что рассказать. – И она сообщает новость о закрытии «Билли».
Джейн наклоняется вперед, упираясь локтями в колени, и облизывает языком нижнюю губу.
– Боже, я... я никогда не представляла, что когда-то его не станет, даже сейчас.
– Я знаю.
– Может быть... – она говорит, поворачиваясь к Огаст, – может быть, если ты вернешь меня туда, где я должна быть, я смогу что-то сделать. Может быть, я это исправлю.
– Ну, может быть. Я не совсем понимаю, как это работает. Майла уверена, что то, что происходит сейчас, происходит из-за того, что то, что произошло в прошлом, уже сделано.
Джейн хмурится, слегка съеживаясь.
– Мне кажется, некоторые из этих слов я поняла. То есть ты имеешь в виду... что, если бы я могла с этим что-то сделать, это уже было бы сделано.
– Может быть, – говорит Огаст. – Но мы не знаем.
Наступает долгое молчание, и Джейн говорит:
– Ты... ты когда-нибудь находила что-то о той мне, которая есть сейчас? Ну, если я вернусь туда и останусь там... где-то должна быть другая я, да? Которая на правильном пути? Старая, мудрая и все такое?
Огаст складывает ладони на коленях, смотря на красные кеды Джейн. Она задавалась вопросом, когда Джейн этим заинтересуется: это мучало Огаст с самого начала.
– Нет, – признает она. – Я уверена, что она где-то есть, но я ее еще не нашла.
Джейн вздыхает.

– Черт.
– Эй. – Она поднимает взгляд, пытаясь немного улыбнуться. – Это необязательно что-то значит. Мы не знаем точно, что вещи не могут измениться. Возможно, могут. Или, возможно, ты опять сменишь имя, и поэтому я не могу тебя найти.
– Да, – говорит Джейн тихо и устало. – Возможно.
Огаст чувствует, как что-то давит на Джейн, то же, что давило на нее на днях, когда она рассказывала свои истории.
– Ты хочешь о чем-то поговорить? – спрашивает Огаст.
Джейн длинно выдыхает и закрывает глаза.
– Я просто... скучаю по этому.
– По «Билли»?
– Да, но еще... по жизни, – говорит она. Она складывает руки и двигается, растягиваясь на скамейке и укладывая голову на колени Огаст. – Моему месту с димсамом. Кошке в моем винном магазине. Тому, как я стучала в потолок, потому что сосед слишком громко практиковался на тромбоне, понимаешь? Тупая хрень. Я скучаю по раскрытию афер со своими друзьями. Посиделкам за пивом. Походам в кино. Тупым, мелким жизненным вещам.
– Да, – говорит Огаст, потому что не знает, что еще сказать. – Я понимаю, о чем ты.
– Это просто... это отстойно. – Глаза Джейн закрыты, лицо повернуто к Огаст, губы мягкие, челюсть сжата. Огаст хочет провести большим пальцем по ее сильным прямым бровям и вытянуть из нее напряжение, но в итоге она просто зарывается ладонью ей в волосы. Джейн подается к прикосновению. – Сейчас я это помню, то, как я чувствовала себя всю свою жизнь, – я хотела путешествовать, увидеть мир. Всегда ненавидела оставаться слишком долго на одном месте. Охренеть как иронично, да?
Она замолкает, проводя кончиками пальцев по своему боку, где из-под футболки выглядывает тату.
Хотела бы Огаст, чтобы у нее это лучше получалось. Она прекрасно делает записи и анализирует факты, но ей всегда плохо давалась навигация по рекам чувств, текущим внутри. Скула Джейн прижата к ее колену под тканью джинсов, и Огаст хочет прикоснуться к ней, притянуть к себе ближе, все исправить, но она не знает как.
– Если это поможет... – наконец говорит Огаст. Волосы Джейн между ее пальцами гладкие и густые, и она дрожит, когда Огаст гладит кожу ее головы. – Я тоже никогда не находила место, в котором хотела бы остаться, – до этого момента. И я все еще иногда чувствую себя застрявшей – в голове. Даже когда я с друзьями, и мне весело, и я делаю все тупые, мелкие жизненные вещи, – иногда кажется, что что-то не так. Что что-то не так со мной. Даже люди, не застрявшие в поезде, чувствуют себя так. Что, я понимаю, звучит... невесело. Но я осознала, что я никогда не одинока так, как мне кажется.
Джейн задумчиво молчит.
– Это помогло, – говорит она.
– Классно, – говорит Огаст. Она мягко дергает коленом, подталкивая Джейн в голову. – Ты сказала, что скучаешь по походам в кино, да?
Джейн наконец-то открывает глаза, смотря на Огаст.
– Да.
– Так, мой любимый фильм всех времен, – говорит Огаст, выуживая телефон. – Он из 80-х, называется «Скажи что-нибудь». Как насчет этого: мы послушаем саундтрек, я расскажу тебе о нем, и это будет почти так же круто, как поход в кино.
Огаст протягивает ей один наушник. Она смотрит на него.
– Майла говорила, что ты должна учить меня таким вещам.
– Она умная женщина, – отвечает Огаст. – Давай.
Джейн берет его, и Огаст включает музыку. Огаст рассказывает ей про Ллойда и Диану, и вечеринку, и ключи, ужин, обличительные речи о капитализме и заднее сиденье машины. Она говорит про магнитофон, ручку и телефонный автомат. Она рассказывает про самолет в финале, про то, как Диана говорит, что никто не верит, что это сработает, как Ллойд говорит, что каждая история успеха начинается именно так.
Джейн мычит, стучит носком кед, Огаст продолжает касаться ее волос и пытается сделать свои чувства достаточно маленькими и тихими, чтобы сосредоточиться на том, чтобы воспроизвести правильно цитату о том, как ты не знаешь, что должен делать или кем быть, когда все вокруг кажутся так в этом уверенными: «Я не знаю, но я знаю, что не знаю». Это кажется важным.
