Краски в клетке.
Джиа.
Прошло две недели. Четырнадцать дней, состоящих из одних и тех же ритуалов: пробуждение в незнакомой кровати, завтрак под молчаливым надзором мистера Кима, долгие часы в стеклянной гробнице с видом на город, который когда-то был моим, и вечернее возвращение Феликса, которое каждый раз заставляло моё сердце замирать.
Я научилась предсказывать его настроение по звуку, с которым он ставил свой бокал на стойку бара. Если звук был резким, звонким — день был тяжелым, и лучше было стать невидимкой. Если глухим — возможно, он даже не обратит на меня внимания.
После того утра, когда я назвала его страх, что-то изменилось. Он не стал добрее. Нет. Но его взгляд, всегда скользящий по мне как по предмету мебели, теперь иногда задерживался, изучая. Он бросал мне вызов, и я, скрипя зубами, принимала его.
Сегодня утром, после его ухода, мистер Ким вошел в гостиную с необычной ношей. В его руках был мольберт, а под мышкой — большой плоский ящик.
— Господин Ли распорядился, — сухо произнес он, устанавливая мольберт у окна, в самом углу, где свет был лучше. Он открыл ящик. Внутри лежали тюбики с масляными красками, баночки с разбавлением, палитра, кисти всех размеров и папка с бумагой и холстами.
У меня перехватило дыхание. Я не решалась подойти ближе, боясь, что это мираж, который исчезнет, если я протяну руку.
— Это... для меня? — прошептала я.
— Да, Пак Джиа. Он сказал, что раз вы художница, вам должно быть чем заняться.
Мистер Ким удалился, оставив меня наедине с этим немыслимым подарком. Я медленно подошла, коснулась кончиками пальцев шершавой поверхности чистого холста, тюбиков с краской. Они были настоящими. Запах скипидара и льняного масла, такой знакомый и такой родной, заставил мои глаза наполниться слезами. Это был запах моей прежней жизни. Запах свободы.
Но почему? Почему он это сделал? Чтобы дать мне отдушину? Или чтобы показать, что даже моё творчество, самая сокровенная часть меня, теперь принадлежит ему, как и всё остальное?
Я сжала тюбик ультрамарина в руке. Искушение было слишком велико. Даже если это ловушка, даже если он потом использует это против меня, я не могла устоять.
Я открыла краски. Первый мазок на холсте был дрожащим, неуверенным. Я пыталась изобразить вид из окна — небоскребы, реку, мосты. Но моя рука, привыкшая к свободе, выводила что-то другое. Тёмные, ломаные линии, клубящиеся тучи, одинокую фигурку у окна. Это был не Сеул. Это был мой внутренний пейзаж. Мой страх, моя тоска, моё одиночество.
Я писала, забыв о времени, о своем положении, обо всём. На несколько часов я снова стала собой. Пак Джиа, студенткой-художницей, а не собственностью Ли Феликса.
Я не услышала, как вернулся он. Я почувствовала его. Воздух в комнате сгустился, наполнился его энергией. Я обернулась, вся перемазанная краской, с кистью в руке.
Он стоял в нескольких шагах, сняв пиджак и ослабив галстук. Его взгляд был прикован не ко мне, а к холсту.
Я замерла, ожидая насмешки, гнева, чего угодно. Он подошёл ближе, внимательно рассматривая мою работу. Его лицо было невозмутимым.
— Мрачно, — наконец произнес он.
— Это то, что я чувствую, — выпалила я, не в силах сдержаться.
— Я знаю, — сказал он тихо. — Я это вижу.
Он посмотрел на мои руки, испачканные в синей и чёрной краске.
— Ты испачкалась.
Это была не критика. Констатация факта. Он протянул руку и взял мою кисть из пальцев. Его прикосновение было быстрым, безличным, но от него по моей коже побежали мурашки.
— Завтра, — сказал он, откладывая кисть, — мы едем в клуб. Приведи себя в порядок. И... убери это. — Он кивнул в сторону мольберта. — Мне не нравится беспорядок.
Он ушёл, оставив меня стоять перед картиной, которая внезапно показалась мне постыдной, уродливой разоблачённой раной. Он увидел её. Увидел меня. И это было страшнее, чем если бы он просто проигнорировал.
Но когда я собиралась убирать краски, я заметила, что он не велел мне прекратить. Он просто сказал «убери это», имея в виду на сегодня.
И в этом маленьком послаблении, в этой щели в стене его контроля, я увидела луч надежды. Может быть, искусство было не моей слабостью, а моим оружием. Единственным, что у меня осталось.
Вечером, лёжа в постели, я думала о его глазах, изучавших мой холст. В них не было ни осуждения, ни одобрения. Было понимание. Как будто он, холодный и безжалостный Ли Феликс, увидел в этих клубящихся красках что-то знакомое.
И эта мысль была самой тревожной из всех. Потому что если у моего тюремщика есть душа, способная понять мою боль, то что это делает со мной? С моей ненавистью?
Я закрыла глаза, пытаясь загнать обратно образ его профиля, склоненного над моей картиной. Но он уже был там, выжженный на внутренней стороне век. И вместе со страхом, я чувствовала что-то ещё — порочное, запретное любопытство к человеку, который уничтожил мою жизнь и подарил мне краски, чтобы я могла её оплакать.