Огаст, которой нравится играть жестко, неловко от того, что этот дурацкий фильм так много для нее значит, но начинается «В твоих глазах», и Джейн выдыхает так, будто ее ударили в живот. Она все понимает.
Огаст не хочет думать о поцелуе с Джейн, когда музыка замолкает, или когда двери открываются на «Парксайд-авеню», или когда она берет фартук под руку и машет на прощание. Но она думает, и думает, и думает.
Когда она возвращается домой, Майла растянулась на диване, а Нико возится на кухне, заканчивая с посудой за последние несколько дней.
– Мы решили закончить сезон «Остаться в живых», – говорит Нико, вытирая чашку для хлопьев. – Поверить не могу, что они перенесли остров. Как сказал бы Исайя, звезда в шоке.
– Ага, это ты еще не дошел до той части с жутким, как в «Ведьме из Блэр», ребенком Клэр.
– Не спойлери! – говорит Майла. Она качает огромную упаковку мармеладок, как будто это малыш. Огаст кажется, что она, возможно, под кайфом.
– Он же экстрасенс.
– Все равно.
Огаст поднимает руки в капитуляции.
– Как сегодня наша девочка? – спрашивает Нико.
– У нее все нормально, – говорит ему Огаст. – Немного грустит. Ей трудно дается постоянное нахождение там.
– Я имел в виду не Джейн, – говорит он. – Я имел в виду тебя.
– А, – говорит Огаст. – Я... я в порядке.
Нико прищуривается.
– Ты не в порядке. Но тебе необязательно об этом говорить.
– Я просто... – Огаст подходит к креслу из «Имс» и без сил падает в него. – Уф.
– Что случилось, лягушонок? – говорит Майла, запихивая горсть мармеладок в свой рот.
Огаст закрывает лицо ладонями.
– Как понять, нравишься ли ты девушке?
– А, опять это, – говорит Майла. – Я тебе уже рассказывала.
Огаст стонет.
– Просто... все так усложнилось, и я никогда не понимаю, что реальное, а что нет, и что происходит из-за того, что ей нужен кто-то, а что – из-за того, что кто-то нужен мне, и это... уф. Это просто уф.
– Ты должна ей что-то сказать, Огаст.
– А вдруг она не чувствует то же самое? Мы застряли вместе. Только я могу ей помочь. Из-за меня все станет странным, и в итоге она возненавидит меня, потому что нам всегда будет неловко. Я не могу так с нами поступить.
– Да, но...
– А вдруг я ей нравлюсь, и она вернется в 70-е, и я больше никогда ее не увижу, и у меня была возможность ей сказать, но я не сказала? И она никогда не узнает? Если бы я нравилась кому-то, я бы хотела об этом знать. То есть она заслуживает знать? Или...

Майла начинает смеяться.
Огаст поднимает лицо.
– Почему ты смеешься?
Майла утыкается щекой в подлокотник, все еще хихикая. Несколько мармеладок падает на пол.
– Просто ты влюблена в призрака из 1970-х, который живет в метро, и все равно все точно так же, как и всегда.
– Она не призрак, и я в нее не влюблена, – говорит Огаст, закатывая глаза. А потом: – О чем ты?
– Я о том, – говорит Майла, – что ты попала в гомосексуальную женскую дружбу. Поначалу все мило, а потом у тебя появляются чувства, и невозможно понять, где шуточный флирт, а где настоящий, где платонические объятия, а где романтические, и не успеваешь оглянуться, как пролетают три года и ты помешана на ней и ничего с этим не сделала, потому что слишком боишься испортить дружбу неправильными догадками, поэтому вместо этого вы просто шлете друг другу похотливые любовные письма, оставляющие возможность все отрицать, пока обе не умрете. Только она уже умерла. – Она смеется. – Это дико, бро.
Нико вплывает в комнату, ставя несколько чайных чашек без ручек и чайник на чемодан, звеня сколотым фарфором.
– Майла, Джейн – наш друг, – говорит он. – Тебе надо перестать шутить про то, что она мертва. Но было бы круче, если бы она вправду была мертва.
Огаст стонет.
– Народ.
– Прости. – Майла вздыхает, беря чашку. – Просто напиши ей типа: «Привет, Джейн, у тебя потрясное тело, с радостью бы потрахалась. ХОХО, Огаст».
– Очень похоже на то, как я разговариваю.
Майла смеется.
– Ну, скажи это по-огастовски.
Огаст выдыхает.
– Но сейчас худший для этого момент. Она только что вспомнила, кто она. И ей это не очень-то легко далось.
– В этой ситуации не бывает хорошего момента, – говорит Майла.
– Возможно, если не бывает хорошего момента, то и плохого момента тоже не бывает, – говорит Нико. – И возможно, ты сможешь сделать ее счастливой, пока она тут. Возможно, эгоистично скрывать такое от нее. Возможно, эгоистично скрывать такое от себя.
Проходит час, и Майла засыпает на диване, пока Нико убирает посуду. Огаст смотрит, как он осторожно вытаскивает упаковку мармелада из ее рук, и задумывается, разбудит ли он ее, чтобы перенести в их комнату. Кажется странным и интимным видеть нерешительность на его лице, когда она привыкла к его уверенности, но в итоге его лицо смягчается и он смотрит на Майлу с нежностью.
Нико снимает со спинки дивана одеяло и укрывает им Майлу, уделяя особое внимание тому, чтобы подоткнуть его под ее плечи и ступни. Он убирает волосы с ее лба и оставляет на нем легкий поцелуй.
Он выключает лампу, и, когда он поворачивается к их комнате, Огаст видит мягкие очертания его улыбки в уголке рта, тайну. Сегодня они будут спать отдельно, и почему-то это ранит ее сердце, легкая привязянность между ними, которой не нужно постоянное соприкосновение. Убежденность, что другой человек всегда на твоей орбите, ждет, когда его притянут обратно. Нико и Майла могли бы быть по разные стороны океана и все равно дышать синхронно.
Призрачное чувство обжигает ей горло, как на вечеринке Исайи по пути к станции, – мысль о том, каково это, когда кто-то сдерживает улыбку, когда указывает на тебя и говорит: «Да, она. Она моя». Каково жить рядом с кем-то, целовать и быть целуемой, быть желанной.
– Спокойной ночи, – говорит Нико.
– Спокойной ночи, – говорит Огаст, и ее голос хрипит в ее ушах.
Той ночью Джейн в ее комнате. Она улыбается тепло и медленно, пока ее улыбка не становится такой широкой, что морщит нос. Она прислоняется к окну и рассказывает о людях, которых она встретила сегодня в поезде. Она стоит в носках в изножье кровати и говорит, что никуда не уйдет. Она касается подушечкой большого пальца веснушки на плече Огаст и смотрит на нее так, как будто в ней есть на что смотреть. Как будто она никогда не захочет перестать смотреть.
Огаст перекатывается на спину и упирается ладонями в матрас, а Джейн зарывается коленями в простыню по обе стороны от ее бедер. В темноте труднее удержаться и не представлять мягкий оранжевый свет, просачивающийся с улицы. Она видит, как он вплетается в волосы Джейн, заведенные за уши, мягко очерчивает ее челюсть. Вот она. Эта девушка и предмет таких сильных желаний, что кажется, будто ее кости трещат под их напором.
Она задается вопросом, если бы все было по-другому, могла ли бы у них быть такая любовь, которой не нужно о себе заявлять. Такая, которая укладывается кирпичиками так же легко, как любая другая настоящая вещь, которая когда-либо вставала на ноги и поднималась по этим ступеням.
Ее телефон вибрирует из-под одеяла.
«Радио, – написано там. – Надеюсь, ты еще не спишь».
Огаст включает станцию, и начинается следующая песня. По запросу. «В твоих глазах».
Лунный свет движется прохладным рубцом в изножье ее кровати, и Огаст зажмуривает глаза. Нет никакого смысла в том, чтобы любить девушку, которая не может коснуться земли. Огаст это знает.
Но целовать и быть целуемой. Быть желанной. Это отличается от любви. И возможно, возможно, если она попытается, у них может что-то получиться. Не все, но кое-что.

У Огаст есть план.
Майла предложила ей сказать все по-огастовски. По-огастовски – это по плану.
Все зависит от нескольких вещей. Это должны быть правильный день и правильное время. Но она достаточно проездила на «Кью» с одного конца на другой, чтобы обладать нужными данными, аккуратно подсчитанными в конце блокнота прямо после всех девушек Джейн.
Точно не в час пик и не в полночь, которая приносит волну людей, закончивших ночные смены в больнице, и не в выходные, когда в хлам пьяные пассажиры будут облевывать всю ветку. Самое медленное время, когда поезд, скорее всего, будет почти полностью пустым, – это 3:30 ночи во вторник.
Поэтому она собирает все, что нужно, и набивает этим тканевые шопперы, которыми она стала пользоваться из-за того, что Нико фанатично ее пристыжал неэкологичностью. Она ставит будильник на 2:00 ночи, чтобы дать себе время уложить свои волосы и нанести помаду, которая не смажется. Двадцать минут уходит на то, чтобы определить, что надеть, – она останавливается на рубашке, заправленной в юбку, паре серых чулок, которые она купила в прошлом месяце, ботильонах на каблуках. Она подтягивает чулки, глядя в зеркало и переживая из-за одежды, но времени сомневаться нет. Ей надо успеть на поезд.
Она сидит на скамейке и ждет. И опять ждет. Джейн будет на любом поезде, на какой бы она ни села, и она хочет, что он был хорошим. Новым, со сверкающими сиденьями и красивыми лампочками, отсчитывающими станции, – и с пустым вагоном. Она пытается сделать метро романтичным. Ей нужна вся помощь, которую только можно получить.
Наконец, подъезжает поезд с чистым, классным синим салоном, Огаст берет свои сумки и встает у желтой линии, как нервный подросток, пришедший к своей паре, чтобы вместе пойти на выпускной (она только предполагает – она никогда не была на выпускном).

Двери открываются.
Джейн в дальнем углу поезда, растянувшаяся на спине, положившая куртку под голову, а плеер – на живот, закрывшая глаза, постукивающая ногой под бит. Уголок ее губ приподнят, как будто она получает большое удовольствие, ее черты безмятежно расслаблены. Сердце Огаст непростительно замирает в груди.
Это ее девочка.
Джейн находится в блаженном неведении относительно своего окружения, и Огаст не может устоять. Она молча к ней подходит, наклоняется к ее уху и говорит:
– Привет, Девушка Из Метро.
Джейн вскрикивает, поворачивается и ударяет Огаст в нос.
– А-а, какого хрена, Джейн? – кричит Огаст, роняя сумки, чтобы схватиться за лицо. – Ты что, Джейсон Борн?
– Не подкрадывайся так! – кричит в ответ Джейн, вставая. – Я не знаю, кто такой Джейсон Борн.
Огаст убирает одну ладонь от носа: хотя бы нет крови. Многообещающее начало.
– Он персонаж боевиков, секретный агент, которому стерли память и который понимает, что он крутой, потому что знает, как стрелять в людей и делать компьютерные штуки, которым он не помнит, как научился. – Она на секунду задумывается. – Подожди. Может, ты и правда Джейсон Борн.
– Прости, – говорит Джейн, смеясь. Она наклоняется вперед, убирая ладони Огаст с лица. – Ты в порядке?
– Все хорошо, все хорошо, – отвечает ей Огаст. У нее слезятся глаза, но больно не сильно. Это был скорее скользящий полусонный замах, чем удар бунтарки, на который, она знает, Джейн способна.
– Что ты вообще тут делаешь? – спрашивает Джейн. – Сейчас глубокая ночь.
– Вот именно, – говорит Огаст. Она поднимает сумки, ставит их на сиденье рядом с Джейн и вытаскивает первый предмет – одеяло. Она набрасывает его на скамейку. – У нас почти не бывает возможности потусить только вдвоем.
– То есть у нас... пижамная вечеринка?
– Нет, у нас еда, – говорит Огаст. Ее лицо кажется горячим и красным, но не из-за того, что его недавно ударили, поэтому она сосредотачивается на распаковке сумок. Бутылка вина. Штопор. Два пластиковых стакана. – Все, что ты хочешь попробовать. Я подумала, мы могли бы устроить что-то типа дегустации.
Огаст вытаскивает следующей одну из разделочных досок Майлы, обгоревшую от раскаленной кастрюли с одной стороны. Потом чипсы «Такис», «Зэппс» со вкусом сладкого лука по-креольски, коробку за коробкой печенья. Пять разных вкусов.
– Пир, – говорит Джейн, беря пачку чипсов. В ее голосе слышны нерешительность и восторг. – Ты устроила мне пир.
– Это преувеличение. Уверена, что парень в магазине подумал, что я под кайфом.
Огаст наконец поднимает взгляд и видит, как Джейн переворачивает «Такис» в руках, как будто не зная, что с ними делать.
– Я еще принесла вот это, – говорит Огаст, вытаскивая кассету из кармана. Ей пришлось зайти в три барахолки, но она все-таки нашлась – «Величайшие хиты "Чи-Лайтс"». Она протягивает ее Джейн, которая несколько раз моргает, прежде чем открыть плеер и вставить в него кассету.
– Это... здорово, – говорит Джейн. – Как будто я нормальный человек. Это здорово.
– Ты нормальный человек, – говорит Огаст, садясь по другую сторону от их импровизированного стола с закусками. – В ненормальных обстоятельствах.
– Скорее, паранормальных.
– Заткнись и открой вино, – говорит Огаст, передавая бутылку.
Она так и делает, а затем открывает зубами пачку «Такис», и в мозгу Огаст стремительно проносятся 3D-изображения других вещей, которые она хотела бы, чтобы Джейн сделала своими зубами, но она уже забегает вперед. Она даже не знает, хочет ли Джейн делать что-то зубами. Это даже не главное. Главное – сделать Джейн счастливой. Главное – попытаться.
Они едят и чокаются пластиковыми стаканами с вином, и Джейн расставляет вкусы печенья от худшего к лучшему, предсказуемо помещая самый сладкий (клубничный молочный коктейль) наверх. «Чи-Лайтс» напевают, и они кружат и кружат по городу в их хорошо изведанной петле. Огаст не может поверить, насколько тут стало комфортно. Она почти может забыть, где они находятся.
Огаст кажется, что, учитывая все вещи, свидание в три часа ночи в метро с девушкой, оторванной от реальности, проходит довольно хорошо. Они делают то, что делали всегда, – разговаривают. Это нравится Огаст больше всего – то, как они поглощают мысли, чувства и истории друг друга с таким же голодом, с каким едят бейглы, пельмени и печенье. Джейн рассказывает Огаст про тот раз, когда она выбила дверь, чтобы спасти несчастного ребенка, который оказался слишком крикливым котом, Огаст рассказывает Джейн про то, как ее мама два месяца обводила вокруг пальца бармена, чтобы получить доступ к кадровым документам бара. Они смеются. Огаст хохочет. Все в порядке.
– Мне кажется, это вино что-то делает, – говорит Джейн, изучая свой пластиковый стакан. Она на секунду дольше, чем нужно, глядит на Огаст поверх своих чипсов с легким румянцем на щеках. Иногда Огаст кажется, что Джейн похожа на акварельный рисунок, текучий и прекрасный, местами более темный, кровоточащий сквозь бумагу. Сейчас теплые тени ее глаз похожи на тяжелое движение вниз. Выступ ее подбородка – осторожный взмах руки.
– Да? – говорит Огаст. Она сравнивает в своей голове Джейн с картиной Ван Гога, так что вино явно действует на нее. – Это для тебя в новинку, да? Быть способной опьянеть?
– Да, – говорит Джейн. – Ха. Как насчет этого?
Кассета доигрывает, движение и дрожь поезда кажутся слишком тихими, растягиваясь между ними.
Вот оно, думает Огаст.
– Переверни кассету, – говорит она и встает на ноги.
– Что ты делаешь? – спрашивает Джейн.
– Мы сейчас будем на мосту, – говорит Огаст. – Мы проезжаем по мосту каждый божий день и никогда не наслаждаемся видом.
Она поворачивается к Джейн, которая сидит на одеяле и внимательно смотрит на Огаст. Огаст хочет сказать что-то прекрасное, глубокомысленное, сексуальное и классное, что-то, что заставит Джейн хотеть ее так же сильно, но, когда она открывает рот, выходит только:
– Иди сюда.
Джейн встает, и Огаст топчется на краю момента, пытаясь представить, как они выглядят, наблюдая друг за другом с расстояния трех метров на несущемся вперед поезде, пока мимо ее плеча проскальзывают статуя Свободы, Бруклинский мост, блестящий горизонт и его дрожащее отражение в воде, свет, мерцающий над ними сквозь балки моста. Джону Кьюсаку и Айони Скай до такого далеко.
А потом Джейн смотрит прямо на Огаст, скрещивает руки на груди и говорит:
– Какого хрена, Огаст?
Огаст мысленно прокручивает план на сегодня – нет, в него это точно не входит.
– Что?
– Я больше так не могу, – говорит Джейн. Она устремляется к Огаст, топая кедами по полу вагона. Она взбешена. Брови нахмурены, глаза сверкающие и злые. Огаст всеми силами пытается понять, где она так быстро облажалась.

– Ты... что ты больше не можешь?
– Огаст, – говорит Джейн, стоя прямо перед ней. – Это свидание? Я сейчас на свидании?
Мать твою. Огаст прислоняется к двери, думая, как увильнуть.
– Ты хочешь, чтобы это было свиданием?
– Нет, – говорит Джейн, – ты сама мне скажи, потому что я месяцами подкатывала к тебе всеми известными мне способами, и я не могу тебя понять, ты продолжала говорить, что целовалась со мной только в исследовательских целях, а потом ты перестала со мной целоваться, но потом опять со мной поцеловалась, и сейчас ты стоишь тут, выглядя вот так в гребаных чулках, и приносишь мне вино, и заставляешь чувствовать меня то, что я даже не думала что вспомню, как это чувствовать, и я съезжаю с чертовых катушек...
– Стой. – Огаст поднимает обе руки. Джейн дышит высоко и отрывисто, и Огаст внезапно чувствует накатывающую истерику. – Я тебе нравлюсь?
Ладони Джейн сжимаются в кулаки.
– Ты издеваешься надо мной?
– Но я же звала тебя на свидание!
– Когда?
– В тот раз, когда позвала выпить!
– Это было свидание?
– Я... но... а ты... все те другие девушки, про которых ты мне рассказывала, ты всегда была... ты просто всегда действовала сразу, я думала, что если бы я тебе нравилась, то ты уже бы стала действовать...
– Да, – наотрез говорит Джейн, – но ни одна из тех девушек не была тобой.
Огаст таращится.
– Что ты имеешь в виду?
– Господи, Огаст, а ты как думаешь? – говорит Джейн срывающимся голосом и разводит руки в стороны. – Никто из них не был тобой. Ни одна из них не была девушкой, которая пришла из гребаного будущего, со своими забавными волосами, и красивыми руками, и умным сексуальным мозгом, чтобы спасти меня, ясно тебе, это ты хочешь услышать? Потому что это правда. Все остальное в моей жизни похерено, поэтому можешь... можешь, пожалуйста, сказать мне, я на гребаном свидании сейчас или нет?
Она беспомощно взмахивает руками, и у Огаст перехватывает дыхание от сплошного отчаяния в нем, от того, как бессильно она выглядит, как будто Джейн жила с этим месяцами. И у нее дрожат руки. Она нервничает. Огаст заставляет ее нервничать.
Все впитывается и укладывается в мозгу Огаст – заимствованные у прошлых девушек Джейн поцелуи, те разы, когда Джейн закусывала губу, или проводила ладонью по талии Огаст, или приглашала ее потанцевать, все способы, которыми она пыталась признаться, не говоря. Они обе безнадежны в том, чтобы признаться, понимает Огаст.
Поэтому Огаст открывает рот и говорит:
– Все было не только в исследовательских целях.
– Конечно, нет, черт возьми, – говорит Джейн, притягивает Огаст к себе и наконец-то, наконец-то ее целует.
Поцелуй начинается жестко, но быстро становится мягким. Робким. Более нежным, чем Огаст ожидала, более нежным, чем было во всех историях, которые Джейн рассказывала Огаст. Это мило. Это сладко. Это то, чего ждала Огаст: мягкое скольжение губ, присутствие ее рта – но Огаст разрывает поцелуй.
– Что ты делаешь? – спрашивает Огаст.
Джейн таращится в ответ, переводя взгляд то на ее глаза, то на ее губы.
– Целую тебя.
– Да, – говорит Огаст, – но ты не так целуешься.
– Иногда так.
– Не когда ты сильно кого-то хочешь.
– Слушай, я... так нечестно, – говорит Джейн, и лампы подсвечивают румянец на ее щеках. Огаст приходится сдерживать улыбку. – Ты знаешь, как мне нравится целоваться, но я не знаю, что нравится тебе. Ты... ты притворялась. У тебя есть преимущество.
– Джейн, – говорит Огаст. – Как ты хочешь меня целовать – это то, как я хочу, чтобы меня целовали, понятно?
Пауза.
– А, – говорит Джейн. Она изучает лицо Огаст, и Огаст практически видит, как у нее поднимается уровень уверенности – до «самодовольной сволочи», где он обычно и находится. Огаст закатила бы глаза, если бы это не было так мило. – Даже так?
– Заткнись и поцелуй меня, – говорит Огаст. – Как хочешь сама.
– Тут? – Она наклоняется и дразнит угол ее челюсти.
– Ты знаешь, что я не это имела в виду.
– А, тут? – Еще один поцелуй – на этот раз в мочку.
– Не заставляй меня...
Огаст не успевает договорить угрозу, как Джейн поворачивает ее и прижимает спиной к дверям поезда. Она пригвождает Огаст бедрами, прижимаясь к ней плечами, обхватив пальцами ее пульсирующее запястье, и Огаст кажется, что Джейн пульсирует в ее венах. От поцелуя у Огаст разъезжаются ноги, и Джейн, недолго думая, просовывает между ними ногу, так что Огаст упирается собственным весом в бедро Джейн.
– Такая красивая, – шепчет она в угол губ Огаст, когда она стонет, и они снова целуются.
Джейн Су целуется так же, как разговаривает, – с удовольствием и снисходительной уверенностью, как будто у нее есть все время мира и она точно знает, что хочет с ним сделать. Как девушка, которая никогда в жизни не была в чем-то не уверена.
Она целуется так, будто хочет, чтобы ты представила, что еще она могла бы при возможности сделать: толчок ее бедер, если бы ты встретила ее на улице, каждая пивная бутылка, которую она обхватывала губами. Как будто она хочет, чтобы ты знала до глубины души звук, который издают ее кеды на бетонном полу панк-концерта, разбитые губы и то, как сладко пахнет ее кожа под конец ночи, все, на что она способна. Она целуется так, будто создает себе репутацию.
А Огаст... Огаст мухлюет.
Потому что у нее и правда есть преимущество. Она неделями изучала, что нравится Джейн. Поэтому она берется за ее волосы и тянет, всасывает ее нижнюю губу, приподнимает подбородок и открывает шею губам Джейн, лишь для того чтобы услышать нежные тихие стоны, воспроизводимые ее ртом, кайфуя от ощущения того, что Огаст дает Джейн именно то, что она хочет. Это лучше любых их первых поцелуев, любых воспоминаний – это обжигающе горячо и по-настоящему. В окне проскальзывает мимо город, обволакивая их, и у Огаст горит кожа. У нее горит кожа, и Джейн проводит пальцами по тлеющим уголькам.
– Эти гребаные чулки, – бормочет Джейн. Ее ладонь зависает над краем одного из них, скользя короткими ногтями по тому месту, где резинка врезается в бедро Огаст. Она так нервничала, когда надевала их, боялась, что будет выглядеть так, будто перестаралась, переживала из-за того, как они впиваются в ее мягкий жировой слой. – Какого хрена, Огаст?
– А... а что с ними?
– Они противозаконны, вот что, – говорит Джейн, вжимая большой палец в кожу настолько сильно, что Огаст шипит, зная, что останется синяк.
Джейн щелкает резинкой по тому же месту, острая боль пронзает, вырываясь через рот в бездыханном «мать твою».
– Огаст, – говорит Джейн. Она утыкается в ее плечо, проводя носом по ее ключице сквозь рубашку, и мозг Огаст медленно начинает работать. – Огаст, чего ты хочешь?
– Я хочу... целовать тебя.
– Ты целуешь меня, – говорит Джейн. – Чего еще ты хочешь?
– Это неловко.
– Это не неловко.
– Неловко, если ты никогда это не делал, – выпаливает Огаст, и Джейн замирает.
– В этом дело? – говорит она. – У тебя никогда раньше не было секса с девушкой?
Огаст чувствует, как краснеет.
– У меня никогда раньше ни с кем не было секса.
– А, – говорит Джейн. – А.
– Да, я знаю, это...
– Все в порядке, – говорит Джейн. – Мне плевать. В смысле, мне не плевать, просто это меня не беспокоит. – Она проводит большим пальцем вверх по внутренней стороне бедра Огаст, и ее рот расплывается в ухмылке, когда Огаст тихо ахает. – Но ты должна сказать мне, чего ты хочешь. – Огаст смотрит, как Джейн облизывает нижнюю губу, и у нее в уме проносится тысяча картинок так быстро, что ей кажется, она сейчас отключится: короткие волосы Джейн между ее пальцами, ее зубы, впивающиеся в чернильные линии на бицепсе Джейн, мокрые пальцы, мокрые рты, мокрое все, низкий голос Джейн, повысившийся на октаву, глаза Джейн, прожигающие ее с другого конца кровати, внутренняя сторона коленей Джейн, километры кожи, сверкающей от пота под светом, просачивающимся через окно ее спальни. Она хочет, чтобы ладони Джейн сжимали ее простыню. Она хочет невозможного.
– Я хочу, чтобы ты меня коснулась, – наконец заставляет она себя сказать. – Но мы не можем.
И поезд останавливается. Свет гаснет.
Секунду Огаст кажется, что она все-таки отключилась, пока ее глаза не различают фигуру Джейн, щурящуюся на нее в темноте.
– Черт, – говорит Огаст. – Он что, только что?..
– Ага.
Огаст моргает, ожидая, когда зрение привыкнет к темноте. Она внезапно болезненно осознает, что она здесь, что пальцы Джейн обхватывают ее запястье.
– Аварийное освещение?
Джейн закрывает глаза, считая одними губами секунды. Она открывает их.
– По-моему, оно не включится.
Огаст смотрит на нее. Джейн смотрит в ответ.
– То есть мы... застряли в темном поезде, – говорит Огаст.
– Ага.
– Одни.
– Да.
– И больше сюда никто не зайдет.
– Верно.
– На мосту, – говорит Огаст медленно. – Где нас никто не видит.
Она шевелится, балансируя на бедре Джейн, и закрывает рот от звука, который пытается вырваться от трения.
– Огаст.
– Нет, ты права, – говорит Огаст, двигаясь, чтобы сбросить с себя руку Джейн, – это плохая идея...
Джейн сжимает хватку.
– Это прямо противоположно тому, что я хотела сказать.
Огаст моргает один раз, второй.
– Правда?
– Я имела в виду... что, если это наш единственный шанс?
– Да, – соглашается Огаст. С практической точки зрения это верно подмечено. У них ограниченные ресурсы времени и уединения. И еще. Огаст умрет, если Джейн не коснется ее в следующие тридцать секунд. А это еще одно логистическое соображение. – Ты... да.
– Да? Ты уверена?
– Да. Да. Пожалуйста.
Все происходит быстро: Огаст вдыхает, выдыхает, и внезапно куртка Джейн исчезает, брошенная вслепую на ближайшее сиденье, и они целуются, руки повсюду, беспорядочно, мокро и с кучей звуков. Волосы Огаст то и дело мешаются, и, когда она отстраняется, чтобы стянуть с запястья резинку и небрежно их убрать, Джейн переключается на ее шею, лаская языком каждое место, к которому она прикасается зубами. Все становится размытым, и Огаст осознает, что Джейн сняла с нее очки и швырнула их в направлении куртки.
Каким-то образом пуговицы на рубашке Огаст расстегиваются, и она не может думать ни о чем, кроме как желать большего, желать чувствовать кожу к коже. Она хочет сорвать с них одежду, использовать свои зубы и ногти, если придется, и не может – не здесь, не так, как она хочет. И все же она проскальзывает кончиками пальцев под пояс джинсов Джейн, ловит нижний край ее футболки и ждет полсекунды, чтобы Джейн перестала ее целовать и кивнула, прежде чем выправляет футболку и тянет вверх, и о боже, вот она, это происходит.
Тело Джейн кинетическое под лунным светом. Она дрожит, напрягается, расслабляется под ладонями Огаст, с узкой талией и острыми тазовыми костями, маленьким черным бюстгальтером, очертаниями ребер, татуировками, извивающимися вверх и вниз по ее коже, как пролитые чернила. И Огаст – Огаст на самом деле никогда раньше не заходила так далеко, но она берет над собой верх, и она оставляет поцелуй на груди Джейн, прижимая открытый рот к катастрофически податливой округлости над чашечкой лифчика. Каждая часть Джейн спартанская, практичная, сформированная годами выживания, и все же каким-то образом в этом есть какая-то отдача. Она всегда что-то дает.
Огаст приходит в голову, что Джейн стройнее ее и, возможно, ей следует переживать из-за того, что у нее шире таз и мягче живот, но ладони Джейн оказываются на ней, распахивая рубашку, – везде, где она боится прикосновений: ее талия, ямочки на бедрах, полнота груди. И Джейн стонет, говоря третий раз за ночь:
– Какого хрена, Огаст?
Огаст приходится подавить вздох, чтобы сказать:
– Что?
– Посмотри на себя, – говорит она, проводя большими пальцами от центра живота Огаст к ее бедрам, зависая над поясом ее юбки. Джейн наклоняется и утыкается лицом в ключицу Огаст, кусает ее плечо, прижимается там поцелуем, потом отстраняется и просто смотрит на нее. Смотрит на нее так, как будто она никогда не хочет переставать смотреть. – Ты как... как гребаная картина или что-то подобное, охренеть. И ты просто ходишь вот так все время.
– Я... – Рот Огаст пытается сформулировать несколько слов, может, даже таких, в которых будет какой-то смысл, но ладони Джейн обхватывают ее талию, гладят кружевные края ее бюстгальтера, а ее рот опускается ниже, и все, что выходит, это: – Я не знала. Ты... я не знала, что ты так считаешь.
У Джейн вспыхивают глаза, озорно сверкая в темноте.
– Ты даже, черт возьми, не представляешь, – говорит Джейн, сдвигая кружево.
Повсюду руки и рты, и кончики пальцев, и языки, и звук, который издает Огаст, похожий на что-то между шипением и вздохом, и горячее дыхание Джейн на ее коже. Объективно много чего происходит, смутно понимает Огаст, но все, о чем она может думать, – это желание: как сильно, как остро, как глубоко она этого желала, Джейн этого желала, и все это теперь зажато между губами Джейн, расцветая в ней так стремительно, что даже больно. Джейн кусает ее кожу, и Огаст втягивает сквозь зубы воздух.
Ладонь на бедре Огаст движется вверх, задирая ее юбку, сжимая ткань. Джейн наклоняется к уху Огаст, прижимаясь к ней хло́пком ее лифчика, настойчивым жаром ее тела, невыносимо гладкой кожей.
– Я хочу тебе отлизать, – бормочет Джейн. – Ты не против?
У Огаст распахиваются глаза.
– Что это за гребаный вопрос?
Джейн, смеясь, откидывает голову назад с закрытыми глазами, опухшими губами и с непристойно прекрасной линией ее горла.
– Я хочу услышать «да» или «нет».
– Да, я согласна, о боже.
– Вообще-то меня зовут Джейн, – говорит Джейн, и Огаст закатывает глаза, когда она опускается на одно колено.
– Это худшая реплика, которую я только слышала, – говорит Огаст, с трудом стараясь дышать ровно, когда Джейн тянет зубами край ее чулка. Резинка щелкает, возвращаясь на место, и Джейн усмехается в бедро Огаст от тихого вскрика, который это вызывает. – Эта хрень правда работала с девушками в 70-х?
– Я думаю, что да, – говорит Джейн, поднимаясь поцелуями вверх, и Огаст знает, что у нее дрожит ладонь, когда она зарывается пальцами в волосы на затылке Джейн, но будь она проклята, если будет так себя вести, – сейчас это вполне неплохо работает.
– Не знаю. – Пальцы Джейн ловят пояс трусов Огаст. Огаст смотрит через вагон на рекламу постельного белья – из всех нелепых вещей – потому что если она столкнется с реальностью и осознает, что Джейн стоит на коленях между ее ног и стягивает ее белье вниз по бедрам, то у нее случится психический срыв. – Не будь слишком самоуверенной.
– Тебе может понадобиться дверь, – говорит Джейн, – для равновесия.
– Зачем?
– Потому что через минуту ты не будешь чувствовать ног, – говорит Джейн, и, когда Огаст наконец-то смотрит на нее с распахнутым в шоке ртом, она невинно улыбается. Она приподнимает юбку Огаст и говорит: – Подержи это, ладно? Я занята.
– Пошла на хрен. – Огаст смеется и делает так, как ее попросили.
Сказать по правде, Джейн ни разу не давала обещание, которое не могла сдержать.
Огаст поворачивает голову в сторону, стараясь прижаться спиной к двери, привыкнуть к тому, как ее рубашка сминается между ее лопаток, когда она дрожит, как от ее дыхания запотевает стекло в ровном, слишком быстром ритме. Позади нее сияет город – мосты и здания, карусель на кромке воды, лодки вдалеке, настолько маленькие, словно булавки, как уколы иглой, и она пытается анализировать это все, то, каково это – быть с кем-то так невозможно близко в первый раз. Она не может поверить, что ей дано все это: этот вид и эта девушка на коленях.
Огаст переживала миллион моментов с Джейн и миллионом других девушек, но ни у кого не будет такого. Если бы это было одним из воспоминаний Джейн, она почти может представить, как Джейн рассказывала бы о нем: девушка с длинными волосами, небрежно собранными, с расстегнутой рубашкой, с лунным светом, превращающим кружево на ее груди в паутину, со ртом, раскрывающимся от сорванного звука, с бельем на коленях и абсолютно потерянным видом. Она смотрит на Огаст, на ее лицо упала прядь темных волос, пока ее рот занят, и Огаст знает, что сама бы описала это пятью словами: девушка, язык, метро, увидела бога.
Огаст никогда не знала, никогда не понимала в своей голове, что именно считается сексом с тем, у кого тело, как у нее, как бы она этого ни хотела и ни представляла с одной рукой под одеялом. Она не думала, что поймет, где черта, потому что никогда ничем таким не занималась. Но это, это – рот Джейн на ее теле, мокрые пальцы, каждое движение и дыхание Джейн, возбуждающее ее так же, как прикосновение, компромисс того, насколько приятно делать приятно другому, – это секс. Это секс, и Огаст тонет в нем. Она хочет больше. Она хочет заполнить свои легкие.
– Джейн, – говорит она, и звук слабо доносится из глубины ее горла. Ее костяшки побелели в волосах Джейн, поэтому она заставляет себя их расслабить и проводит пальцами вниз по острой скуле Джейн. – Джейн.
– Хм?
– Черт, я... иди сюда, – выдавливает она. – Поднимись. Пожалуйста.
Когда Огаст притягивает ее для очередного поцелуя, то чувствует себя на языке Джейн, и это, как ничто другое, яростная волна собственничества, которую это вызывает, – вот что заставляет ее начать теребить ширинку джинсов Джейн.
Все размыто – Огаст не знает, что она ощущает, что нужно делать. Должна быть неловкость с человеком, с которым ты никогда не спал, но этого нет. Между ними есть связь, которая никогда не имела чертового смысла, с того шока в день, когда они встретились, и она как будто забиралась в джинсы этой девушки тысячу раз, как будто Джейн разгадала ее годы назад. Она ошеломленно думает, что, возможно, настало время начать верить во что-то. Гребаное божественное строение пальцев Джейн, когда они входят в нее, – это точно высшие силы.
Все заканчивается выдохом, шагом через какую-то грань, которую Огаст не видит, пока они внезапно не оказываются за ней, поцелуем, который превращается в горячий обмен воздухом, зубами и кожей, тихой руганью. Джейн падает вперед, упираясь плечом в грудь Огаст, с ладонью, все еще просунутой под кружево лифчика Огаст, и Огаст чувствует себя живой. Она чувствует каким-то образом, что она здесь, сейчас. По-настоящему здесь. Она оставляет смазанный поцелуй на щеке Джейн, и ей кажется, будто Джейн – первое, чего она коснулась в своей жизни.
– Ты была права, – говорит Огаст.
– По поводу чего?
– Я не чувствую своих ног.
Джейн смеется, и загорается свет.
Джейн двигается первой, сердито поднимая голову к лампам. И это так нелепо, так забавно и невероятно, и Джейн так возмущена миром за то, что он посмел ей перечить, а не она ему, что Огаст смеется.
– Убери руку с моей сиськи, мы в общественном месте, – говорит она, когда поезд опять начинает движение.
– Заткни варежку, – фыркает Джейн и отходит назад на полшага, чтобы дать Огаст застегнуть рубашку. Она смотрит, как Огаст возвращает на место белье, с дьявольским интересом, выглядя довольной собой, и Огаст покраснела бы сильнее, если бы это было возможно.
Джейн застегивает джинсы, заправляет футболку, находит в своей куртке очки и возвращается обратно в пространство Огаст, мягко надевая их на нее.
– Поверить не могу, что ты их бросила, – говорит Огаст. – Они могли упасть на пол и подцепить бактериальную инфекцию. Ты могла заразить меня конъюнктивитом.
– О да, говори больше длинных слов.
– Это не сексуально! – говорит Огаст, хоть ее улыбка и становится до боли широкой, хоть она и позволяет Джейн прижать себя к двери. – Я могла лишиться зрения!
– Я торопилась, – говорит Джейн. – Я сорок пять лет ни с кем не спала.
– Технически, – говорит Огаст.
– Позволь мне этим насладиться, – говорит Джейн, проводя своими улыбающимися губами по пульсу Огаст.
– Ладно. – Огаст смеется и позволяет.
Они целуются снова и снова, растворяясь поцелуями, которые с трудом удерживают вес того, что только что произошло, и Огаст ждет. Огаст ждет, когда кто-то из них скажет то, что все изменит, но они не говорят. Они просто целуются, пока не доезжают до станции в Бруклине, в поезд не заходит изнеможенный угрюмый пассажир с кофе, и Джейн издает приглушенный смешок, уткнувшись ей в шею.
Хорошо, думает Огаст, что они ничего не говорят. Джейн не просто так любит «по-летнему» – она не остается на одном месте. Огаст это знает. Джейн это знает. Они ничего не могут с этим поделать.
Этого достаточно, решает Огаст. Быть с ней, здесь, сейчас. Время, место, человек.

9 страница2 июня 2023, 22:11